Принцесса из Нагасаки

Горячая работа
NC-17
Завершён
17
Размер:
60 страниц, 22 222 слова, 6 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

День первый

Настройки
      Нагасаки встретил нас туманом. Он лежал на воде серой ватой, плотной и влажной, и город проступал из него медленно, как проявление на фотографии: сначала крыши — загнутые, черепичные, с драконами на коньках, потом холмы за ними, густо поросшие зеленью, потом люди на причале — маленькие фигурки в тёмных одеждах, снующие между тюками и бочками.       Пахло рыбой — въедливо, густо, так что этот запах, казалось, осядет на коже и будет держаться неделями. Пахло водорослями, выброшенными на берег, и ещё чем-то незнакомым — может быть, самой Японией. Каким-то особенным деревом, из которого построены дома, или рисом, который варят на завтрак, или просто другой жизнью, другой землёй.       Причал был деревянный, старый, с выщербленными досками. Местами из щелей торчала трава. Сваи обросли ракушками, и вода тихо плескалась о них, облизывая известковые наросты. Чайки сидели на столбах и кричали противно, требовательно, как нищие на паперти.       Мы сошли на причал — я, Матвей и Карстен. Матвей сразу оживился, закрутил головой, высматривая вывески и женщин. Карстен, как всегда, хмуро щурился на солнце.       Они появились из ниоткуда — три женщины в ярких, но дешёвых кимоно, с белыми лицами и чёрными зубами. Матвей потом объяснил, что это признак совершеннолетних или замужних, но тогда я просто опешил от того, как они выглядят — живые куклы, ненастоящие.       Они облепили нас, как мухи. Щебетали что-то на своём языке, хватали за рукава, за руки. Одна, самая наглая, ткнула пальцем мне в грудь и затараторила:       — Хочешь принцессу Нагасаки? Очень хороший принцесса!       Я отшатнулся. От них пахло дешёвыми духами — приторно-сладкими, цветочными, такими густыми, что они перебивали даже запах рыбы и моря. Этот запах лез в нос, оседал на языке, и мне стало почти физически противно.       — Пошли вон! — рявкнул Карстен по-английски, замахнувшись. Они не поняли слов, но жест поняли — отступили, но не ушли, кружили рядом, как голодные собаки.       Матвей, наоборот, заулыбался, закивал.       — Принцесса? — переспросил он. — Та самая? Которая всё видит и поёт?       Женщины закивали, заулыбались чёрными ртами. Одна снова залепетала про принцессу, показывая куда-то в сторону города.       — Завтра! — Матвей выставил палец. — Завтра придём!       Карстен сплюнул под ноги.       — Дурак ты, Матвей. Они тебе любую принцессу пообещают, лишь бы денег стянуть.       — А вдруг? — Матвей не унимался. — Вдруг правда знают?       Я отошел в сторону, подальше от этого запаха. Вдохнул морской воздух, пытаясь вытравить из ноздрей эту сладкую вонь.       — Ладно, — сказал я. — Мне в управу надо. Увидимся.       Я пошел вдоль причала, и еще долго слышал за спиной щебет женщин и голос Матвея, который пытался с ними торговаться. Запах дешевых духов преследовал меня еще минут пять.       Мне нужно было найти толмача. Не просто переводчика, а человека, который знает город, проведет по таможням, поможет договориться с местными купцами. Капитан сказал: «В портовой управе должны быть мальчишки на подхвате. Возьми любого, заплати пару монет — и дело сделано».       