***
Тишина тянется так долго, что я начинаю считать капли. Одна. Другая. Третья. Где-то на двадцатой я понимаю, что это бесполезно — они падают неритмично, то чаще, то реже, будто издеваются, и я сбиваюсь, начинаю заново, и снова сбиваюсь, и внутри всё кипит от этого бессмысленного занятия, от его дыхания за спиной, от того, что я не могу уснуть, хотя валюсь с ног. — Сакурано. Его голос разносится по камере мягко, почти ласково, и я чувствую, как по позвоночнику пробегает холодок. Не от страха — от бешенства. Потому что он говорит так, будто мы старые знакомые, будто имеет право нарушать тишину, которую я так старательно выстраивала между нами. — Чего тебе? — бросаю я в стену, не оборачиваясь. Голос выходит глухим, сонным, но внутри всё уже на взводе, и я надеюсь, что он отстанет. Надеюсь. Зря. — Спишь? — Нет, прикидываюсь, — огрызаюсь я, сжимая пальцы в кулак. — Что за тупые вопросы? Он усмехается довольно тихо, почти беззвучно, но я слышу этот звук, и он режет слух, заставляя затылок ныть. — А чего ты тогда не дышишь? Меня боишься? Я замираю. Потому что он прав, я все время задерживала дыхание, сама не замечая, пытаясь стать тише, меньше, незаметнее. Что бы он забыл о моем существование и не донимал. А он это услышал. Или почувствовал. И теперь насмехается. Вышло все с точностью и наоборот, от того что я хотела. — Ты и до этого докопаешься? Я Дышу, как хочу, — цежу я, и в голосе проскальзывает что-то детское, обидчивое, и я ненавижу себя за эту интонацию. — Агрессивная ты сегодня, — он говорит это так лениво, будто комментирует погоду за окном. — Это из за того что тебя закрыли? Или просто недотраханная? Чудесно, вспомнил что видео меня вчера под руку с Харучиё. Какое ему дело вообще? Он меня за каждый шаг будет высмеивать? Если да я не выдержу и придушу его прямо в камере. Пусть и придется отсиживать больше чем пять суток. — Заткнись, Хайтани. — А может это из-за меня? — продолжает он, игнорируя мой тон, и я слышу, как он шевелится на своей койке, шорох ткани, скрип пружин. — Стесняешься?Боишься? Не похоже на тебя. Я резко сажусь, разворачиваюсь к нему, и темнота плывёт перед глазами слишком резко, голова идёт кругом, и я хватаюсь за край кушетки, чтобы не упасть. — Стесняюсь? — переспрашиваю я, и голос дрожит от злости. — Тебя? Да ты кто вообще такой, чтобы я тебя стеснялась?—Он не отвечает. Просто сидит на своей койке, прислонившись спиной к стене, и я вижу его лицо в тусклом свете из коридора, размытое, но насмешливое, с этой его вечной полуулыбкой, от которой хочется ударить. — Ну, — он наклоняет голову, и косички падают на плечо. — Сосед, друг на пару дней. Этого недостаточно? — Ты не сосед, — отрезаю я. — Ты — случайность. Неприятная. — Ох, — он усмехается громче, и в этом звуке проскальзывает что-то довольное, почти мурлыкающее. — А мне казалось ты на меня слюни пускаешь— У меня перехватывает дыхание. Не от смущения - от наглости. От того, как спокойно он это говорит, будто речь идёт о чём-то очевидном, будто моё раздражение это просто ширма, под которой прячется чёрт знает что. — Ты думал? — переспрашиваю я, и голос становится тише, опаснее. — Тебе показалось. Очень сильно показалось. — Да?Правда? — он чуть подаётся вперёд, и я вижу, как блестят его глаза в полумраке — холодные, насмешливые, цепкие. — Я видел как ты на меня смотришь. Во дворе. В магазине. Даже Сейчас. — Я смотрю на всех, — говорю я, скрещивая руки на груди, и чувствую, как пульс стучит в висках. — Это называется наблюдательность. Ты бы попробовал. Наблюдать а не следить как ты обычно делаешь. — Ага, — он кивает, и его губы кривятся в улыбке — я вижу этот изгиб даже в темноте, потому что он запёкся в моей памяти после того раза, после того проклятого поцелуя, о котором я пытаюсь не думать. —Наблюдательность. Я думаю ты ошибаешься, Као-чан. —Тебе думать вредно! Он тихо смеётся этот его смех выдыхается сквозь зубы, короткий, почти беззвучный, но в нём столько превосходства, что мне хочется встать и заорать. — Злая сучка ты, Сакурано, — говорит он, откидывая голову на стену, и я смотрю, как его кадык двигается, когда он сглатывает. — Прямо ёжик в юбке. — А ты прилипала в косичках, — огрызаюсь я, и слышу, как он снова усмехается. — Прилипала? — он приподнимает бровь, и я вижу это движение, такое издевательское, медленное. — Это я-то прилипала? Это ты меня засосала, если я правильно помню. Внутри всё обрывается.Вот гад…Вспомнит все что только можно лишь бы довести меня. Живот сжимается в тугой узел, и я чувствую, как кровь приливает к щекам, хотя в темноте этого не видно, но мне кажется, что он чувствует жар, который разливается по моему лицу. — Я была пьяна, — цежу я сквозь зубы, и голос дрожит от злости, от стыда, от того, что он напомнил, от того, что он вообще смеет об этом говорить. — Это не считается. — Как это? Считается, — он поправляет косу, перекидывая её за спину, медленно, лениво, будто у нас вся ночь впереди, будто ему некуда спешить. — Ты меня застала врасплох, кстати. А Я не люблю, когда меня застают врасплох. — О, бедненький, — я кривлю губы, и в голосе проскальзывает столько яда, что я сама себе удивляюсь. — Глава Роппонги не любит сюрпризов. Мне тебя пожалеть? — Пожалей, — он говорит это похлопывая по своим бедрам, это явная насмешка, но такая противная…еще и так спокойно, так уверенно, будто я уже согласилась, будто у меня нет выбора, и от этого спокойствия меня трясёт. — Мне сегодня тяжело. Сижу тут с девушкой, которая то целует, то в лицо плюёт. — Я не плевала тебе в лицо, — выдавливаю я, и внутри всё клокочет, потому что он выкручивает всё, переворачивает, делает меня виноватой в том, что я не хочу вспоминать. — А что, хотелось ? — он усмехается, и я вижу, как его пальцы барабанят по колену расслабленно, почти музыкально. — Предупреждай тогда. Я не экстрасенс. — Отвали, Хайтани, — говорю я, и голос срывается на хрип. — Просто отвали. — Не отвалю, — он качает головой, и я слышу, как скрипит койка под его весом, когда он устраивается удобнее. — Скучно. А ты угарно бесишься. — Я не бешусь, — рявкаю я громче, чем планировала, и голос отражается от стен, ударяется о железо двери, возвращается обратно чужим, злым эхом. — Бесишься, — он кивает, и в его тоне появляется что-то новое, не просто насмешка, а почти... ласка? Нет, не так. Заигрывание. Гадкое, наглое, самоуверенное. — У тебя даже голос выше стал, когда ты злишься. Заводит , знаешь ли. У меня сносит крышу. В прямом смысле, я чувствую, как внутри что-то щёлкает, как напряжение достигает предела, и всё, что накопилось за эти часы- усталость, злость на полицейского, на Харучиё, на себя, на этот чёртов участок, на его самодовольную рожу — выплёскивается одним коротким, резким движением. Я не думаю. Вообще ничем. Я даже не осознаю, что делаю, пока не слышу, как молния на кроссовке звенит, ударяясь о стену, и тяжёлый ботинок летит через полкамеры, описывая дугу в тусклом свете.Он попадает Рану в плечо.Не в лицо, как я, наверное, хотела бы. В плечо — глухой удар, и кроссовок падает на его койку, скидывает на пол, и наступает тишина.Такая, что закладывает уши. Я не дышу. Смотрю, как он медленно, очень медленно переводит взгляд с упавшего кроссовка на меня, и в его глазах что-то меняется — насмешка не уходит, но становится другой. Более острой. Более опасной. От которой мне становиться не по себе. — Ты... — он трёт плечо, и голос его звучит тише, чем раньше, почти шёпотом, но в этом шёпоте столько холода, что я чувствую, как по спине бегут мурашки. — что, сейчас кинула в меня обувью? — А ты заслужил, — говорю я, и голос дрожит от адреналина, от того, что я только что сделала, от того, что он смотрит так, будто я подписала себе приговор.