***
Дом встретил их запахом вареной капусты и хозяйственного мыла. Этот запах, обычно такой привычный, сейчас показался Гарри удушающим – он въедался в ноздри, смешиваясь с горечью страха, которая поднималась от желудка к горлу. Дверь захлопнулась за его спиной с глухим, окончательным звуком, отрезая улицу, свет, свободу. Тишина в прихожей была тяжелой, вязкой – такой бывает только перед бурей. Вернон тяжело дышал, его красное лицо лоснилось от пота, маленькие глазки впивались в Гарри с такой ненавистью, что мальчику казалось, будто его бьют взглядом. Петунья, белая как мел, судорожно задергивала шторы на окнах, будто соседи могли увидеть то, что сейчас начнется. Ее тонкие губы были сжаты в нитку, и Гарри видел, как дрожат ее пальцы. Дадли, весь в слезах и соплях, топал ногами в коридоре, но его быстро отправили наверх с целой горой конфет – заткнуть рот, умаслить, как всегда. – В чулан! – рявкнул Вернон, и его голос прозвучал как выстрел в тишине. Гарри дернулся, инстинктивно делая шаг назад, к выходу, к спасительной двери, но дядя мгновенно навис над ним, схватив за плечо железными пальцами. – Дядя Вернон, пожалуйста, я не… – голос Гарри сорвался на писк, он ненавидел себя за этот писк, но ничего не мог поделать. В груди все сжалось в ледяной комок, а сердце билось где-то в горле. – Молчать! Вернон отшвырнул его к стене, и Гарри, не удержав равновесия, ударился спиной о шкаф. Резкая боль вспыхнула там, где еще не зажили старые синяки, и он вскрикнул, сгибаясь пополам. Но самое страшное было не в этом. Вернон потянулся к ремню. Гарри завороженно смотрел, как дядя не спеша вытягивает кожаный ремень из шлевок брюк. Как складывает его вдвое. Как пробует хлесткость в воздухе. Этот звук – короткий, свистящий – заставил Гарри забыть, как дышать. Нет. Только не ремень. Пожалуйста, только не ремень. Он видел ремень в руках отца Пирса, соседского мальчишки. Видел, как тот потом ходил с багровыми полосами на ногах. Но чтобы его… ремнем… – Дядя Вернон, пожалуйста, – закричал Гарри, пятясь вдоль стены, пока не уперся в угол. Спина горела огнем от удара, ноги подкашивались, в глазах стояли слезы, но он продолжал говорить, слова вылетали быстрые, сбивчивые, умоляющие. – Я больше не буду! Я ничего не делал! Я не знаю, как это… оно само… клянусь, оно само! – НЕ ЗНАЕШЬ! – Вернон схватил его за шиворот рубашки, дернул вверх, разворачивая лицом к стене. Гарри почувствовал, как рвется ткань на плече. – Я тебе покажу, как не знать! Первый удар обжёг спину. Сначала Гарри даже не понял, что произошло – только услышал звук, мокрый, хлесткий, и одновременно с ним в голове взорвалась белая пустота, не оставляющая места ни мыслям, ни чувствам. А потом пришла боль. Не та тупая, ноющая, к которой он привык после кулаков Дадли. Другая. Острая, режущая, будто по спине провели раскаленным железом. Она прошла от лопаток до поясницы, и Гарри закричал – громко, отчаянно, не в силах сдержаться. Он рванулся, попытался закрыться руками, но Вернон держал его мертвой хваткой, прижимая к стене. – Будешь знать! – ремень опускался снова и снова. – Будешь знать, как позорить семью! Как выкидывать свои фокусы! Каждый удар был как новый глоток кипятка. Гарри уже не кричал – он выл, захлебываясь слезами, задыхаясь от боли, которая не прекращалась, а нарастала, накладываясь новыми полосами на старые. Он слышал свой голос будто со стороны – тонкий, чужой, молящий о пощаде. Он бился в руках дяди, как маленькая птичка в стекле, но хватка была железной. – Я ничего не делал! – его крик перешел в хрип. Слюна и слезы текли по лицу, заливали глаза, мешая видеть. В ушах шумело, перед глазами плыли темные круги. – Я не знаю! Оно само! Оно исчезло! – САМО! — Удар. Гарри всхлипнул, ноги перестали держать. Он повис на дядиной руке, как тряпичная кукла. – Я тебе покажу «само»! Удары сыпались градом. Гарри перестал считать. Перестал чувствовать каждую отдельную полосу – спина превратилась в один сплошной огонь, в пылающий ад, который поглощал все его существо. Мир сузился до боли, до тяжелого дыхания Вернона, до мерзкого свиста ремня перед каждым ударом. Он уже не плакал. Слезы кончились, остались только сухие, рваные всхлипы, которые раздирали горло. В голове билась одна-единственная мысль: «За что? За что? За что?» Он не понимал. Он никогда не понимал. Он просто хотел помочь змее. Он просто хотел, чтобы кому-то еще было не так одиноко, как ему. Разве это преступление? Разве за это бьют ремнем, пока ноги не подкашиваются? Он рухнул на пол. Сил стоять не осталось. Он лежал на холодном линолеуме, свернувшись калачиком, обхватив голову руками, и чувствовал, как каждый удар сотрясает