И всё во мне: тревога, и дорога, и дальний путь...

Горячая работа
R
В процессе
24
автор
Размер:
планируется Макси, написано 142 страницы, 41 197 слов, 8 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
24 Нравится 54 Отзывы 3 В сборник

...И становится прошлым

Настройки
Валерка торопливо шмыгнул внутрь, взбежал по лестнице, дошел до двери — и остановился. Первым восприятия коснулись звуки. Ленивое бренчание гитары — Яшка обыкновенно так перебирал струны, когда бывал или слишком уставшим, или слишком расслабленным, чтобы стараться в полную силу. Данькин голос — сухой, почти безжизненный — из коридора или, скорее, кухни, потому что перебивался звоном посуды. С кухни тянуло привычно, тяжело. Опять кто-то суп на огне передержал. Валерка постоял, не заходя внутрь, впитывая в себя эту обычную вечернюю жизнь — тесную, теплую, слишком знакомую. Потому что стоило только открыть дверь, и все опять сделалось бы домашним и вязким. Пришлось бы либо врать, либо молчать, либо делать вид, что ничего особенного не происходит и что грядущая ночь впереди — самая обыкновенная. И если бы Яшка вдруг оторвался от своей гитары, если бы Данька спросил коротко: "Чего хмурый такой?" — как спрашивал раньше, еще всерьез интересуясь ответом... Валерка, быть может, отшутился бы, даже попробовал действительно улыбнуться — и остался. И жил бы дальше в мареве знакомых стен, среди вчерашних еще друзей, сегодняшних уже почти незнакомцев. Рядом, но не вместе: отдельная жизнь теперь вообще выглядела чем-то подозрительным, так что рассчитывать на нее не стоило. Он медленно отступил от двери. Постоял еще немного в полутемном коридоре, слушая, как за стеной продолжается чужая, общая, еще недавно и его тоже жизнь. Потом развернулся и спустился вниз. Ему нужно было время. Пусть и в сыром промозглом дворе. Валера сел на спинку скамейки, мельком порадовавшись, что окна их комнат и кухни выходят на другую сторону, достал часы и смотрел на цифербал так, будто тот мог подсказать что-нибудь кроме времени. Не подсказал. Ничего не подсказал, только то, что он знал и без того: время уходит, а решение все не дается в руки — перекатывается где-то рядом, как мокрый окатыш под носком ботинка. И достать его, не затушив ненароком керосинку, не выйдет: отрезок пути брести придется в полутьме. По ту сторону его могло ждать что угодно: дело, западня, чужая милость, унижение — да хоть все сразу. С этим можно было разобраться позже, если Валерка доедет. Здесь же ждать было больше нечего. Оставалось только забрать свое, то, что еще имело смысл забирать: немного вещей, немного памяти да лицо, которому все труднее было делаться правильным.

***

Когда он поднялся снова, в общежитии уже заметно стихло. Данька, видно, ушел, а Яшка все-таки свалился спать прямо в одежде, у стены. Гитара стояла у койки, на столе темнела кружка с чайным ободком, а у Яшкиной пятки валялся сапог — второй не дался, так и болтался на ноге. В комнате горела одна лампа. Ксанка сидела на его койке и штопала что-то мелкое, детдомовское — то ли горловину, то ли рукав, истончившийся на локте до прозрачности, не разберешь. Увидев его лицо, она сразу отложила работу: — Ты сегодня поздно. — Так получилось. Оправдываться не хотелось. Да и что-то подсказывало: уже не нужно. Он постоял на пороге, на границе полумрака и тени, чувствуя, как нелепо и тяжело ворочаются во рту слова. — Ксан, — каркнул он наконец. — Я ночью уеду. Надо отдать ей должное: никаких напрашивающихся уточнений вроде "что, прямо этой ночью?" или суетливых "сядь, объясни толком" не последовало. — Куда? Юзовка? — Да нет, — Мещеряков все же отвел взгляд. — Подальше. Ксанка долго смотрела на него: не в лицо даже, на ладони, сжавшиеся в кулаки. Потом хмыкнула без всякой иронии: — Вовремя. Валерка