Он молчит секунду. Две. Три.Потом его губы растягиваются в улыбке,нет, не так. В усмешке. В той самой, от которой хочется провалиться сквозь землю.Не спеша. Не глядя на меня. Просто наклоняется, подхватывает его двумя пальцами, как какую-то мерзость, и я смотрю, как он вертит его в руке, рассматривает подошву, проводит большим пальцем по шнуркам, и от этого спокойствия, от этой его медленной, тягучей лени у меня по спине бегут мурашки, которые не имеют ничего общего с холодом. — Хороший бренд, — говорит он, и голос его звучит так буднично, будто мы говорим о погоде. —Чё бросаешься дорогими вещами? Я молчу. Смотрю, как он делает шаг. Потом ещё один. И каждый его шаг отдаётся у меня в груди глухим, тяжёлым стуком, потому что он идёт ко мне, и я понимаю — нет, не понимаю, а чувствую каждой клеткой — что сейчас что-то будет. Что-то, что я не контролирую. — Хайтани, — говорю я, и голос звучит слабее, чем мне хотелось бы. — Отдай. Он не отвечает. Просто продолжает идти, и расстояние между нами тает, и я слышу его дыхание такое ровное, спокойное, будто он не приближается к девушке в камере посреди ночи, а прогуливается по своему району.Я отодвигаюсь к стене.Спиной чувствую холодную штукатурку, и она пробирает меня сквозь тонкое пальто, но это уже не важно, потому что важнее другое — важнее то, что он подходит ближе, и я вижу его лицо в тусклом свете из коридора, и внутри меня что-то переворачивается. Потому что я вспоминаю.Вспоминаю, кто он такой. Это не просто парень с косичками, который вечно торчит во дворе и курит у автомата с напитками.Не тот кто просто любит насиловать мои мозги и нервы. Это Хайтани Ран. Это глава Роппонги. Это тот, из-за кого люди переходят на другую сторону улицы. Тот, чьё имя шепотом передают из уст в уста, боясь произнести вслух. Тот, кто вместе с братом держит целый район в кулаке, и никто, вообще никто не смеет им перечить. А я сейчас сижу в камере. В хрен пойми сколько часов ночи, или даже утра. Без телефона. Без защиты. И он идёт на меня с моим кроссовком в руке, и на его губах застыла эта его вечная усмешка, ленивая, опасная, от которой хочется провалиться сквозь землю.И внутри меня что-то сжимается. Не страх. Нет, не совсем страх. Что-то другое , липкое, холодное, что поднимается откуда-то из живота и расползается по груди, мешая дышать. Потому что я вдруг понимаю: я нарывалась. Я кинула в него обувью. Я орала на него. Я послала его. А этот человек, если верить слухам, однажды забил до полусмерти парня, который неправильно на него посмотрел. Или нет? Или хуже? Я не знаю. Я не хочу знать. — Хайтани, — повторяю я, и теперь голос дрожит откровенно, и я не могу это скрыть. — Не подходи. Он подходит.Останавливается в полуметре. Смотрит на меня сверху вниз, и я чувствую себя мелкой, ничтожной, забившейся в угол мышью, которую кот решил помучить перед тем, как... — А что ты сделаешь? — спрашивает он, и голос его мягкий, почти ласковый, но в этой мягкости столько стали, что я сглатываю. — Второй ботинок в меня кинешь? Ты и так уже без одного. Ноги замерзнут.—Плевала я на то что у меня там замерзнет. Не хочу что бы он приближался. Я дёргаю ногой, пытаясь снять второй кроссовок, но пальцы не слушаются, скользят по мокрой ткани, которая так и не высохла после падения в лужу, по шнуркам, которые никак не развязываются, и я чувствую, как паника поднимается всё выше, застилая глаза, сжимая горло. — Отойди, — говорю я, и это уже не приказ. Это просьба. Жалкая, дрожащая просьба, которую я ненавижу, но ничего не могу с собой поделать.Он не отходит.Наоборот–Он наклоняется.Я резко выставляю ногу вперёд ту, что в кроссовке, упираюсь ему в грудь, пытаясь остановить, оттолкнуть, создать хоть какое-то расстояние между нами, потому что он слишком близко, слишком большой, слишком опасный, и я чувствую, как моя пятка давит ему в ключицу, но он даже не шатается.Стоит…Как скала.Смотрит на мою ногу, на мою руку, которая дрожит, упираясь ему в грудь, и на его лице появляется что-то новое, не насмешка, нет. Любопытство. Изучение.Он протягивает руку,в которой мой кроссовок, и я смотрю, как его пальцы разжимаются, и ботинок падает на пол с глухим стуком, отскакивает, заезжает под мою койку, и я уже не могу за ним следить, потому что он опускает эту руку мне на ногу.На мою голень.Пальцы ложатся уверенно, тяжело, и я чувствую их тепло даже через джинсы. Он не сжимает. Не тянет. Просто держит, будто примеряется, будто решает, что сделать дальше, и от этой его неторопливости мне становится по-настоящему страшно. — Убери руку, — шепчу я, и голос ломается, превращаясь в какой-то писк, который я не узнаю. Он не убирает руку, конечно нет.Он делает шаг последний шаг, который стирает расстояние между нами, и теперь его грудь упирается в мою ногу. Я чувствую, как его дыхание обжигает моё колено через ткань джинсов, как его пальцы скользят чуть выше, сжимаются на икре, и внутри меня всё обрывается.Потому что он рядом.Потому что я в углу.Потому что я не могу встать, не могу отодвинуться, не могу ничего сделать, кроме как смотреть на него снизу вверх и чувствовать, как моё сердце колотится где-то в горле, от того что он вплотную ко мне, еще и зачем то поглаживает мои икры. — Ты чего дрожишь, Као-чан? — спрашивает он, и в его голосе появляется то самое — то, от чего мурашки бегут по спине уже не от холода, а от чего-то другого, чему я боюсь давать имя. — Только что в меня обувью кидалась. А теперь трясёшься, как испуганная зайка. Он наклоняется ближе, и я вижу его глаза тёмные, глубокие, и в них снова проступает этот странный, мягкий оттенок, почти лавандовый, который совершенно не вяжется с тем, что он делает. — Я просто хотел вернуть твою туфлю, — говорит он, и его губы кривятся в улыбке, ленивой и опасной, — но ты почему-то боишься, Дорогая моя Золушка. Я молчу. Потому что если открою рот, из него вырвется не то, что нужно. Потому что я не могу дышать. Потому что его рука всё ещё на моей ноге, и его грудь давит на моё колено, и он стоит так близко, что я чувствую запах табака и ментола, и ещё что-то тёплое, живое, его. — Ран, — выдыхаю я, и это первый раз, когда я называю его просто по имени, без «куна», без фамилии, и мы оба это слышим.Он замирает.На секунду. На одну короткую, тягучую секунду, в которой мне кажется, что время остановилось.А потом его пальцы сжимаются на моей ноге чуть сильнее — не больно, но ощутимо, как предупреждение, и я слышу, как он тихо, почти беззвучно выдыхает, чуть хихикнув. — Умница, — шепчет он, и в этом шёпоте нет насмешки. Ничего нет. И это страшнее всего.Внутри всё сжимается в тугой комок, когда он наконец отходит, и я не могу поверить — просто не могу, потому что только что он стоял надо мной, давил грудью на моё колено, пальцами то сжимал мою ногу, то поглаживал, называл меня «Золушкой», «зайкой», «дорогой», а теперь просто сидит на своей койке, закинув ногу на ногу, и смотрит в потолок, будто ничего не случилось.Будто я не вжалась спиной в холодную стену, не пытаюсь отдышаться, не чувствую, как сердце колотится где-то в горле, мешая нормально вдохнуть.