его маленькое тело. Линолеум пах моющим средством и пылью, щека касалась холодного пола, и это было единственное, что не болело. – Вернон, хватит, – голос Петуньи прорвался сквозь шум в ушах, как сквозь вату. Далекий, равнодушный, но все же это был голос. – Еще немного – и с ним что-то случится. – Пусть знает! – Вернон тяжело дышал, каждое слово давалось ему с трудом. – Пусть этот выродок запомнит! – Он запомнил. – Петунья помолчала. Гарри слышал, как скрипнула половица под ее ногой. – Посмотри на него. Он больше не встанет. На секунду воцарилась тишина. Гарри слышал только свое сердце – оно колотилось где-то в ушах, быстро-быстро, как испуганный кролик. Он не мог пошевелиться. Каждое движение отдавало новой вспышкой боли. Он боялся дышать, потому что даже это заставляло мышцы спины сокращаться, и тогда все начиналось заново. – В чулан его, – глухо сказал Вернон. Слышно было, как он застегивает ремень, как поправляет сбившееся дыхание. – Пусть там сидит. Подумает над своим поведением. Сильные руки подхватили его под мышки. Гарри закричал – резко, отчаянно, когда прикосновение пальцев к спине вызвало новую волну боли. Его потащили по коридору. Он пытался перебирать ногами, но они не слушались, волочились по полу, цепляясь носками старых кроссовок. Он видел пыль на плинтусах, видел трещину в стене, которую давно надо было заштукатурить, видел дверь в чулан, которая открывалась, скрипя ржавыми петлями. Его бросили на матрас. Гарри ударился плечом о стену и снова закричал – тише, слабее, потому что сил почти не осталось. Дверь захлопнулась. Щелкнул замок. Темнота поглотила его целиком. Он лежал, не двигаясь. Лицом вниз, уткнувшись в пахнущий плесенью матрас, и чувствовал, как спина пульсирует, горит, плавится. Каждый удар сердца отдавался в ней новой волной боли. Он дышал медленно, осторожно, боясь сделать лишнее движение. Пыль щекотала ноздри, но чихать было страшно – он знал, что это причинит ещё более невыносимую боль. Мальчик не знал сколько уже прошло времени. Может пары минут, может полчаса или несколько часов, как снаружи начали доноситься голоса. Дурсли ужинали и что-то весело обсуждали, как ни в чём не бывало. А после Гарри слышал звон тарелок, стук ножей, голос Петуньи, которая что-то говорила Вернону. Слышал, как Дадли хнычет – уже не по-настоящему, капризно, требуя добавки. Слышал, как Вернон говорит: «Конечно, сынок, конечно, бери сколько хочешь». Слышал, как Петунья ласково успокаивает его: «Никто больше не сделает тебе ничего плохого, мой хороший». Никто больше не сделает тебе ничего плохого. Гарри закрыл глаза. Слезы снова потекли по щекам – тихие, соленые, бессильные. Он не плакал от боли – боль стала привычной, почти родной. Он плакал от того, что он не был для них «хорошим». Никогда. Даже когда старался быть незаметным. Даже когда делал все, что велят. Даже когда сжимался в комок, чтобы занимать меньше места. Он всегда был лишним. Всегда был виноватым. Всегда был тем, кого надо наказывать. Он лежал в темноте, и ему казалось, что он сейчас умрет. Не от боли – от одиночества. От того, что никому во всем мире нет до него дела. От того, что он никому не нужен. От того, что если он исчезнет сейчас, прямо в эту минуту, никто даже не заметит. Петунья обрадуется, что не надо готовить ему завтрак. Вернон – что не надо платить за его одежду. Дадли – что не с кем делить телевизор по воскресеньям. Монетка в кармане стала горячей. Гарри почувствовал это сквозь ткань штанов, сквозь пульсирующую боль, сквозь тупое отчаяние, которое затягивало его, как болото. Сначала он не понял, что это. А потом вспомнил. «Если будет по-настоящему плохо – только тогда». Он дрожащими пальцами полез в карман. Каждое движение отдавалось в спине, но он терпел, стиснув зубы. Монетка лежала на ладони, теплая, живая, и от нее разливалось мягкое тепло, которое поднималось по запястью, по руке, достигало груди. Он сжал монетку в кулаке. Тепло стало сильнее. В нем было что-то успокаивающее, обещающее. И Гарри вдруг почувствовал – он может. Может позвать. Может сказать: «Пожалуйста, мне больно, я боюсь, забери меня отсюда». И кто-то придет. Кто-то, кому не все равно. – Пожалуйста, – прошептал он, глядя на монетку, которая начинала светиться в темноте тусклым золотистым светом. – Пожалуйста, забери меня отсюда. Тепло поднималось все выше. Гарри почувствовал, как что-то тянет его – мягко, осторожно, будто кто-то взял его за руку и ведет за собой. Он закрыл глаза, и ему показалось, что он летит. Что он освобождается от своего тела, от боли, от темноты чулана, от запаха плесени и собственной крови. И в этот момент он испугался. Не боли. Не наказания. Он