моргнул. — Не понял... — Очень вовремя тебя дернули. Кто бы это ни был. — Почему? До того нелепо звучал этот разговор, будто и вправду вел его кто-то другой. Ксанка подошла, неловко тронула за рукав. — Валер, скажи правду. Ты вернешься? Правду. Она всегда просила правду. — Я не знаю, — вырвалось у него слишком быстро, почти грубо. Как и перевод стрелок ответным вопросом, потому что: умел ли он по-другому? — А ты бы уехала от Яши? — Нет. Ну так я его люблю. Прозвучало не признанием даже — чем-то до того будничным, словно с этим чувством она просто вставала по утрам. — Я тоже, — подумал Валерка. Ксанка недоверчиво вскинула голову, и у него внутри все оборвалось. Вслух. Он сказал это вслух. — Надеюсь, не Яшу, — покосилась она на него из-под редкой челки, улыбнулась лукаво. — А то подеремся. Он дернул уголком рта — не улыбнулся, конечно, скорее вспомнил, как это вообще делается, когда шутка стоящая. — Нет. — Прогресс. Не повезло ему. — По-очему это? — запнулся на вдохе Валерка. Не такой реакции он ожидал от Ксанки, которой их история была известна лучше, чем остальным. Впрочем, доподлинно все знали только они двое. — Потому что долго же до тебя доходит, Валер. Не обижайся, — в ее голосе не было ни насмешки, ни удивления, только усталость. От такого спокойного принятия Валерке вдруг сделалось совсем тошно. Точнее, от того, что он не собирался ничего с этим делать, равно как и решение, принятое в промозглом дворе, менять. Но разве Ксанка заслуживала, чтобы он выкинул ее из своей жизни, будто яблоко, которому подошел срок? Она была все такой же, она относилась к нему также, и сейчас, с этим мягким укором, она ощущалась столь родной, необходимой... Пропасть, неуклонно разделяющая их с августа прошлого года, казалось, дрогнула, на миг перестав расширяться. Полноте, да что он вообще делает? Валерка машинально потянулся к кружке на столе, в горле было сухо, как в песках дюн. — Не трогай. Он недоуменно заглянул внутрь, где чая, подернувшегося серой пленкой, оставалось еще с добрую половину. Вяло поддел: — Что, уезжающим уже и чаем поживиться нельзя напоследок? И наткнулся на очень серьезный ответный взгляд. Ксанка повела плечом. — Если ты куда-то еще сегодня собрался — нет, нельзя. Хочешь чаю, ставь себе сам. Вон чайник. Мысль о дымящейся кружке, чтобы было, чем занять руки и отвлечь мысли, показалась очень притягательной. А вот мысль о расширении круга посвященных — нет. Мещеряков с сомнением покосился на Яшку, с которым, в отличие от Ксанки, объясняться был не готов. — Разбужу еще. — Сегодня не разбудишь. Он проспит до утра, если не дольше. Валерка медленно перевел взгляд с ее непроницаемого лица на Яшку, на чашку, которую все же успел взять в руки, снова на Ксанку, по-настоящему вглядываясь в ее лицо. Она смотрела в ответ спокойно и прямо, не уклоняясь, и от этого разделенного понимания делалось не по себе. — И часто ты так? — уронил он, уже зная, что ответ ему не понравится. — Первый раз. Почти. Под конец ее уверенный тон все же дал трещину. И в этой суетливой поправке, говорящей слишком о многом, на секунду проступила прежняя Ксанка — та, что всегда думала о других вперед себя. Но секунда прошла — а вместе с ней ушла и почти извиняющаяся улыбка, которую он все же успел заметить. — Просто захотелось, чтобы хоть одну ночь он побыл дома, — добавила Ксанка уже суше. — Никуда его клубы от него не денутся. Валерка молчал, не зная, что сказать. Кроме, может быть, того, что такой любви он бы себе не желал. Хотя времена, кажется, шли именно к тому, чтобы любовь всюду оборачивалась надзором, а близость — правом решать за другого без спроса. Едва ли его собственная была лучше или чище. Но столь безапелляционного эгоизма она все же была лишена. Зато была полна понимания, в котором человек иной