Не двигаюсь. Потому что ноги стали ватными, а руки дрожат так, что я не смогла бы даже встать, даже если бы захотела. Смотрю на него и жду подвоха — он не может просто так взять и отойти, не может сделать шаг назад, когда я уже была уверена, что сейчас что-то произойдёт. Что-то, после чего я не буду прежней.Но он сидит. Молчит. Косы перебирает.И это бесит ещё больше, чем если бы он продолжил то что закончил. Потому что я не знаю что значит его отступление. Время тянется вязко, медленно, будто кто-то перемешал его с этой дурацкой хлоркой и грязью, и теперь я застреваю в каждой секунде, в каждом его выдохе, в каждом ударе своего сердца.Внутри меня борются два совершенно разных чувства. Первое — облегчение, такое сильное, что к горлу подступает тошнота. Он не тронул. Просто играл. Просто хотел посмотреть, как я буду трястись. И насытился.Второе — стыд. Горячий, липкий, который заливает щёки, даже в темноте. Я вела себя как трусиха. Просила отойти дрожащим голосом. Назвала его по имени — просто по имени, без всего, как будто мы близки, как будто я имею на это право.Да я делала так раньше, но это раньше. Не сейчас. И он теперь знает. Знает, что могу напугаться. Знает, что за всей этой дерзостью, за всеми этими «отвали» и «заткнись» стоит обычная девчонка, которая сжимается в комок, когда кто-то подходит слишком близко. А я не хотела ему этого показывать. Кроссовок валяется под койкой. Вижу его край, когда осторожно, стараясь не делать резких движений, наклоняюсь — если нагнусь, он подумает, что боюсь даже пошевелиться, если не нагнусь, буду сидеть босиком, как дура.Забираю. Медленно тянусь, хватаю за шнурок, вытаскиваю, прижимаю к груди. Он не реагирует. Даже не смотрит. И это пугает больше, чем если бы следил — потому что я не знаю, о чём он думает, не знаю, что у него в голове. А он спокоен. Расслаблен. Как будто я не проблема, не угроза, даже не интерес. Просто игрушка, которую можно изучить, а потом отложить.Надеваю кроссовок дрожащими пальцами, затягиваю шнурки — узел получается кривой, слабый, но мне всё равно.Сижу, смотрю на него и пытаюсь понять, кто он вообще такой. Не то, что я слышала от Хаккая Шибы, Мицуи и того светленького Чифую. А то, что чувствую сейчас. В этой камере. В этой тишине.Он не вписывается ни в одну схему. Не похож на Харучиё с его качелями — близко-далеко, близко-далеко. Не похож на уличных хулиганов, которые орут и лезут в драку. Он — как затянутая пружина, которая может разжаться в любую секунду, а может никогда. И ты не знаешь, что будет.***
Я даже не заметила как уснула погрязнув в своих мыслях. Сознание выныривает откуда-то из глубины, медленно, будто продирается сквозь слои ваты, и я не сразу понимаю, где нахожусь — потому что в голове пустота, и тело одеревенело, и первое, что я чувствую, это холод, который въелся в спину через тонкое пальто и теперь пульсирует тупой болью под лопатками. Потом свет.Он бьёт в глаза даже сквозь веки, яркий, жёлтый, непривычный после темноты, и я морщусь, отворачиваюсь, пытаюсь спрятаться от него, но он всё равно пробивается, заливает веки красноватым, заставляет голову ныть.Открываю глаза.Сначала ничего не вижу, только размытые пятна, цветные круги перед глазами, и я моргаю, тру веки кулаками, пытаюсь прогнать эту пелену. Потом картинка собирается.Свет идёт из маленького окошка под потолком, затянутого решёткой, и солнце…. солнце, чёрт возьми, пробивается сквозь мутное стекло, падает на пол жёлтой полосой, в которой танцуют пылинки. Я смотрю на эту полосу и не могу поверить — ночь кончилась? Сколько сейчас? Я могу позвонить сестре? Тело ноет, когда я пытаюсь пошевелиться, — спина затекла, шея затекла, и в груди что-то противно тянет, когда делаю вдох. Пальцы всё ещё холодные, и я сжимаю их в кулак, пытаюсь вернуть тепло, но они не слушаются, двигаются медленно, будто не мои.Поворачиваю голову.И замираю. Потому что Хайтани спит. Сидит на своей койке, прислонившись спиной к стене, и голова его запрокинута назад, так что косички свешиваются по сторонам, касаясь плеч. Одна рука лежит на колене, вторая — на койке, пальцы расслаблены. Он выглядит... другим. Не опасным. Не насмешливым. Просто уставшим парнем, который уснул в неудобной позе, потому что другого выхода не было.Дышу тихо, боясь пошевелиться, боясь, что он откроет глаза и снова начнётся это — его голос, его улыбка, его руки.Но он не просыпается.Смотрю на его лицо в утреннем свете оно кажется бледнее, чем ночью, и тени под глазами видны отчётливее. Длинные ресницы. Спокойное дыхание. Он почти красивый, когда не улыбается, не давит, не играет. Почти нормальный.Нет стоп, о чем я думаю…Почему я рассматриваю блин! Вот черт. Дура отвернись. Отвожу взгляд. Не хочу на него смотреть. Не хочу замечать эти детали. Не хочу думать о том, как он выглядит в этом свете, потому что это ни к чему хорошему не приведёт.В камере тихо — только капли где-то капают, всё с той же противной ритмичностью, и я слышу своё дыхание, и его дыхание, и где-то далеко за стеной голоса, приглушённые, неразборчивые.Пытаюсь пошевелиться и тело простреливает болью от холода и неудобной позы. Пальто всё ещё влажное, и я чувствую, как ткань липнет к спине, вызывая дрожь. Надо встать. Размяться. Пройтись. Но я боюсь шуметь. Боюсь, что звук моих шагов разбудит его, и тогда опять начнется. Я пока не настроена на обычные разговоры, а ссориться, слушать как мне выносят мозги…Не хочу. Быстро смотрю в его сторону. Проверяю. Он спит.Правда спит. Я смотрю на него краем глаза, и внутри поднимается что-то странное — не злость, не страх. Что-то другое. То самое липкое, холодное, что поднималось вчера, но теперь с примесью... недоумения? Он просто сидит там, прислонившись к стене, и выглядит почти беззащитным. Почти. Пальцы сжимаются сами.Нет. Не обманываюсь. Я видела, что он делает, когда не спит. Видела его глаза, его улыбку. Он не беззащитный. Никогда.Просто сейчас он не играет. И это, наверное, единственный момент, когда я могу смотреть на него без того, чтобы внутри всё переворачивалось от бешенства или страха.Отворачиваюсь к стене, поджимаю колени к груди, утыкаюсь носом в воротник пальто. Пахнет сыростью и хлоркой, и от этого запаха немного тошнит, но я терплю. Потому что другого нет.Солнечный свет ползёт по полу, подбирается к моей койке, и я смотрю на эту жёлтую полосу, на пылинки, которые кружатся в ней, и пытаюсь не думать о том, что будет, когда он проснётся. Сиджу так ещё какое-то время — не знаю, сколько, может, полчаса, может, час, и всё поглядываю на Хайтани, проверяю, спит он или уже нет. Дышит ровно, не двигается, и косички так и висят, касаясь плеч. Вроде не просыпается.Внутри постепенно отпускает. Не до конца, но хотя бы перестаёт колотиться где-то в горле. Прислушиваюсь к звукам за стеной — голоса, шаги, какой-то гул. Всё утро было тихо, только редкие хлопки дверей и чьи-то приглушённые разговоры. А теперь шума стало меньше. Голоса, которые доносились откуда-то сверху, постепенно затихают, один за другим, будто кто-то выключает радио. На втором этаже, наверное. Там, где оформляют, где сидят эти сонные мужики с кружками кофе. У них обед. Понимаю это, когда наступает тишина, не та, густая и давящая, как ночью, а какая-то пустая, будто здание опустело. И где-то в этой тишине я слышу, как кто-то зевает. Рядом. Со стороны коридора.Поворачиваю голову и вижу надзирателя, того самого, который вчера открывал дверь и провожал меня сюда буквально пинками, он сидит за своим столом в стеклянной будке и клюёт носом. Голова падает на грудь, потом резко дёргается вверх, и он моргает, оглядывается, будто не понимает, где находится. Мне повезло. Потому что через пару минут он всё-таки встаёт, потягивается, трёт лицо ладонью и идёт куда-то в конец коридора. Я жду, пока он вернётся, и когда его силуэт снова появляется в мутном стекле будки, решаюсь.