Портовая управа оказалась длинным сараем из серого камня, поросшего мхом у основания. Дверь была низкая, скрипучая, с железной ручкой в виде рыбьего хвоста. Внутри пахло бумагой, сыростью и чиновничьим равнодушием — запах, знакомый во всех портах мира. Вдоль стен тянулись высокие деревянные стойки, за которыми сидели японцы в европейских костюмах — тёмных пиджаках с высокими воротниками, жёстких белых рубашках. Костюмы сидели на них неловко, будто с чужого плеча, и от этого они казались переодетыми актёрами в плохом театре.       Они перебирали бумаги, стучали печатями и не обращали на меня никакого внимания. Я был для них просто очередным иностранцем, которых тут проходит сотни.       Я топтался у входа, чувствуя себя лишним, пока какой-то пожилой японец в очках с толстыми линзами не ткнул в меня пальцем и не залопотал на ломаном английском:       — Вам чего надо?       Он был маленький, сморщенный, с редкими седыми волосами, зачёсанными на лысину. Очки держались на носу криво, и он то и дело поправлял их.       — Толмача, — сказал я. — Проводника.       Старик покивал, покряхтел, потом повернулся и рявкнул куда-то в темноту угла:       — Ре-е-ен! Koi!       Я проследил за его взглядом. В углу, у высокого стеллажа, заваленного пыльными папками, кто-то возился. Я увидел спину — худую, в застиранной рубахе, — потом руки, которые ловко перевязывали кипу бумаг бечёвкой.       — Рен! — снова рявкнул старик. — Dare ni hanashi kaketen da yo?!       Фигура дёрнулась, быстро затянула узел, подхватила пачку бумаг, сунула её на полку — и только потом обернулась.       Я увидел сначала глаза. Большие, тёмные, с длинными и густыми ресницами. Они смотрели настороженно, но без страха — с плохо скрываемым раздражением, потом перевели взгляд на меня — и стали холодными, закрытыми. Потом я увидел лицо — бледное, острое, с тонкими губами и высокими скулами. Кожа была почти прозрачной, с синеватыми прожилками у висков.       Он спрыгнул с табуретки, на которой стоял, и я увидел его целиком. Совсем юный. Худой, очень худой — рубаха висела мешком, но под ней угадывалось тело — узкое, жилистое, с выступающими ключицами. Одет бедно: рубаха из грубого хлопка, когда-то синяя, а теперь выцветшая до серо-голубого, коротковатые рукава, широкие мешковатые штаны, стянутые на талии верёвкой. На ногах — стоптанные деревянные сандалии на верёвочных ремешках. Пальцы ног, видные из-под ремешков, были грязными, с обломанными ногтями.       Он подошел к нам, не спеша, с ленцой, будто делал одолжение. Встал рядом со стариком, сложил руки на груди.       — Nani? — спросил он по-японски, даже не глядя на меня.       Он стоял близко — и от него пахло странно. Табаком, да — дешёвыми папиросами, въевшимися в одежду. Но поверх этого — ещё что-то. Цветы? Сладковатый, тонкий запах, как от тех трёх женщин. Только не такой приторный, а горьковатый. Будто цветы, которые растут на могилах. Этот запах не вязался с его ободранным видом — и оттого цеплял, тревожил.       Я невольно вдохнул еще раз. Он заметил. Глаза сузились, стали холодными.       — Вот, — старик подтолкнул его ко мне. — Рен. По-английски хорошо говорит. Город знает. С ним пойдёте.       Рен дёрнул плечом, сбрасывая руку старика.       — Не хочу, — сказал он по-английски. Чисто, почти без акцента. — Я занят.       Старик замахнулся, парнишка отшатнулся — без страха, с привычной усталостью человека, которого били много раз и которому уже всё равно.       — Kare o tasukero! — рявкнул старик. — Ore ni kane o dase!       Рен фыркнул, но спорить не стал. Повернулся ко мне, окинул взглядом — с ног до головы, оценивающе, будто прикидывал, сколько с меня можно взять и стоит ли связываться. Взгляд был холодный, закрытый.       — Пойдёмте, — сказал он без всякого выражения.       Мы вышли.       