раз нуждается больше, чем в самой любви. Чая резко расхотелось. Ксанка, углядев это в его лице, кивнула и вдруг отошла к своей койке, сунула руку под подушку и достала несколько сложенных вчетверо листков. — Есть еще кое-что, что тебе следует увидеть, — сказала она уже совсем другим голосом так, что отказаться было нельзя. — Я бы показала и так, но ты так быстро убежал сегодня днем... Валерку насторожило выражение ее лица. — Что там? Узнавать совсем не хотелось. Ксанка вложила бумаги ему в руки. — А ты разверни. Почерк был разный. Чернила тоже: где торопливые, где — старательно выведенные. ...Тов. Мещеряков В.М. в кругу знакомых допускает двусмысленные высказывания о контрреволюционных элементах. ...По свидетельству очевидцев, выказывал непозволительный интерес к эмигрантской литературе и сомнительной печати, которую всякий сознательный гражданин назвал бы плесенью пережитков буржуазного строя... ...Заявлял, что контрреволюция заслуживает всяческого уважения... Такой социально чуждый и разложившийся элемент не может считаться пригодным для службы в комиссариате... ...Среди сотрудников замечен как лицо морально неустойчивое... ...Прикрываясь служебной необходимостью, задерживался по вечерам без прямой надобности и склонял товарища Иванцеву к аморальным действиям... На последней фразе он даже не сразу понял, в чем, собственно, его обвиняют, до того дико это выглядело. — Это... — у Валерки даже слов не нашлось. Ни приличных, ни прочих. Только сиплое: — Что это за дрянь? — Это, Валера, доносы. И выживание. От мягкой, почти сочувственной иронии Валерке стало не по себе сильнее, чем от самих бумаг. Он стоял, невидяще глядя в листки. Показалось даже, что разом на полгода назад вернулся, когда Овечкин у него с ехидцей этакой допытывался, в каких-таких людей Валерка верит. Вот в этих вот. Доказательства своей пустой веры он держал в руках, почти не чувствуя веса, и анонимок-то среди них было немного, и фамилии сплошь незнакомые. Что он этой женщине сделал, которая призывала его из управления выпнуть да поскорее? А этой, которая про противника, недостойного уважения, написала? — Да не было этого. Голос был чужим, ломким что тростник. — Совсем? — очень тихо уточнила проницательная Ксанка. Валерка кивнул было — и осекся: столь явственно перед глазами встал незначительный, казалось бы, эпизод, приключившийся с ним неделю назад. ...После обеда его дернули в соседний кабинет. Ну как дернули вежливо попросили заглянуть, но такие просьбы просьбами были лишь по форме изложения, на деле же поощрялось не отрываться от коллектива и коллегам по службе всячески содействовать. В кабинете было душно, будто обновлять воздух здесь и вовсе незачем. На столе возле лампы лежали две раскрытые папки и лист машинописи с карандашной резолюцией наверху: "подготовить краткую справку". Побелкин, рывшийся у шкафа, даже не обернулся сразу. — А, Мещеряков. Ты кстати. Глянь по-быстрому, у тебя рука легче, да и глаз наметан. Тут надо формулировки уточнить и язык выправить. И сунул ему бумагу так буднично, будто просил проверить на лишнюю запятую. Валерка взял лист. Правок требовала записка, написанная на библиотечного работника их же управления: близорукого, бесцветного и совершенно безынтересного человека, которого Мещеряков знал по читальному залу. Он перебирал карточки сухими пальцами, шмыгал носом — Валерка догадывался о вечной аллергии на пыль, которой избежать в библиотеке было невозможно, но любовь к книгам в этом человеке была сильнее прихотей организма, потому шмыгал он всегда украдкой... И еще почему-то всегда чуть виновато улыбался, когда кто-нибудь просил иностранную газету или старый номер журнала. Звали его, кажется, Лавров. Или Лаврентьев? В записке же значилось, что товарищ этот "допускал