Поднимаюсь с койки — тело ломит, ноги затекли, и я на секунду хватаюсь за стену, чтобы не упасть. Пальцы скользят по холодной штукатурке. Делаю шаг к решётке, второй, и голос выходит хриплым, потому что я не говорила ни слова с тех пор, как... — Извините. Он поднимает голову, смотрит на меня сонными глазами, и я вижу, как он взвешивает идти или нет. Нехотя, будто я прошу у него почку, а не просто спросить время, он встаёт, идёт к решётке, шаркая тапками по кафелю. — Сколько сейчас? — голос звучит тише, чем я планировала, и я прочищаю горло. Он смотрит на часы — старые, с потрёсканным ремешком, — и говорит равнодушно, будто это не имеет значения: — Четыре часа дня. Четыре.Я сглатываю. Внутри что-то неприятно ёкает, потому что это не утро, не обед, а уже почти вечер, а я даже не позвонила Хикари. Не знаю, что она думает. Не знаю, ищет меня или уже заявила в розыск. — Спасибо, — выдавливаю я, но он уже уходит, не слушая.Отхожу от решётки, сажусь обратно на койку, и в голове пустота. Четыре часа. Я проспала почти весь день. А он... смотрю на Хайтани краем глаза, он всё так же сидит, запрокинув голову, и даже не шевелится.Спит.Или притворяется. С него станется. Смотрю на талон в руке — маленький, мятый, почти ничего не весит, но почему-то кажется тяжёлым. Единственный звонок. Один. И я должна им правильно распорядиться. — Извините, — снова зову, и голос звучит громче, чем в прошлый раз, потому что надзиратель уже почти скрылся за поворотом коридора. Он останавливается, оглядывается, и на его лице такое выражение, будто я только что попросила невозможное. — Чего ещё? Подхожу к решётке, прижимаюсь лбом к холодным прутьям и протягиваю талон сквозь щель. — Мне нужно позвонить. Сестре. Он смотрит на талон, потом на меня, потом снова на талон, будто проверяет, не подделка ли. Потом вздыхает, так тяжело и устало, будто я отнимаю у него последние силы, и кивает. — Жди. Гремит ключами, возится с замком, и дверь открывается с тем же противным скрипом, что и вчера. Я делаю шаг вперёд, и внутри всё сжимается потому что я снова на свободе. Почти. На пару минут.Он кивает на стену. — Руки. Протягиваю их вперёд, и железо снова смыкается на запястьях ужасно холодное и тяжёлое, и кожа сразу начинает ныть, вспоминая вчерашнее. Он проверяет, крепко ли, дёргает за цепь, и я делаю шаг за ним, чувствуя, как наручники впиваются при каждом движении. Мы идём по коридору — мимо тех же облезлых стен, мимо ламп дневного света, которые даже днём режут глаза. Запах хлорки ударяет в нос, и я стараюсь дышать ртом, чтобы не тошнило. Он останавливается у двери, открывает её, и я вижу телефон. Стационарный. Старый, с потрескавшимся корпусом, прикрученный к столу, чтобы не утащили. Провод толстый, чёрный, тянется куда-то в стену. Я смотрю на этот телефон и понимаю, что у меня есть, может быть, минута. Или две. И нужно успеть сказать самое важное.Сажусь на табуретку — она шатается, и я хватаюсь за край стола, чтобы не упасть. Трубка тяжёлая, неудобная, и я прижимаю её плечом к уху, потому что руки скованы и двигаются плохо. Пальцы дрожат, когда набираю номер. Один. Два. Три. На том конце гудки. Длинные, тягучие, и я считаю их — один, второй, третий. Четвёртый. Пятый. — Алло? Хикари. Голос сонный, встревоженный, и я закрываю глаза на секунду, потому что внутри всё переворачивается от облегчения. — Хикари, это я. — Каори? Где ты? Почему ты не со своего звонишь? Что то случилось? — Хика-чан..Не переживай Но, — перебиваю, потому что времени мало, потому что надзиратель стоит рядом и смотрит на часы, — я в участке. В Роппонги. Меня закрыли на пять суток. Молчание. Такое, что я слышу, как гудит провод. — Что? За что? Что случилось? — Не важно, — говорю быстро, потому что голос начинает дрожать, и я не хочу, чтобы она это слышала. — Важно другое. Мне нужна сменная одежда. И еда. И... и не волнуйся. Я в порядке. Вру. Но она не должна знать. — Каори, я прямо сейчас…Да сейчас приеду, я... — Не надо. Правда. Приносить можно только по расписанию, я узнаю и позвоню. А блин…Не позвноню. Сама узнай где нибудь... Только не приезжай прямо сейчас, ладно? Смотрю на надзирателя он показывает пальцем на часы. Время вышло. — Мне пора. Позвоню, как узнаю про передачи. Не волнуйся. — Каори! Кладу трубку. Пальцы дрожат так, что я едва попадаю в рычаг.Надзиратель кивает в сторону двери. Встаю, и наручники снова дёргают запястья, напоминая о себе.Выхожу в коридор, иду обратно к камере, и в голове одна мысль, что не хотелось бы что бы Хикари приехала бы сюда. Потому что если она увидит это место, этих ментов, эту камеру... она сойдёт с ума. А ей и так плохо.Но выбора другого нет,хоть я и могла попросить бы подруг, но мне нужна сестра. Чувствую себя эгоисткой, у нее и так свои проблемы.. Мы возвращаемся к камере по тому же коридору, и я чувствую, как наручники с каждым шагом впиваются в запястья всё сильнее — или просто кожа уже стёрта до красноты, и теперь любое движение отдаётся болью. Надо терпеть. Осталось немного.Останавливаемся у двери, и я смотрю на эту железную створку, на маленькое зарешеченное окошко, и внутри всё сжимается при мысли, что сейчас я снова окажусь там. С ним. — Слушайте, — голос выходит хриплым, и я прочищаю горло. — А можно в туалет? По-нормальному. Не в камерный. Он смотрит на меня так, будто я только что попросила билет на Луну. Вздыхает слишком тяжело, протяжно, трёт переносицу, и я вижу, как он мысленно взвешивает, пускать или не пускать. Не по уставу, наверное. Не положено. Но потом переводит взгляд на дверь камеры, потом на меня, и что-то в его лице меняется. Понимает, наверное. Что девчонка в камере с парнем, и при нём она в туалет не сходит. Чисто потому что... ну не при мужике же. — Давай быстрее, — бросает он и кивает в сторону конца коридора.Идём дальше, и я почти бегу, насколько позволяют наручники и его медленный шаг. Он открывает дверь, и я вижу туалет, кафельный пол, облупившуюся краску на стенах, ржавчину на раковине. Но это лучше, чем ничего.Захожу внутрь, дверь закрывается за мной, и я на секунду прислоняюсь к стене, закрываю глаза. Одна. В раковине вода течёт ржавая, но это сначала , потом прозрачная. Холодная. Я подставляю ладони под струю, и вода обжигает кожу ледяным, но это приятно — потому что я чувствую, как смывается хоть немного этой камерной грязи, этого запаха хлорки и страха.Умываюсь. Вода течёт по лицу, затекает за воротник, и я тру щёки, лоб, глаза, будто пытаюсь проснуться по-настоящему. Потом смотрю на себя в зеркало, разбитое, с трещиной, которая делит лицо пополам. Вижу отражение. Синяки под глазами. Взгляд тусклый. Волосы спутались после сна, и я провожу по ним пальцами, пытаюсь хоть немного привести в порядок, но без расчёски это почти бесполезно. Запястья красные, содранные, и я тру их друг о друга, пытаясь хоть немного унять боль.Бесполезно.Выхожу. Надзиратель ждёт, прислонившись к стене, и на его лице такое выражение, будто он уже пожалел, что согласился. — Всё? Киваю, и мы идём обратно. К камере. К нему. Возвращаюсь к камере, и он уже возится с ключами, гремит ими, будто специально тянет время. Наручники снимает, один щелчок, и я тру запястья, чувствуя, как кровь приливает к коже, покалывает тысячей иголок. — Заходи, — кивает на дверь.