Он шёл впереди, чуть сутулясь, быстро перебирая ногами в стоптанных сандалиях. Сандалии хлопали по камням — хлоп-хлоп, хлоп-хлоп.       Я едва поспевал, но думал не об этом. Я думал о запахе. О глазах. О том, как он дёрнулся, когда старик замахнулся — не испуганно, а устало. Будто это часть его ежедневной жизни.       — Слушай, Рен, — сказал я.       Но парень даже не взглянул на меня, лишь звонко цокнул языком и раздражённо дёрнул голову в сторону, словно отгоняя назойливое насекомое.       — Рен, — не унимался я. — Послушай.       Он зашипел, ругнулся на своём и остановился, не оборачиваясь.       — Как тебя полностью зовут?       — Рен.       — Просто Рен?       — Просто Рен.       — Сколько тебе лет?       — Двадцать.       — Двадцать? Выглядишь ты на пару лет моложе… — вынес свой вердикт я, особо не подумав, как это прозвучит. — Ты давно здесь работаешь?       Он повернулся. В глазах мелькнуло что-то похожее на раздражённую усмешку.       — А вы всегда задаёте столько вопросов?       — Я просто пытаюсь познакомиться.       — Зачем? — он склонил голову, разглядывая меня. — Я ваш толмач на один день. Будем ходить по делам, я буду переводить. А вы заплатите мне несколько монет. В конце мы попрощаемся и больше никогда не увидимся. Зачем тратить время на знакомство?       Я не нашёл, что ответить. Он ждал секунду, потом снова отвернулся и пошёл дальше.       Хлоп-хлоп… Хлоп-хлоп…       Мы обошли три склада, две конторы и одну таможню. Рен переводил быстро, сухо, без лишних слов. С японцами говорил резко, почти грубо, не глядя в глаза, но они почему-то не обижались — кивали, подписывали бумаги.       В таможне, пока чиновник проверял мои бумаги, Рен стоял у окна и смотрел на улицу. Там, на причале, грузчики таскали тюки с какого-то английского судна.       — Ты со всеми так разговариваешь? — спросил я тихо.       Он вздрогнул, обернулся.       — Как?       — Будто каждый из твоих собеседников в чём-то виноват перед тобой.       Он усмехнулся — криво, без веселья.       — Я их ни в чём не виню. — Он пожал плечами. — Доброта без причины — миф. Вот я и придерживаюсь этого правила. У меня нет причин быть добрым к кому-либо, как и у них нет причин быть добрыми ко мне.       Я хотел возразить, но слова застряли в горле. Потому что я вдруг задумался: а часто ли я сам встречал доброту без причины? В море — никогда. Там всё строится на расчете: ты мне — я тебе. На берегу, в Ирландии… был дом, была Кейтлин. Но это было так давно, что я уже не помню, считалось ли это «без причины» или просто было частью другой жизни, которую я потерял.       «Доброта без причины — миф».       Он сказал это так спокойно, так уверенно, будто речь шла о погоде. Будто это не горькая правда, выжженная в нём годами, а просто факт — как то, что море солёное, а небо синее.       Я смотрел на него — на его худую спину, на острые лопатки под драной рубахой. И думал: сколько же нужно пережить, чтобы в двадцать так говорить о мире?       Он не просил жалости. Он вообще ничего не просил. Он просто констатировал — и в этом было столько одиночества, что у меня защемило под ложечкой.       Чиновник закончил проверять бумаги и залопотал что-то на своём японском, требуя подписи. Рен тут же включился в работу, заговорил с ним резко, отрывисто, и момент ушёл.       Но его слова остались. И крутились в голове.       «У меня нет причин быть добрым к кому-либо, как и у них нет причин быть добрыми ко мне».       Интересно, он хоть раз в жизни встречал человека, который доказал бы ему обратное?