отдельные двусмысленные суждения", "проявлял нездоровый избыточный интерес к иностранной периодике" и "всячески потворствовал бесконтрольному доступу отдельных сотрудников к подшивкам зарубежной печати". Валера быстро проскользнул текст глазами, чувствуя, как мутит от самой необходимости читать это внимательно, выискивая фамилию: человек, которого он знал, не заслуживал оставаться безликим перед лицом плетущегося вокруг него дела. Фамилия нашлась ближе к концу. Все же Лавров. — Что это? — спросил Валерка у Побелкина, захлопнувшего, наконец, свой необъятный шкаф. — Справка, написано же наверху, — удивился Григорий. — Или у тебя после обеда глаза бастуют? — Я не про это, — не без труда он придал лицу приличествующее выражение. — Основание где? — Основания приложены. Дальше смотри, торопыга. Ниже шли два листка: корявое объяснение вахтера и детальное — какой-то машинистки из соседнего отдела. Именно их и велено было "свести в удобоваримую форму". Вахтер, человек наблюдательный и склочный, писал от души и почти без знаков препинания: библиотекарь, мол, вечерами долго копается у иностранных подшивок, позволяет некоторым сотрудникам задерживаться без особой нужды, сам при этом имеет вид мечтательный и подозрительно тихий. Машинистка выражалась старательнее — и потому хуже: "...Товарищ Лавров производит впечатление лица интеллигентского склада, с охотой к газетной премудрости и частой неслужебной рассеянностью в выражении лица". Он перечитал эту строчку дважды. Потом еще раз. Оборот был до того в его манере, что Валеру нехило так царапнуло, как ногтем по щеке. “Охота к газетной премудрости” — это ведь он, сам он неделю назад сказал про библиотекаря в курилке. Не зло даже, так, от скуки и в точной своей манере дать человеку запоминающуюся характеристику. А еще из привычки, в которой поднаторел в последнее время — поддерживать пустые разговоры, чтобы не так выбиваться на общем фоне. Сказал — и забыл. А вылетевшее слово, выходит, не затерялось в разговорах ни о чем, не забыло адресата. Пристроилось, прибилось, пошло дальше, найдя себе пристанище в бумажке за авторством машинистки... которой в курилке, разумеется, и близко не было. Он отложил в сторону более ненужные листы. — Кто это писал? — Какая разница? — неопределенно отмахнулся Григорий. — Материал есть материал, писали проверенные люди. Твое дело — привести в надлежащий вид, поубирав всякие словесные художества. — Тут половина — чепуха, — не сдавался Валерка, лавируя в дозволенных границах профессиональной услужливости и человеческого любопытства, и почти пересекая их. — Ну так ты и убери чепуху, — почти весело разрешил Побелкин. — Я же не прошу тебя человека в расход оформлять, он нам пригодится еще. Нужна короткая справка: замечен, интерес проявляет, окружение вокруг него мутноватое, рекомендуется присмотреться. Обыкновенная бумага, не в первый раз. Отгоняя от себя мысль, когда массово вычитывать чужие доносы вообще стало делом обыкновенным, Валерка сел за стол и взял карандаш, машинально начав править пока что опечатки и пунктуацию. Но они быстро закончились. Просто стилистика, просто вычистить контекст. Это не вступительное эссе, не роман и не эпистолярная эквилибристика на самые меткие рифмы, а служебная бумага, это не должно быть сложным. Зачеркнул "вид мечтательный" — слишком глупо для служебки. Нацарапал сверху: держится с заметной отрешенностью. Исправил "позволяет некоторым задерживаться", отдававшее домашним, почти отеческим отношением, на "не пресекает случаев нахождения сотрудников при подшивках вне рамок служебной надобности". Вместо "любит иностранные газеты", подумав, вывел: проявляет устойчивый интерес к зарубежной периодике. И с каждым исправлением бумага становилась не слабее — убедительнее. Ведь поубирав, как