Она открывается с тем же скрипом, и он делает шаг назад, пропуская меня. Не то чтобы у меня был выбор. Заталкивает не физически, но взглядом, жестом, этой своей усталой властью, от которой хочется заорать.Но орать нет сил. Вваливаюсь внутрь, ноги ватные, спина болит, и я едва не спотыкаюсь о порог. Дверь за спиной уже захлопывается, и этот звук снова врезается в затылок, отдаётся глухой болью. — Ну..Эй! — бросаю ему вслед, просто чтобы не молчать. Просто чтобы показать, что я ещё здесь, ещё дышу, ещё не сломалась.Он приподнимает бровь, смотрит на меня через зарешеченное окошко, будто я сказала что-то нелепое, а потом дверь закрывается окончательно, и он уходит, оставляя меня снова в этой тишине.Поворачиваюсь. На койке — он.Сидит так же, как утром, но глаза уже открыты, и лицо сонное, расслабленное, с этой его вечной улыбкой, которая появляется, даже когда он только проснулся. — Встал? — голос выходит сухим, хриплым, и я прочищаю горло. — Время видел? Он не отвечает сразу. Просто смотрит на меня, лениво, насмешливо, будто оценивает, насколько я сейчас потрёпанная. Улыбка не сползает, и это бесит, но сил на нормальную злость уже нет. — Чего молчишь? — сажусь на свою койку, и она скрипит подо мной, противно, громко. — уже почти вечер, между прочим. Усмехается. Тихо, коротко, и от этого звука по спине пробегают мурашки, но я не показываю. — Ты моя нянька теперь или что? — голос у него хриплый со сна, но всё такой же мягкий, тягучий, как патока. — Нет, — отворачиваюсь к стене, поджимаю колени. — Просто факт. Он молчит. Я молчу.И внутри снова эта тяжесть, от которой хочется выть.Хайтани поднимается с койки — медленно, лениво, будто нехотя отрывает спину от стены. Тянется, и я слышу, как хрустят суставы — позвонки, плечи, шея. Противный звук в тишине. Потом начинает разминку, просто так, стоя на месте: поворачивает голову в одну сторону, потом в другую, крутит плечами, разминает запястья. Ничего лишнего. Быстро. Как будто не для того, чтобы проснуться, а просто чтобы суставы не затекли окончательно.Я смотрю на него краем глаза. Не потому что интересно. Просто он в поле зрения, и я не могу не замечать его движения, плавные, экономные, без суеты. Даже потягивается как-то по-своему, будто это тоже часть контроля. Заканчивает быстро. Опускает руки, встряхивает кистями, и поворачивается ко мне. Глаза уже не сонные а цепкие, насмешливые. — Ну так, куда ходила? — голос всё ещё хрипловатый, но уже тянет на обычный его тон. — Звонить? Я не отвечаю сразу. Просто смотрю на него, на эту его улыбку, которая уже выползла на лицо, и внутри поднимается глухое раздражение. — Тебе какое дело? — бросаю в стену, потому что смотреть на него сил нет. — Просто интересно, — он садится обратно на койку, закидывает ногу на ногу. –Еще раз говорю что сидеть тут–скука смертная. — Сестре, — цежу я, понимая, что он всё равно не отстанет. Проще сказать, чем прятаться. — Ааа, — тянет он, и в этом звуке столько фальшивого понимания, что хочется запулить в него вторым кроссовком. — Сестрёнка, значит. Волнуется, наверное. — Не твоё дело, — повторяю, плотнее поджимая колени к груди. — И что, ты попросила принести нормальной и чистой одежды?- Спрашивает он, смотря на мою все еще влажную и грязную после лужи. Чувствую под его взглядом себя не комфортно. В отличии от него, который почти идеально чистый, за исключением вроде бы..крови? Я выгляжу как главарь в свинарнике. Стоп а почему я только сейчас обратила внимание на засохшую кровь на его одежде? — Ага, попросила, — бросаю я, отворачиваясь, потому что под его взглядом хочется спрятаться. Он меня рассматривает, будто впервые видит, и это бесит, но сил огрызаться нет. — Чистую одежду. И еду. Он молчит. Я молчу. Тишина тянется, и я чувствую, как он всё ещё смотрит на мою одежду, на волосы, на лицо. Внутри всё сжимается, и чтобы хоть как-то разрядить это напряжение, я бросаю: — А ты? Будешь кому звонить? Может, тебе тоже что-то принесут? Он усмехается так тихо тихо и коротко,что этот звук снова режет мой слух. — Не дождешься. — Почему это? — я поворачиваюсь к нему, и тут же жалею, потому что его улыбка становится шире, и глаза блестят, как у кота, который нашел игрушку. — Потому что я к ночи буду дома, — он откидывается на стену, закладывает руки за голову, и выглядит так расслабленно, будто говорит о том, что сейчас выйдет за хлебом. — Чистый, сытый и довольный. Я смотрю на него и не понимаю. — С какой стати? — голос выходит резче, чем планировала. — У тебя что, срок - сутки?—Он не отвечает. Просто улыбается — лениво, игриво, и ещё в этот раз загадочно, будто знает что-то, чего не знаю я, и это бесит до скрежета. — Две недели мне должны были впаять,Но меня вытащат. Я смотрю на него и не понимаю. Он говорит это так спокойно, и с такой уверенностью.. — Как это — вытащат? — А вот так, — он пожимает плечами, и на его лице появляется такое выражение, будто он только что объяснил ребёнку прописную истину. — У меня люди есть. Внутри всё сжимается. Потому что я вновь вспоминаю кто он. Глава Роппонги. Конечно же у него связи. Деньги. Власть. Ясен красен, его вытащат. Он даже не сомневается в этом. Завидую ему в какой то степени. Не думаю что у меня или у сестры есть какие то связи, что бы меня вытащить из обезьянника. — Так что, — он подаётся вперёд, и его глаза блестят в тусклом свете, — наслаждайся последними часами со мной, Сакурано. У меня перехватывает дыхание. Не от страха , от его наглости. От того, как он это говорит, будто я должна быть благодарна, будто его присутствие в этой камере подарок.Вот ж…Бесит! — Ага, конечно, — цежу я, отворачиваясь к стене, потому что если буду смотреть на его самодовольную рожу ещё секунду, запулю чем-нибудь тяжёлым. — Успею ещё нарадоваться. — Не ной, — бросает он, и я слышу, как он откидывается на стену. — Могло быть хуже. — Это как? — Например, ты могла бы сидеть здесь изначально одна, — он тянет слова медленно, будто смакует. — А так, есть с кем поговорить. Пока что. — Говорить? — я резко поворачиваюсь к нему, и голос срывается на хрип. — Ты называешь это разговорами? Ты меня достаёшь,Хайтари. Это называется «доставать». — Ну и прекрасно, — он улыбается своей вечной улыбкой, и внутри меня всё кипит от бешенства.И он это видит. — Значит, не скучно. Сжимаю пальцы в кулак и утыкаюсь носом в воротник своей кофты. — Скорее бы ты уже свалил, — бормочу в ткань. Он не отвечает. Или не слышит. Или делает вид. Скорее всего третье. А я сижу и думаю о том, что он будет дома уже сегодня. Чистый, сытый, довольный. А я здесь. На ещё на четыре дня. Одна.И почему-то от этой мысли становится не легче, а хуже. Каким бы дебилом он не был, как бы не бесил, все равно есть смысл от его нахождения тут. Время кажется идет быстрее.***