***

      Мы вышли с таможни, и я увидел, как Рен вдруг замер. По улице шли трое матросов с французского судна, пьяные, с красными лицами.       Рен смотрел на них, и лицо его стало жёстким. Он согнулся, сделал вид, что поправляет сандалию, и не поднимал головы, пока они не прошли.       — Что такое? — спросил я.       — Не вашего ума дело, — рявкнул он, выпрямляясь и отряхиваясь.       — Знаешь их?       — Нет.       — Врёшь.       Он посмотрел на меня. В глазах — усталость и злость.       — Они меня не знают.       — Я спросил, знаешь ли ты их, а не они тебя, — уточнил я.       — Грязных морских свиней? Конечно, знаю. — Он усмехнулся. — Приплывают в Нагасаки, напиваются, трахаются, разбивают сердца, ломают жизни — и уплывают в своё море. Словно ничего и не было.       Я смотрел на него и вдруг понял: он говорит не об этих троих. Не о французах, что прошли мимо. Он говорит обо всех моряках сразу. О тех, кто приплывает, берёт, уплывает — и забывает.       Я снова не сумел подобрать слов. Ирония ситуации держала меня за горло. В конце концов я и сам был «грязной морской свиньёй». Но за что Рен так сильно ненавидит нас, моряков?       Я тяжело вздохнул, и мы продолжили свои дела.       К полудню я выдохся. Солнце поднялось высоко, воздух стал тяжёлым, влажным.       — Рен, давай поедим, — сказал я. — Я угощаю.       Рен обернулся. В лице мелькнуло недоверие.       — Угощаете?       — Ну да.       Он хотел отказаться — я видел это по тому, как сжались губы. Но потом что-то дрогнуло.       — Ладно.       Мы зашли в маленькую харчевню у порта. Тесная, с низким потолком, закопченным от жаровен. Вдоль стен — деревянные лавки, за низкими столиками — грузчики и матросы.       Рен забился в угол, спиной к стене. Я сел напротив.       Я заказал рис с рыбой. Хозяин принёс две миски.       — Ешь, — сказал я. — Приятного аппетита.       Рен взял палочки, помедлил секунду — и набросился на еду. Не жадно даже — отчаянно, будто боялся, что миску отнимут.       Я смотрел на его острые ключицы, выступающие под рубахой, на то, как двигается кадык на худой шее. И чувствовал тяжесть в груди.       — Ты… не ел сегодня? — спросил я.       Он замер.       — Ел.       — Снова врёшь.       Он посмотрел на меня. Взгляд — колючий, но уже не такой закрытый.       — А вам-то какое дело?       — Никакого, — пожал я плечами. — Просто спросил…       Он доел. Поставил пустую миску на стол.       — Моя мать научила меня, что нельзя показывать людям свой голод. Они этим пользуются…       — О, правда? — Я задумчиво потёр подбородок, примеряя сказанное им на мир. — Знаешь, в этом есть смысл… У тебя очень умная мать.       — Была. — Он усмехнулся криво. — И красивая. Очень.       — А… мне очень жаль…       Повисло неловкое молчание. Я остро ощутил досаду и попытался сменить тему:       — Откуда у тебя такой хороший английский?       Однако изменить русло нашего разговора не удалось.       — Мать и научила. Но он далеко не хороший.       — Да нет же. Ты слишком строг к себе.       — Она говорила гораздо лучше меня.       — Откуда она его знала?       — Научилась… на работе.       Я собирался спросить о работе его матери, но хозяин харчевни, проходивший мимо, перетянул моё внимание на себя. Он спросил, не принести ли чего ещё, и я попросил рому. Тот принёс бутылку и две маленькие чашки.       — Будешь? — спросил я Рена.       Он посмотрел на бутылку. В глазах что-то мелькнуло, и он нерешительно кивнул.       Я налил ему. Он взял чашку обеими руками, отпил глоток. Зажмурился. Выдохнул.       — Моя мать говорила, — снова начал Рен, — что ром согревает душу.       Моё сердце сжалось. Он упоминает мать снова и снова. Сколько же в этом несчастном парне теплилось любви к его покойной матери?       — Твоя мать любила ром?       — Не знаю. Но она любила моряков. А моряки любили ром.       — Ты злишься на них?       Он поднял глаза.       — На кого?       — Злишься на моряков, — твёрдо ответил я. — За что? За то, что твоя мать их любила?       Он помолчал. Пальцы гладили край чашки.       — Нет. Моя мать умерла от болезни, которую поймала от клиента-моряка. Мне было четырнадцать. Я сидел с ней три дня, пока она не перестала дышать. А клиент тот уплыл на следующий день.       Он допил ром залпом.       — Вы ведь тоже… моряк, — произнёс он, делая язвительный акцент на последнем слове.       — Да, — как-то виновато согласился я.       — Долго в море?       — Десять лет.       — М-м… Откуда вы родом?       — С Ирландии.       — Вас кто-то ждёт на родине?       Вопрос повис в воздухе. Я мог бы соврать. Но почему-то не стал. Я пожал плечами и спокойно произнёс:       — Никто не ждёт того, кто не возвращается.       Он посмотрел на меня внимательно, но спрашивать больше не стал.