выразился Побелкин, художества, выскоблив из текста всю эмоциональную окраску, вымарав разговорную беспечность и живую образность, Валерка неизменно переписывал и содержание. Смысл сего дивного опуса, итак уже препарированный чужой памятью на свой лад, получался разительно иным: отмытые от человечности слова, ставшие однозначными — и потому пригодными. Проще говоря, выходила ровная, безликая дрянь, фиксирующая обстоятельства. Дрянь, в которую теперь можно было свернуть кого угодно. Валера, споткнувшись равно от этой мысли и от того, что шло в опусе дальше, замер над строкой: "...допускал отдельные суждения о стилистическом преимуществе иностранной прессы". Это уже было не от вахтера или машинистки, о нет. Это было его собственное суждение, влегкую приписанное чьей-то рукой библиотекарю, с которым он вел краткий и скорее шуточный диалог в читальне над колонкой чужого, особенно удачливого фельетона. И этот кто-то определенно не мог спутать их столь непохожие голоса. Зато вполне мог из случайного замечания выцепить суть и возвести ее в ранг чуть ли не идейного преступления. Потому что то был нужный довесок, последний кирпичик для дела библиотекаря. И разумнее было распорядиться неосторожной репликой именно так, совершив легкий подлог, раз на дело самого Мещерякова этой куцей фразы покамест было недостаточно. — Закончил? — поторопил подошедший Побелкин, увидев, что Валерка замер. — Это уже не правка. — А что? Оболочка без содержания, вот что. Не человек даже — удобная его версия. Валера положил карандаш и задумчиво посмотрел в окно. — Это уже совсем другая докладная выходит. Побелкин склонил голову набок, будто искренне не понял. — Мещеряков, только не начинай. Мы бумагу в порядок приводим. Чтобы из нее мысль следовала, а не художественное мычание сомнительной ценности, как сейчас. Мысль, что человек этот заслуживает наблюдения. Или ты считаешь, что это вот поведение, — Григорий не глядя ткнул пальцем в строку про "интерес к зарубежной периодике", — наблюдения не заслуживает? Валерка с неожиданной злостью подумал, что бумага уже победила. И пока они тут спорят о словах, искривленный их смысл давно пророс за ее пределы, как плесень по сырому углу. — Просто подмахни внизу, — предложил Побелкин уже ленивее. — Что ознакомлен и стилистически выправил. Дальше не твоя забота. Валерка посмотрел в нижнее поле листа. Там уже стояли две чужие подписи — косая вахтерская закорючка и округлая роспись машинистки. Оставалось добавить третью, свою. И обыкновенная бумага уйдет дальше. — Чего замер-то? — досадливо уточнил Побелкин. — Формальность же. Сегодня присмотреться к этому книжному кроту, завтра к кому другому. Ты что, первый день на свете живешь? Не первый. Потому знал: теперь разницы для бумаги и для этого человека не было никакой. Папку на него, которая однажды для дела сгодится, уже завели, и резолюция эта, с Валеркиной подписью или без оной, все равно в нее попадет. Разница была только для Валеры, который держал в руках дрянь и покамест мог именовать ее дрянью. Даже если про себя. — Не буду. "Проверенные люди", скорее всего, что-то напутали. А Лавров человек тихий, безобидный, он и мухи не тронет. Побелкин недоверчиво прищурился: — Охота тебе на пустом месте корчить из себя... — не договорил, махнул рукой. — Ладно. Давай сюда. Он выдернул бумагу из-под Валеркиной ладони, бегло просмотрел правки, хмыкнул и своей рукой спешно дописал внизу дежурное: "редакционно выверено". Потом размашисто расписался сам. Бумага легла в папку, папка — в стопку, стопка — ближе к краю стола, как дело решенное. — Иди работай, — бросил Григорий беззлобно, иронично даже. — А то нашел, понимаешь, трагедию. От одной подписи мир не перевернется. Мещеряков ничего не ответил. Вышел в коридор, отстраненно