Сколько прошло уже времени я не знаю. Час, два, может, три. Часов тут нет, да и само время здесь течёт как-то иначе, когда не смотришь на него специально. Мы о чём-то говорили уже не вспомню, о чём именно. Он что-то вбрасывал, я огрызалась, он снова подкалывал, я снова гаркала. Как обычно. По кругу.И это, чёрт возьми, работало. Время шло.А потом я слышу шаги.Гулкие, тяжёлые, несколько пар. Идут по коридору, приближаются, и внутри у меня что-то ёкает. Не страх. Предчувствие. Я Смотрю на него. Он уже улыбается. Шире, чем обычно. Довольный. Как кот, который нажрался сметаны. Глаза блестят, и в них нет ни капли удивления — он знал, что придут. Знал всё это время. Знал, когда говорил про «вытащат», когда насмехался надо мной, когда обещал мне быть дома к ночи. Он встаёт с койки плавно, без спешки, будто не хочет показывать, что ждал этого момента. Но я вижу. По тому, как напряжены плечи, как пальцы чуть сжимаются в кулак и сразу разжимаются. Он держит себя в руках, но внутри него всё гудит. Я чувствую.Поправляет одежду — одёргивает худи, проводит ладонью по воротнику бомбера, будто смахивает невидимую пыль. Потом волосы: собирает косы, перекидывает за спину, поправляет пряди. Я смотрю на него и только сейчас замечаю детали, которые раньше не разглядела в темноте. Военные ботинки, они тяжёлые, с толстой подошвой, на шнуровке, которая идёт почти до середины голени. Джинсы дорогие, чёрная худи оверсайз, сверху бомбер с какими-то нашивками. Иероглифы. Белые на чёрном. Я не успеваю разобрать какие, просто мелькают перед глазами, когда он поворачивается.Он выглядит так, будто собирается не в коридор полицейского участка, а на светский приём. Или на деловую встречу. А я , ну как была так и осталась. Нашелся мне тут…Крутой весь из себя. Шаги всё ближе. Я слышу, как ключи звенят, как кто-то говорит — коротко, отрывисто, не разобрать слов.Он бросает на меня быстрый взгляд и в этом взгляде столько самодовольства, что хочется запулить в него чем-нибудь тяжёлым. Но кроссовок под рукой нет. Да и не успею — он уже у двери.Встаёт ровно, расправляет плечи, и улыбка не сползает с его лица. Даже становится шире, когда с той стороны раздаётся звук отпираемого замка.Я смотрю на него и чувствую, как внутри всё сжимается в тугой комок. Не от страха. От понимания. Он уходит. Он сейчас уйдет.А я остаюсь. И буду тут одна. На четыре дня. В этой вонючей камере, с этим запахом хлорки и сырости, с капающей водой и облупленными стенами. Даже без его тупых словевек. Даже грустно. Интересно я сошла бы с ума быстрее - с ним, как с раздражителем, или одна, один на один с собой? И почему-то эта мысль бьёт сильнее, чем если бы я не знала, что он выйдет. Потому что я уже привыкла. К его голосу, к его насмешкам, к тому, что есть кому огрызнуться. Чёрт возьми, я привыкла к нему. За один день. Он стоит у двери, и я вижу его профиль косы падают на плечо, серьга поблёскивает в свете из коридора. Я молчу. Он молчит.И в этой тишине я понимаю, что не скажу ему «удачи» или «проваливай». Не скажу ничего. Потому что если открою рот — голос дрогнет. А этого он не увидит. Никогда. Замок щёлкает.Дверь открывается, и свет из коридора ударяет в глаза — яркий, жёлтый, режущий после полумрака. Я щурюсь, но не отвожу взгляда, потому что хочу видеть.Первым вижу того, кто стоит за порогом. Не мента. Не конвоира. А Хайтани. Младшего–Риндо.Узнаю сразу — такие лица не забываются. Он выглядит младше, чем брат, но в нём та же порода, та же опасность, которая не прячется за улыбками. Он стоит чуть позади, прислонившись к стене, и смотрит куда-то в сторону, будто ему скучно. Но я чувствую он сканирует помещение, не пропуская ничего. Даже меня, на которую он смотрит с удивлением. Видимо тоже не ожидал что такая как я окажусь в камере. Читается по его лицу, Я киваю ему, как бы здороваюсь, но и словно подтверждая что и сама до сих пор в шоке с самой себя. А потом я вижу второго.Того, с кем Ран всегда рядом. Я даже замечала в его глазах ноту уважения и преданности, к этому парню. Очень короткие волосы, и шрам — через половину головы, который я замечала уже много раз во дворе, в магазине, в переулке. Какучо Хитто.Меня пробивает дрожью.Потому что я помню. Тот вечер. Клуб. Я пьяная, злая, и Ран, его губы, его руки, его насмешливые глаза, когда я вцепилась в него, сама не помня зачем. А потом этот парень. Хитто. Мы говорили о чём-то когда сидели все за вип столиком. Точно говорили. Я не помню о чём, память сбивчивая, рваная, но его лицо запомнилось. И шрам. И голос.И то что он приятный человек. Хоть и кажется злодеем. А теперь он здесь. Какучо замечает меня быстро и цепко. Его взгляд скользит по моему лицу, по одежде, по тому, как я сижу, поджав колени к груди. На секунду мне кажется, что он узнаёт меня. Или вспоминает.Потом он смотрит на Рана.Я не вижу, что происходит между ними — стоят слишком тихо, не произносят ни слова. Но я чувствую. Какой-то обмен взглядами, движениями, едва заметными кивками. Ран не улыбается теперь так довольно как до этого. Лицо спокойное, серьёзное, и это страшнее, чем его насмешки.Что-то происходит. Что-то, чего я не понимаю.А потом Хитто заходит в камеру. Не спрашивая. Не оглядываясь. Просто перешагивает порог, и его ботинки стучат по кафелю гулко, тяжело. Он идёт ко мне — не спеша, но уверенно, и внутри меня всё сжимается в комок.Останавливается в метре. Смотрит сверху вниз. И протягивает руку. Ладонь открыта. Пальцы спокойны. Он не говорит ни слова просто держит руку, и я смотрю на неё и не понимаю.Что это значит? Зачем? Я перевожу взгляд на Рана. Он стоит в дверях, прислонившись плечом к косяку, и смотрит на меня. Ухмыляясь. — Хватайся, — говорит Какучо. Голос низкий, спокойный. — Пошли. Я не двигаюсь. Не могу.Смотрю на его руку, на свои пальцы, которые дрожат и не слушаются. — Чего ты ждёшь? — это уже Ран. Голос мягкий, но в нём сквозит нетерпение. — Ало, Сакурано. Я поднимаю на него глаза.Он кивает на руку Хитто. Мол - «не тупи» Я даю ему свою руку, Меня выводят из камеры. Мы выходим в коридор, и я не понимаю, что происходит — мы сбегаем или нас выпускают, но вроде никто не бежит, никто не оглядывается, никто не прячется, просто идём спокойно, будто так и надо, будто эти облезлые стены и лампы дневного света расступаются перед нами сами собой. Какучо отпускает мою руку, и я на секунду чувствую пустоту на запястье — холодную, непривычную, но ноги всё ещё несут меня вперёд, потому что останавливаться страшнее, чем идти.Ран идёт впереди. Он не оборачивается, но я чувствую его взгляд. Он проверяет, плетусь ли я сзади, не отстала ли, не свернула, не решила рвануть обратно в камеру. И я плетусь, потому что не хочу находиться тут, ноги ватные, а голова пустая, и единственное, что цепляется за реальность — это его силуэт впереди и тяжёлые шаги Риндо где-то слева.Мы выходим в основное помещение участка, то самое, где меня оформляли ночью, и при свете дня оно выглядит ещё более убогим: облупленная краска на стенах, грязный кафель под ногами, лампы дневного света режут глаза так, что начинают слезиться. Я щурюсь, но иду, потому что остановиться сейчас — значит упасть, а падать перед ними нельзя. И тут вижу его. Того самого мужика, чей байк я пнула, он сидит за столом, пьёт кофе из кружки, и когда его взгляд падает на меня, он вылетает из-за стола, как пробка из бутылки, лицо красное, глаза горят злобой, и я чувствую, как внутри всё сжимается не только от страха, а от ощущения того, что сейчас начнётся что-то, что я не смогу контролировать. — Лишнюю пару ног и прихватили, парни? — голос его звучит громко, и в этой громкости: унижение, злость, желание сделать мне больно хоть как-то. Ран не говорит ни слова. Просто подходит к нему спокойно, даже лениво, но так как будто ему не лень, а просто не интересно, и толкает его в грудь. Ладонью. В которой зажата пачка денег. Я не вижу сколько, но пачка толстая, и мужик смотрит на неё, потом на Рана, на меня, потом снова на деньги, и его рот закрывается сам собой, будто кто-то нажал кнопку.