испугался, что мистер Снейп рассердится. Мысли посыпались, как горох. А что, если он занят? Что, если он спит? Что, если он не хотел, чтобы его беспокоили? Что, если он дал монетку просто из вежливости, а теперь будет думать, что Гарри – надоедливый, противный мальчишка, который вечно лезет не в свое дело? Что, если он такой же, как Дурсли? Что, если он отругает его? Что, если он скажет: «Я же говорил – только если по-настоящему плохо, а ты просто притворяешься»? Страх перед неизвестностью оказался сильнее боли. Сильнее отчаяния. Сильнее всего на свете. Гарри разжал пальцы. Тянущее чувство исчезло. Монетка остыла, погасла, снова став просто куском металла. – Я потерплю, – прошептал он в темноту. Губы его дрожали, голос прерывался. – Я потерплю еще немного. Может быть, завтра станет легче. Может быть, они успокоятся. Может быть… Он не договорил. Слова застряли в горле, потому что он знал: не станет легче. Они не успокоятся. Но он не мог. Не мог позвать. Не мог стать обузой для единственного человека, который был к нему добр. – Я не хочу быть обузой, – шептал он, чувствуя, как слезы снова текут по щекам, капают на матрас, впитываются в пыльную ткань. – Я не хочу, чтобы он думал, что я навязываюсь. Он единственный, кто… кто был добр. Я не хочу его подвести. Я потерплю. Он сжал монетку в кулаке, но не звал. Просто держал. Просто чувствовал остаточное тепло, которое медленно уходило из пальцев, растворялось в темноте. – Мама, – прошептал он, и голос его сорвался на беззвучный плач. – Папа. Что со мной не так? Почему я такой? Почему стекло исчезло? Почему Шиара говорила со мной? Почему я… почему меня никто не любит? Ответа не было. Только тишина. Только боль. Только монетка, которая медленно остывала в его руке, как умирающая надежда. Он лежал, свернувшись калачиком, и чувствовал, как тело горит. Спина пульсировала в такт сердцу, ноги онемели, голова кружилась. Каждый раз, когда он пытался пошевелиться, боль пронзала его с новой силой, и тогда он закусывал губу, чтобы не закричать. – Я потерплю, — шептал он снова и снова, засыпая. – Я потерплю. Я не хочу быть обузой. Я не хочу, чтобы он думал… Слова путались, сознание ускользало, проваливаясь в темноту, которая была гуще, чем в чулане. Монетка в его руке была уже холодной, но он продолжал сжимать ее, как последнюю ниточку, связывающую его с миром, где кто-то помнил о его существовании. Ему снилась Шиара. Она ползла по лесу, быстрая, свободная, и ветер шевелил листву над ее головой. Она торопилась – туда, где ее ждали. А потом она повернула голову и посмотрела на него – туда, где он лежал в темноте, и Гарри показалось, что она видит его. «Я вернусь, маленький змееныш. Жди меня. Я обязательно приползу». – Я буду ждать, – прошептал он во сне. – Я всегда жду.***
В Паучьем Тупике Северус Снейп заканчивал третью партию зелья от лихорадки. Он смотрел на часы – почти полночь. Руки ныли от усталости, глаза слипались, но работа была сделана. Двадцать флаконов, каждый – идеальной прозрачности, с правильным оттенком янтаря. Он отставил колбу, вытер руки о тряпку и подошел к окну. За стеклом – темнота, грязные улицы, запах угля и сырости. Фонарь на углу мигал, отбрасывая желтые блики на мокрый асфальт. Ни души. Он думал о мальчишке с зелеными глазами. О том, как тот смотрел на него из темноты переулка – испуганно, но с надеждой. О том, как сжал монетку в кулаке, будто она была самым ценным, что у него есть. О том, как спросил: «А вы еще когда-нибудь придете?» – Завтра, – сказал он в пустоту. – Завтра закончу последний заказ и съезжу в Лондон. Посмотрю, как он там. Он не знал, что Гарри Поттер лежит сейчас в чулане под лестницей, избитый до полусмерти, и боится позвать на помощь. Не знал, что опоздает на целых два дня – потому что зелье потребует перегонки, потому что придут новые заказы, потому что всегда находилась причина отложить визит. Не знал, что, когда он наконец соберется, мальчишка уже не сможет ждать его приезда. Он сел в кресло, закрыл глаза и попытался представить, как съездит завтра, как увидит Гарри, как убедится, что тот в порядке, и вернется к своей спокойной, размеренной жизни. Он не знал, что этой спокойной жизни больше не будет. А Гарри засыпал. Спина горела, но в руке была монетка. Он не позвал. Он терпел. – Я не обуза, – шептал он, проваливаясь в темноту. – Я не обуза. Я не… Он не договорил. Сон накрыл его мягкой, теплой волной, унося в мир, где не было боли, где мама и папа были живы, где Шиара ползла по лесу к своим детям, а мистер Снейп… мистер Снейп стоял на пороге и говорил: «Я пришел. Я же обещал». Гарри улыбнулся во сне. Ему было тепло. И не так страшно.