размышляя, что из мелких незначительных вещей, прежде не имевших веса, сейчас складывалось что-то совсем иное. Пусть не с твоей подписью, но людей будут низводить до удобных версий себя самих. И неучастия здесь не предусмотрено вовсе. Либо ты делаешь дрянь сам. Либо стоишь рядом и смотришь, как ее полируют до служебной чистоты без тебя. О третьем варианте тогда подумалось привычно, вскользь, украдкой: а что, если просто быть не здесь? Кто же знал, что, пока он пытался, не выдавая своего подлинного интереса, спасти библиотекаря, вокруг него самого все давно уже завертелось? Валерка медленно поднял голову от бумаг. — Достаточно того, чтоб было хоть что-то, — уловила Ксанка эхо его мыслей, их без труда продолжив. — Библиотечные карточки поднять. В общежитие заглянуть, адрес которого известен каждому в управлении. С тем поговорить, с этим. И все. Остальное допишут от себя. Так и не спросишь, откуда у меня это? — И откуда? — отозвался он без особого интереса. — Ты Григория Побелкина ведь знаешь? — Знаю. Полевой работник, Бестолковый, но ретивый, вечно рвется в бой. — И он тебя отлично знает. Как субъект пристального изучения. А вот с характеристиками у тебя дела плохо обстоят, правильными были бы "беспринципный, честолюбивый, целеустремленный, деятельный". Что ты с этим Побелкиным не поделил, скажи на милость? Всего лишь однажды не поверил, что тот проморгал Овечкина, не проспав на посту. А Побелкина, видать, крепко на этом заело. — Так это он? — Такие вещи никогда не пишутся в одиночку. Один наблюдает, другой запоминает, третья — записывает факты и придерживает их до поры до времени. Мне анонимно подбросили, — неохотно призналась Ксанка. — А его кандидатура напрашивается одной из первых. Уж не знаю, чего он добивается, то ли что я подтолкну тебя, то ли что вразумлю и придержу за рукав, то ли что мне полезно будет знать, водить ли с тобой дальше знакомство. — Но газеты, — не складывался у Валерки в голове кирпичик к кирпичику, — откуда он и это знает? — А это уже наша Леночка, — заметила Ксанка невесело. — Которая вилась вокруг тебя то с яблоками, то с чаем, а ты почему-то этого не оценил, все мне гостинцы подсовывал. Да и проводы домой запорол. Обиженная женщина, Валера, может многое. И времени на выжидание не жалеет. Лицо Иванцевой, уставшее и меж тем странно ожидающее, с внимательным прищуром, каким он запомнил его вечером после провала в "Савое", живо встало перед глазами. Сверху наложилась ее тогдашняя безынтересная стрекотня. И ее же показательное радушие в последнее время. — Но чтобы из-за этого доносы... — А кто теперь это доносом назовет. Наблюдательность. Гражданская польза. Своевременная бдительность. Валерка вдруг с тошнотворной ясностью увидел, что цыганенок в подворотне и эти паршивые листки, в которые уже не вчитывался — из одной и той же жизни, где всякая слабость быстро становится чьим-то материалом, а опасными делались не только слова, но и лицо, и слишком долгая пауза перед ответом... или же отказ формально расписаться под чьей-то характеристикой. И каким же глупцом он был, полагая, что сумеет прятать это долго. "Даже без родственников сами вы слишком интеллигенты, этого из вас никакая революция не выбьет. Манера держаться, внешность, имущество по месту прописки в этой вашей Юзовке, хоть и захудалый деревенский дом все это далеко не гарант социальной доброкачественности в вашем новом прогрессивном мире, совсем другой коленкор... Повезет, хотя я не слишком в это верю, если доблестная служба в военные годы и поствоенные заслуги нейтрализуют печальные факты биографии… В противном случае, вы окажетесь в довольно печальном положении и весьма скоро". Надо признать: Овечкин тогда, в ресторане, был еще весьма деликатен, расписывая ему удручающе точный прогноз на