Рука с деньгами упирается ему в грудь, и Ран не убирает её, пока мужик не делает шаг назад. Не потому что его толкнули — потому что он сам отступает, взяв пачку, и это видно по его глазам: он знает, кто перед ним, и знает, что спорить нельзя. — Вопросы? — голос Рана тихий, мягкий, но в этой мягкости столько стали, что у меня перехватывает дыхание даже на расстоянии.Мужик молчит. Берёт деньги, прячет в карман, отворачивается и делает вид, что его здесь нет.Ран поворачивается ко мне. Улыбается — той самой улыбкой, от которой хочется провалиться сквозь землю, потому что в ней нет ничего доброго, только знание, что он только что сделал, и что я это видела, и что теперь я должна понять, кто здесь главный. — Идём, Сакурано. Я иду. Не потому что хочу, а потому что ноги сами несут, потому что воздух стал плотным и давит на плечи, потому что если я сейчас остановлюсь или сверну, то рухну и уже не встану. Позади слышу шаги Риндо ровные, тяжёлые, он не торопится, но и не отстаёт. Где то правее идет Какучо. Более бесшумно и спокойно. Мы выходим на улицу, и холодный воздух бьёт в лицо, заставляя вдыхать глубже, чем хочется, но я всё равно жадно ловлю ртом эту свежесть, потому что лёгкие уже отвыкли от неё за эти часы в камере. Небо серое, февральское, и где-то далеко кричат вороны — противно, надрывно, будто смеются надо мной.Ран идёт впереди, но я замечаю, как он сбавляет шаг — специально, будто нехотя, пропуская Какучо и Риндо вперёд. Они уходят чуть дальше, и теперь между нами остаётся только он и я, и эта пустота, которая вдруг становится плотной, тяжёлой.Он поравнялся со мной. Идёт рядом, не глядя, но я чувствую его присутствие плечом, боком, краем сознания, от которого мурашки бегут по спине даже под курткой.Я смотрю на него. Осматриваю — с ног до головы, пытаясь найти подвох, пытаясь понять, что ему нужно, потому что просто так люди не вытаскивают друг друга из обезьянника за толстую пачку денег. Военные ботинки, дорогие джинсы, чёрная худи, бомбер с иероглифами. Косы перекинуты за спину, серьга поблёскивает в сером свете дня. Он выглядит так, будто только что вышел из дорогого ресторана, а не из полицейского участка. — Зачем я здесь, Хайтани? — голос выходит хриплым, и я ненавижу себя за эту хрипоту. — Зачем ты взял меня с собой? Он не отвечает сразу. Просто идёт, засунув руки в карманы, и на его губах играет улыбка ленивая, опасная, от которой хочется бежать, но ноги не слушаются. — Чтобы бесить тебя, конечно, — говорит наконец, и голос его звучит так буднично, будто он говорит о погоде. — Ты мне нужна на воле для этого. Я сжимаю зубы так, что ноют челюсти. — Ты щас серьёзно? — Абсолютно, — он поворачивает голову и смотрит на меня сверху вниз, насмешливо, и в его глазах тот самый лавандовый оттенок, который появляется, когда он доволен собой. — Скучно было бы, если бы ты осталась там. А так, есть кого дразнить. Внутри всё закипает от злости, но я молчу, потому что если открою рот, из него вырвется такое, что потом будет стыдно. — Так что, — он делает шаг ближе, и я чувствую запах табака и ментола, и это бесит ещё больше, — теперь ты мне ещё и должна, Сакурано. Я резко останавливаюсь, смотрю на него, и внутри всё сжимается в тугой комок. — Должна? — переспрашиваю, и голос дрожит от злости. — За что? Я тебя не просила меня вытаскивать. — Не просила, — он пожимает плечами и тоже останавливается, глядя на меня сверху вниз, и его улыбка становится шире. — Но я это сделал. И как вижу ты довольна. Так что теперь ты в моих долгах. Я смотрю на него и не знаю, что сказать. Потому что он прав, он сделал это без моего согласия, но все таки сделал, и теперь я не могу просто взять и уйти, потому что он напомнит об этом при каждом удобном случае. Я конечно благодарна ему что теперь не придется пять суток торчать в вонючей камере, под взором старых толстяков в форме… — Чего ты хочешь? — выдавливаю я, и голос звучит глухо, устало. — Пока ничего, — он разворачивается и идёт дальше, не дожидаясь моего ответа. — Но не забывай, ты должна мне, и я как-нибудь потребую вернуть мне должок. Я стою, смотрю ему в спину, и внутри всё кипит от бессильной злобы.Он не оборачивается. Просто идёт, а я плетусь за ним, потому что пока это единственное, что я могу делать. Он уходит вперед, идет теперь рядом с младшим братом и Хитто. Замечаю это, только когда мы подходим ближе, три байка у обочины, чёрные, матовые, блестят даже в сером февральском свете, и два из них почти одинаковые, мощные, с высокими рулями, а на бензобаках рисунки: орхидея, змеи, колокольчик, который не звоночек а цветочек. Цветы на железе, которое может переехать кого угодно–серьезно? выглядит дико, но красиво, и я застреваю взглядом на этих наклейках, потому что не знаю, куда ещё смотреть. Третий полностью чёрный, без украшений, просто двигатель и рама.Байк Какучо, наверное. Не выпендривается. Два других — братьев. Я уверенна.Останавливаюсь в паре метров, и воздух вдруг становится плотным, тяжёлым, будто я наступила на чью-то территорию, куда меня не звали. Ноги не двигаются дальше, язык прилипает к нёбу, и я чувствую себя подкинутым котёнком, которого то ли взяли, то ли просто покормили на время. Вот дура. Даже спасибо не сказала. А теперь стою, смотрю на них и не знаю, что делать – уйти или подойти, и любой вариант кажется неправильным.Троица уже облокотилась на свои байки — каждый на свой. Ран на одном из одинаковых, Риндо на втором, Какучо на чёрном. Мои догадки оказываются верными. Они курят, и сигаретный дым тянется вверх, смешиваясь с серым небом, пахнет табаком и бензином, и этот запах въедается в горло, напоминая о камере, о том, как там пахло иначе. Они о чём-то говорят, но я слышу только обрывки, ветер уносит слова, а я стою слишком далеко, чтобы разобрать, да и не хочу, наверное. Риндо бесится. Это видно по его голосу — резкому, злому, даже если не слышу слов, по тому, как он жестикулирует, как его тень падает на асфальт длинными рваными лоскутами. Он что-то вбрасывает в сторону Рана, и в его голосе столько металла, что у меня по спине бегут мурашки. Какучо просто слушает, прислонившись к байку, курит, иногда вставляет что-то коротко, отрывисто, и снова замолкает, и его спокойствие пугает больше, чем злость Риндо. — …на кой хуй ты пошел пиздеться с… — долетает до меня, ветер обрывает конец, и внутри всё сжимается, потому что я не знаю, о ком они говорят, Даже не догадываюсь Но теперь примерно понимаю как Ран оказался со мной в обезьяннике.Потом Риндо снова вбрасывает, и я слышу уже чётче: — …нужен он тебе был? Тишина. Ран не отвечает, он просто курит, затягивается медленно, выпускает дым в серое небо и смотрит куда-то в сторону, будто ему плевать на этот разговор. Но я вижу, как напряжены его плечи, как пальцы сжимают сигарету чуть сильнее, чем нужно. Он не спокоен.Немного раздражен, просто не показывает. — …ну и кто кого по итогу? — голос тише, спокойнее, и я не понимаю, кто говорит, но вопрос повисает в воздухе, и никто не отвечает.Стою, смотрю на них, и холодный ветер бьёт в лицо, заставляя щуриться. Ноги затекли, пальцы в карманах сжались в кулаки, и я чувствую, как внутри всё кипит от собственной нерешительности. Надо что-то делать. Сказать спасибо. Развернуться и уйти. Просто перестать стоять как истукан. Но я не двигаюсь. Потому что если подойду — услышу больше. Если уйду — будет трусливо. И оба варианта ведут к одному: он выиграл. Снова. Они говорят ещё какое-то время, я не считаю минуты, просто стою, вжавшись в воротник куртки, и чувствую себя потерянным ребёнком, которого забыли на остановке. Холод щиплет щёки, ветер задувает за шиворот, а я всё стою и жду, будто кто-то должен мне сказать, что делать дальше. Сама не могу сдвинуться — язык прилип к нёбу, ноги приросли к асфальту.