***

      Мы вышли из харчевни, и Рен повёл меня через рынок. Шумный, пёстрый, пахнущий тысячью запахов.       Мы проходили мимо лотка с рыбой. Старая торговка узнала Рена и заулыбалась — беззубо, но тепло. Сунула ему в руку маленькую рыбку, замотанную в лист.       Рен взял, поклонился, пошёл дальше. Рыбку сунул в карман.       Мы уже почти вышли с рынка, когда Рен вдруг резко остановился и отшатнулся назад, в тень навеса.       — Чёрт, — сказал он.       Я выглянул. По проходу шла шумная компания матросов. Снова французы.       Рен стоял неподвижно, вжавшись спиной в стену. Я видел, как он побледнел, как вцепился пальцами в мою рубаху. Сквозь ткань я чувствовал, как дрожит его рука.       Матросы прошли мимо, даже не взглянув. Рен выдохнул. Отпустил рубаху.       — Что такое? — спросил я тихо.       — Ничего, — сказал он, отстранившись.       Мы свернули в узкий переулок. Рен шёл быстро, почти бежал, словно за ним кто-то гнался. И вдруг споткнулся, рухнул на землю, вскрикнув.       Я подбежал. Он сидел, сжимая руку. Из ладони текла кровь.       — Дай посмотрю.       Он зашипел и дёрнулся, но я уже взял его за запястье. Рука была тонкая, холодная, вся в мелких шрамах. Ладонь — рассечена.       Я достал платок с кармана, начал перевязывать. Он сидел не двигаясь и смотрел на мои руки.       — Он чистый, не волнуйся, — заверил я, видя недоумение на его остром лице. — Больно?       — Нет, — сказал он. И вдруг тихо-тихо добавил: — Вы первый, кто…       Я изумлённо поднял глаза, надеясь, что он закончит начатую фразу. Но Рен молча смотрел на меня. И всё, что я видел на его лице, — удивление человека, который уже не ждал ничего хорошего.       Я закончил перевязывать.       — Вставай.       Он встал сам. Посмотрел на платок, обмотанный вокруг ладони.       — Я верну, — буркнул Рен, отведя взгляд в сторону.       — Брось. Не нужно, — отмахнулся я. — Покажи мне лучше какую-нибудь местную достопримечательность. С делами, пожалуй, мы закончили.       Он хотел что-то сказать, открыл было рот, но замер, мотнул головой и пошёл. Я побрёл за ним.