будущее. "Люди не станут обесценивать сделанного во имя общей цели, что бы там у человека в метриках о происхождении ни значилось. Тем более у тех, кто самолично прошел фронт, а не сидел в кабинетах в тепле да безопасности. Это было бы… низко", — слышал он как наяву собственный уверенный голос и, да, теперь вполне понимал расцветавший некогда скепсис в лице напротив. — А почему ты уверена, что когда я уеду, их не пустят в ход? — глухо спросил он о бумагах, потому что с собственной слепотой все уже было ясно, а вот с вариантами отыгрыша — не вполне. — Не уверена, — честно призналась Ксанка, не заострив внимание на этом "когда". — Зато уверена в другом: останешься — дождутся повода получше. А так у них хотя бы не будет тебя под рукой. Думаю, это поможет тебе определиться, если ты все еще колеблешься. И принять поступившее предложение, каким бы сомнительным оно ни было, пока тебе не оставили менее печальных альтернатив. Он невесело хмыкнул. — Утешила. — Даже не собиралась, — Ксанка забрала у него листки, аккуратно сложила и снова спрятала. — Уезжай, Валер. В ее голосе проступило что-то поверх страха и усталости — что-то, похожее на залежалую нежность, давно не видевшую света. — Я не спрашиваю, куда и к кому. Не потому, что не хочу знать. Просто это уже неважно, когда вариантов у тебя: или дернуться оттуда, где тебе и без того не живется, или остаться и дождаться, пока о тебе напишут что-нибудь окончательное. Думаю, ты уже выбрал правильно. Ксанкины слова легли в сознание не убеждением даже — шершавой стеной, за которую можно держаться, пока не выберешься из темноты. Мысль о возвращении к дням вчерашним, где меж ними давно не осталось ни дружбы, ни близости, ни общих идеалов, теперь и вовсе показалась совершенной глупостью. Ксанка оглядела комнату и спросила без паузы: — Ты вещи-то собрал? Давай помогу хоть. Много не бери, чтобы не примелькаться. Собирались как в горячке, но странно тихо. Ксанка двигалась быстро, без суеты, педантично складывая все в аккуратные стопки. Валерка сперва только мешал ей: то тянулся не к тому, то застывал с какой-нибудь мелочью в руках, будто та могла что-то решить. Потом перестал. Сам выложил обратно лишнее, сам выдернул у Ксанки из рук рубаху и свернул ее, сам отодвинул в сторону книгу. Книга раскрылась, и, ловя ее в полете, чтобы звучно не хлопнулась об пол, он подхватил и выпавший из нее листок, сложенный вчетверо. "Видел вас в кожанке. Впечатляет. Впрочем, ваш пиджак на размер больше необходимого..." Валерка только глянул на первые строки — и разозлился вдруг так, будто бумага тоже была в чем-то виновата. Может, тем, что знал в ней каждое слово, что вдоль, что поперек. Но она и вправду многое упрощала: на ней писали ложь, на ней же проще всего было покончить и с памятью. Таскать ее при себе больше не было нужды: к Овечкину он поедет и без того. — Что там? — оторвалась Ксанка от сборов. В руках у нее откуда-то очутились два зеленых яблока. Сам он о провианте в дорогу и не подумал. — Ничего. Лишнее. Валера поднес листок к лампе, дождался, пока угол почернеет, скрутится и пойдет рыжим огнем, и только тогда бросил в блюдце. После этого собираться стало уже проще. Записка была отжившей страницей и не имела веса, потому сгорела без жалости. С прочим было хуже: руки все еще сами хватались за то, что казалось нужным просто потому, что давно лежало рядом. Еще бы Ксанка не смотрела бдительно, как нелепо пухнет его портфель от всякого, что Валерка по мелкой душевной жадности все норовил утащить с собой. — Отдай мне это, — она все же выхватила у него очередной предмет. — Библиотечные книги тащить с собой — приватизатор недоделанный. Что тут у тебя? Да хоть бы и собрание Пушкина, неважно. Порожняком едешь, что неясного? Только необходимый минимум. — Да я