Наконец разговор затихает. Риндо отталкивается от байка, стряхивает пепел и поворачивается ко мне. Его взгляд сканирует, быстро, цепко, без той ленивой насмешливости, которая есть у Рана. В нём что-то другое. Оценка. Или любопытство. Или просто усталость от всего этого дня. — С этим понятно всё, — голос у него грубее, чем у брата, и он не тянет слова, не играет с интонациями, просто рубит. — Ты за что присела, дура? Внутри всё сжимается. Не от страха, от неожиданности. Я не знала, что он вообще в курсе моего существования сейчас , ну точней, явно в крусе, но не думала что он заговорит. А он ещё спрашивает так, будто мы знакомы сто лет, будто имеет право называть меня дурой.Смотрю на него, потом на Рана тот ухмыляется, затягивается сигаретой и смотрит куда-то в сторону, будто ему всё равно, что я отвечу. Но я чувствую что слушает. Какучо тоже молчит, просто курит и ждёт. — Байк пнула, — цежу я, потому что врать бесполезно. Они и так узнают, если захотят.Риндо поднимает бровь. На его лице проступает что-то между удивлением и усмешкой. — Байк? — переспрашивает, будто проверяет, правильно ли расслышал. — Полицейский, — добавляю, и голос звучит тише, чем хотелось бы.Тишина. Потом Риндо усмехается коротко, беззлобно, но в этой усмешке столько всего, что мне хочется провалиться сквозь землю. Какучо молчит, но я вижу, как уголок его губ дёргается. Ран... Ран просто курит и смотрит на меня из-под полуприкрытых век, и его улыбка становится шире. — Ебанько, — повторяет Риндо, но уже не как оскорбление, а как констатацию факта. Отворачивается, закидывает ногу на байк.А я стою, сжимаю пальцы в кулаки и чувствую, как внутри всё кипит от собственной беспомощности. Какучо докуривает, бросает окурок в урну и поворачивается ко мне так спокойно, без той давящей насмешливости, что на момент становиться комфортно, но это лишь момент. Его взгляд скользит по моей одежде, по грязному пальто, по мокрым волосам, которые слиплись сосульками на концах, и я чувствую себя ещё более жалкой, чем минуту назад. — Это из-за байка? — голос у него низкий, ровный, и в нём нет осуждения — просто вопрос. — Твой внешний вид? Я не успеваю ответить. Ран вдруг издаёт звук, что-то между смешком и выдохом, будто у него внутри что-то лопнуло. Он запрокидывает голову, смотрит в серое небо и смеётся тихо, коротко, но в этом смехе столько всего, что мне хочется провалиться сквозь асфальт. Потом снова затягивается сигаретой и смотрит на меня из-под полуприкрытых век, и его улыбка становится ещё шире. Я Киваю. Потому что врать бесполезно. И потому что он прав, я выгляжу именно так, как выгляжу. Мокрая, грязная, растрёпанная, и этот контраст между мной и ними — чистыми, дорогими, уверенными,бьёт по самолюбию сильнее любого слова. Никогда не выходила в люди в таком виде. Смущение поднимается откуда-то из груди, заливает щёки, и я ненавижу себя за это. Потому что не должна смущаться перед ними. Не должна вообще ничего чувствовать, кроме злости.Риндо докуривает первым и бросает окурок, достаёт из кармана наушники, надевает их одним движением и запрыгивает на свой байк, даже не глядя в мою сторону. Он выглядит так, будто только что вышел из дома — в уютной худи, с расслабленными плечами, и этот «по-домашнему» вид бесит до скрежета, потому что я выгляжу как бомжиха после драки с мусорным баком.Какучо другой. Он собранный, подтянутый, будто перед этим был чем-то занят, будто вырвался из какого-то дела, чтобы приехать сюда. Чёрный байк, чёрная одежда, никаких лишних деталей. Он готов ехать дальше, и это чувствуется в каждом его движении.Ран... Ран такой же, как в камере: в этой своей чёрной худи, в бомбере с иероглифами, в военных ботинках. Только на улице он выглядит иначе, не как заключённый, а как человек, который контролирует всё вокруг.Он докуривает, бросает окурок и поворачивается ко мне. — Подвезти? Смотрю на него и не знаю, что сказать. Внутри всё сопротивляется не хочу быть ему обязанной. Хотя я уже…Не хочу садиться на его байк. Не хочу, чтобы он видел, как я дрожу от холода и прижимаюсь к его спине, потому что другого выхода нет. — Я пешком дойду, — выдавливаю, но голос звучит неуверенно даже для меня самой.Он не отвечает. Просто смотрит насмешливо, терпеливо, будто знает, что я передумаю. Это бесит. Чёрт. Дом далеко. Телефон сел ещё в участке, я даже не помню, когда в последний раз смотрела на экран. Денег с собой нет. Я мокрая, грязная, замёрзшая, и если сейчас не соглашусь, буду топать по холоду неизвестно сколько, а потом ещё объяснять Хикари, почему я в таком виде и без телефона. И как я вообще выбралась… — Ладно, — цежу, и это слово даётся с трудом, будто я проглатываю стекло. — Подвези. Ран улыбается той самой улыбкой, от которой хочется бежать. Кивает на свой байк, параллельно похлопывая ладонью по месту. — Запрыгивай, мисс грязнуля. Ран садится на байк — легко, привычно, будто это продолжение его тела, и я смотрю на его спину, на широкие плечи под чёрной худи, и внутри всё сопротивляется. Не хочу. Не хочу прикасаться к нему. Не хочу, чтобы он чувствовал, как я дрожу. Забираюсь сзади, неловко, пальцы скользят по пластику, нога задевает глушитель, и я ругаюсь сквозь зубы. Сажусь, оставляю расстояние между нами, сколько получается, и замираю. Он поворачивается ко мне, смотрит странно, не насмешливо, нет, скорее устало, будто я ребёнок, который не понимает очевидных вещей. Вздыхает, потом хватает мои руки за запястья — пальцы холодные, сильные — и обвивает ими свой торс. Грубо, без спросу, просто берёт и делает.Я замираю. Ладони упираются ему в живот, и даже через худи я чувствую тепло — живое, чужое, от которого хочется отдёрнуть руки. Расслабляю пальцы, ослабляю хватку, чтобы не прижиматься слишком сильно, чтобы не чувствовать его так близко.Он чувствует. Сжимает мои ладони сверху — сильнее, жёстче, заставляя обхватить себя плотнее, чтобы я прижалась грудью к его спине. Я снова ослабляю, специально, чтобы показать, что не буду делать, как он хочет, что я не послушная кукла. Ран резко заводит мотор. Байк рычит — низко, злобно, и меня дёргает вперёд от вибрации. Я не успеваю ничего сообразить, просто хватаюсь за него, вцепляюсь пальцами в ткань худи, смыкаю руки в замок на его торсе, потому что если не сделаю этого — свалюсь.Он трогается с места, и я чувствую, как напрягаются его мышцы под моими ладонями его пресс, даже через одежду. Твёрдый. Чужой. И этот контакт, который я не хотела, теперь неизбежен.Мы едем быстро. Слишком быстро для мокрого асфальта и моих замёрзших пальцев. Ветер свистит в ушах, выбивает слёзы из глаз, и я прижимаюсь к его спине, потому что если отлеплюсь тупо сдует. Он ведёт байк аккуратно, но в каждом его движении чувствуется что-то ещё — повороты резче, чем нужно, разгон быстрее, чем требуется. Будто он специально делает так, чтобы я сильнее вцеплялась в него, чтобы не могла расслабиться, чтобы чувствовала каждое его движение своим телом.Сжимаю зубы и молчу. Потому что если начну орать он только ускорится. А если отпущу, то упаду. Он знает. Он всё знает. И наслаждается тем что я сейчас вся в его власти. Гад.«Он играет. Я огрызаюсь. Он давит. Я отступаю. Он снова давит, и я снова огрызаюсь. Это похоже на танец, в котором чаще всего ведёт он, а я только делаю вид, что изредка выбираю шаги. Хотя я веду этот танец ровно так же как и он.»