***

      Мы прошли через неприметную калитку в ветхой деревянной ограде — и словно попали в другой мир. Маленький дворик прятался от городского шума за старыми клёнами, их ветви сплетались над головой шатром, сквозь который солнце пробивалось редкими золотыми монетами. В центре стояла пагода — крошечная, не выше человеческого роста, с потемневшей от времени черепичной крышей, края которой загибались вверх, словно пытаясь поймать небо. Деревянные стены потемнели от дождей, но было видно, что за ними следят — щели кое-где заделаны свежей щепой.       Перед пагодой — каменная чаша с водой, такой чистой, что на дне виднелись гладкие круглые камешки. Рядом — железный ящик с пеплом и несколькими догорающими палочками, от которых тянулся тонкий, едва уловимый запах ладана. Тишина здесь была особенная — не пустая, а наполненная шелестом листьев и далеким, приглушённым криком чаек. Казалось, город остался где-то за невидимой стеной.       Рен шагнул к храму, зажёг свечу, постоял молча. Потом вышел и сел на ступеньку. Я сел рядом.       — Моя мать тоже ставила свечи, — сказал я. — За меня. Чтобы вернулся живым и здоровым.       Он хмыкнул и глянул на меня лишь на секунду, после чего поспешно отвёл взгляд и шмыгнул носом.       — Но она умерла, пока я был в море… — Я устремил взгляд себе под ноги. — Надо было вернуться, пока она ещё была жива.       Рен молчал долго, а потом вдруг произнёс:       — Мёртвым всё равно, где мы. Им важно, чтобы мы их помнили.       — Ты правда так думаешь?       — Думаю, живым нужно за что-то держаться. Хоть за свечку. Хоть за память.       Он помолчал, потом добавил:       — Вы первый, кто так добр и внимателен ко мне… Не считая матери.       Ветер зашуршал листьями клёна над нашей головой, и несколько из них тихо посыпались на землю. Лёгкий и приятный ветерок пахнул в лицо, подцепив запах, который слышался от Рена.       — Почему? — как-то настороженно поинтересовался он. — Вам что-то нужно от меня?       Я замер, а потом поднял голову и посмотрел на него. И первый раз за день встретился с ним взглядом.       — Нет, — честно ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Я делаю это от сердца. Мне не нужно ничего взамен.       Он молчал долго. Потом спросил тихо:       — Как ваше имя?       Я вздрогнул, словно он не задал мне обыкновенный вопрос, а окатил меня тазом холодной воды. Впервые он смотрел на меня не как на «грязную морскую свинью», а как на человека.       — О… я… — замямлил было, но, собравшись, кашлянул и продолжил: — Шеймус О’Коннор.       — Ясно. — Он поднялся, встал передо мной и поклонился. — Спасибо, Шеймус О’Коннор.       Я смотрел на него, стоящего передо мной с опущенной головой, и думал о том, что он недавно сказал в таможне. Интересно, что он сейчас чувствует, когда эта самая доброта без причины коснулась его?       — Вставай, — сказал я мягко. — Не нужно кланяться.       Он выпрямился, но глаза отвёл.       — Просто… — начал он и замолчал.       — Что?       — Ничего. — Он дёрнул плечом, сбрасывая наваждение. — Если дел больше нет, то вернёмся в управу. Но прежде заглянем на минуту к одному моему другу.       Его сандалии снова захлопали, но теперь они звучали как-то иначе. Я не могу это объяснить. Кажется, его шаги сделались мягче, спокойнее, доверчивее…       Хлоп… хлоп… хлоп…       Он повёл меня в лабиринт узких улочек, где дома лепились друг к другу. Здесь было беднее, грязнее.       У одного из домов он остановился, достал рыбку и бросил под забор. Оттуда вылез тощий серый кот, схватил и скрылся.       — Твой?       — Нет. Просто живёт здесь. Я кормлю, когда бываю рядом.       — Это и есть твой друг?       — Да. — Он усмехнулся. — Мы с ним очень похожи.       — Ты сравниваешь себя с уличным котом?       Он пожал плечами, повернулся ко мне спиной и сказал:       — Солнце скоро скроется. Пора возвращаться.