машинально... — Вот именно. Машинально он! — шепотом возмутилась Ксанка. — Машинально люди только в тюрьму собираются, а тебе не туда. Она кинула том обратно на кровать и тут же полезла в портфель, деловито перетряхивая уже уложенное. — А это куда? Валерка обмер: она добралась до маленькой записной книжки с набросками стихов — дурацкими недоделками, с которыми он пока не готов был расстаться. Потому что в прошлое они его не тянули. А там, дальше, для них, быть может, наконец нашлись бы слова. — Оставь. — Это что еще за сверток? — Ксан... Она все же развернула его — и замерла. — Нет, серьезно, ты с этим собрался ехать? Это всего важнее? Я думала, у тебя тут хоть деньги. — Да, собрался, — шпильку он пропустил мимо ушей. — У тебя портфель и так уже вот-вот треснет, смотри, застежки не сходятся. Если так уж надо, запихнешь в штаны. — Тише ты, — шикнул Валерка. И вдруг коротко хохотнул вполголоса: — А то с твоим везением Яшу разбудишь аккурат сейчас. На разговоре о содержимом штанов. Моих. Ксанка недоверчиво округлила глаза. — Товарищ Мещеряков, вы ли это? Где тот скромный мальчик, который от одних намеков краснел, а уж на колоритный юмор и вовсе не сподобился бы? Верните, с ним привычнее. Он бы вернул, если бы мог. Но это было уже невозможно. Казалось, эти подметные письма и словесная записка авторства Овечкина снимали с него слой за слоем, будто луковицу чистили — и вышколенной деликатности, равно как и мягкой осторожности там почему-то не оказалось места. Осталась усталость. Злость. Стыд. Настороженность, которая уже почти не выключалась. И готовность ехать хоть в ловушку, лишь бы не лежать больше в темноте, прислушиваясь к шагам несуществующего прошлого. Время не шло, раскачивалось внутри него маятником, который некому остановить. Когда за окном послышалось вдруг задавленное мяуканье, заговорщики молча переглянулись. — Беляк? — удивился Валерка, будто к ним много котов захаживало. — Не поздновато ли? — Ничуть, — Ксанка ухмыльнулась. — Приручил его Яшка, а сам пропадает вечерами, приходится пускать это шерстяное чудище каждую ночь. — Может, все же выдрессировал? — посмотрел он на вольготно устраивающегося на Яше кота, примерившегося к болтающему сапогу. Погрозил пальцем, мол, оставь. Кот, зыркнув недовольно, все же перебрался повыше, убрав когти от казенной вещи. — Да нет. Именно что приручил, — не приняла Ксанка его правки. — Для дрессуры нужно присутствие надсмотрщика. Как в цирке, знаешь, тигры, прыгающие через кольцо. А Беляку даже голос Яши слышать давно не надо. Он просто приходит и ложится в изножье кровати, пустое или нет. "Потому что голос этот он слышит внутри себя", — понял Валерка. Оставалось лишь гадать, а сам-то он кто в этой системе координат? Вряд ли тигр, покорно выполняющий команды только лишь на сцене. И точно не Беляк, приходящий по одной привычке сердца. Скорее уж нечто среднее — тот, кто поводок и сейчас принимает за личный выбор, а ремешок на шее — за что-то свое, раз тот не жмет и почти не чувствуется. С самыми прочными привязями всегда так: сперва их зовут любовью, памятью, привычкой, добровольно выбранной верностью, потом уже замечают, что свободы в них не предусмотрено. Ведь не ради этого разговора Яшкин чай стоял на столе задолго до Валеркиного прихода. Разговора меж ними, о доносах и выборах, могло не случиться вовсе. А чай был. И Ксанкино решение — чтобы любимый человек хоть одну ночь побыл рядом, пусть даже спящим, — тоже было. — Ты ведь понимаешь, что можешь не вернуться? — спросила Ксанка словно между прочим. — Понимаю. — И все равно поедешь. Вот тут бы соврать. Но врать ей именно сейчас показалось уже последней подлостью. — Да, — сказал Валерка. И только после этого понял, что прощание уже началось.
24 Нравится 54 Отзывы 3 В сборник
Отзывы (2)