***

      Мы вернулись в управу, когда солнце уже клонилось к закату, окрашивая серые стены в тёплый розовый цвет. Рен остановился у входа, переступил с ноги на ногу, явно не зная, как закончить этот день.       Я достал из кармана несколько монет — больше, чем обычно платят толмачу. Раза в три.       — Вот, — сказал я, протягивая ему.       Он взял, быстро пересчитал и нахмурился.       — Это слишком много.       — Это и за завтра.       Он поднял на меня удивлённый взгляд.       — Разве мы не закончили? Я думал, у вас больше нет дел.       — Есть, — соврал я. — Ещё кое-что нужно проверить. В управу приду утром.       Он смотрел на меня секунду, другую, будто пытался понять, говорю ли я правду. Потом пожал плечами и спрятал монеты в карман.       — Как скажете. До завтра, — кивнул он.       — До завтра.       Он скользнул в дверь — бесшумно, как та самая кошка. Я остался стоять на пороге, глядя в щель между косяком и стеной, где только что мелькнула его худая фигура.       Внутри сразу же раздался голос старика. Я не понимал слов, но тон был злой, унизительный. Он что-то требовал, кричал, стучал по столу. Рен отвечал — тихо, односложно, и в этом беззвучном ответе было столько усталости, что у меня сжались зубы. А потом раздался звон монет. Кажется, старик забрал у него деньги, что я дал.       Я шагнул к двери. Занёс руку, чтобы толкнуть её. И замер.       Что я сделаю? Влезу в чужую жизнь, в которую меня не просили вмешиваться? Скажу старику, чтобы он оставил мальчишку в покое? А дальше? Я уйду в море, а Рен останется здесь, и ему будет только хуже.       Я опустил руку. Отошёл от двери.

***

      Вечерний город встретил меня запахами жареной рыбы и дыма. Фонари ещё не зажгли, и улицы погружались в сиреневые сумерки. Я шёл медленно, не глядя по сторонам, и думал.       О чем? О мальчишке с холодными глазами, который кормит бездомных котов и не верит в доброту без причины. О его перевязанной руке. О том, как он сказал «вы первый, кто».       Я остановился посреди улицы, пропуская телегу с овощами, и вдруг поймал себя на том, что улыбаюсь. Просто так. Без причины.       Давно я не улыбался без причины.       Когда я добрался до причала, последние лучи солнца золотили мачты кораблей. Над водой стелился лёгкий туман, и город за моей спиной казался сном, который вот-вот рассеется.       Я смотрел на судно, на свою каюту, где меня ждали Матвей и Карстен со своими разговорами о принцессах и женщинах. И не хотел возвращаться. Хотел стоять здесь, на берегу, и чувствовать, как в груди бьётся что-то живое, что я считал умершим много лет назад.       Я провёл рукой по лицу, стирая улыбку. Глупости. Я здесь на два дня. Всего на два дня.       Но ноги сами несли меня обратно к городу, к тем улицам, где хлопали сандалии о камни. Я хотел запомнить их. Запомнить его. На всякий случай.       Я поднялся на судно. Матвей и Карстен сидели на палубе, курили, смотрели на город.       — Шеймус! — заорал Матвей. — Иди сюда! Мы план составляем! Завтра идём искать принцессу! У меня адрес есть!       — Не могу, — солгал я. — Дела.       — Опять дела! Ты когда последний раз голую женщину видел?       — В борделе Сингапура, — честно признался я.       — А голую принцессу? — ехидно усмехнувшись, произнёс Матвей.       Карстен хмыкнул.       — Не слушай, Шеймус. Нет никакой принцессы. Обычные проститутки. Брехня.       Я спустился в каюту. Матвей и Карстен остались на палубе — я слышал их голоса, потом гогот Карстена, потом снова спор. Они были там, в своём мире, где есть принцессы, женщины, ром и завтрашняя охота за очередной сказкой. А я лежал на верхней койке, смотрел в иллюминатор и думал о Рене.       Луна висела над портом — огромная и жёлтая. Свет её дробился на воде тысячей осколков, и казалось, что море усыпано светлячками. Где-то в городе играла музыка — тоскливая, тягучая, совсем не похожая на ирландские песни.       Я думал о том, как он сказал: «Доброта без причины — миф». Как назвал матросов «грязными морскими свиньями». Как кормил бездомного кота, хотя сам явно недоедает. Как смотрел на меня, когда я перевязывал ему руку.       Я думал о том, что завтра снова приду в управу. Не потому, что есть дела. А потому, что хочу его увидеть.