Burning Threads

Горячая работа
NC-17
Завершён
34
автор
Серия:
Фэндом:
Размер:
486 страниц, 212 082 слова, 26 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
34 Нравится 24 Отзывы 12 В сборник

Часть 18

Настройки

***

Ами Хоушино POV

Пробуждение рвётся откуда-то изнутри — резкое, душное, как будто кто-то схватил за плечи и выдернул из воды. Веки распахиваются сами собой. Сердце колотится в горле, гулко, часто, и я не сразу понимаю, где нахожусь. Жарко. Не просто тепло — липко, влажно, противно. Футболка приклеилась к спине, к животу, к лопаткам. Ткань мокрая насквозь. Пот стекает по шее, собирается в ямке между ключицами, щекочет. Я всегда любила тепло спала под двумя одеялами, окна наглухо, ни сквозняка. Мама смеялась: «Королева, которая боится холода». Но это не тепло. Это пекло. Оно давит, душит, забирается под кожу и не уходит.Матрас проседает справа. Я чувствую это бедром, поясницей, всем телом — равновесие нарушено. Кто-то рядом. Тяжёлый. Живой. Дышит. Поворачиваю голову. Медленно. Шея затекла, мышцы ноют, и каждое движение отдаётся в затылке тупой болью.Мои волосы — светлые и спутанные разметались по подушке. Белая наволочка, вышивка лаванды, мама привезла из Франции три года назад. «Чтобы сны были сладкими, доня». На этой же подушке — чужие волосы. Тёмные у корней, с выбеленной прядью, которая падает на закрытые глаза, на длинные ресницы, на щёки. Во сне они мягкие, почти детские. Шуджи. Ханма Шуджи. Спит в моей постели. На моей подушке. В моей комнате.Одеяло сползло, открывая плечи, грудь, живот. Мышцы напряжены даже сейчас — рельефные, очерченные утренним светом, который сочится сквозь щель в шторе. Золотистые полосы ложатся на ключицы, на татуировки, делают их живыми, пульсирующими. Чёрные линии на кистях обвивают тыльные стороны ладоней, теряются под кожей. Я помню их. Видела, когда он протягивал Сакурано сигарету в том переулке. Когда крутил зажигалку в пальцах. Когда улыбался своей кривой улыбкой, от которой внутри всё переворачивалось — то ли в дрожь бросало, то ли хотелось подойти ближе. Подошла блин. В голове пустота. Не та, сонная, когда мысли лениво текут, собираясь в цепочку. Другая — рваная, паническая. Обрывки вчерашнего плавают на поверхности, не складываясь в картинку. Хватаюсь за них, пытаюсь соединить, но они рассыпаются, как дешёвые бусы. Вчера. Мы с Каори были у Эммы. Разговор про мёртвого брата, про сестру-лгунью, про грязь, которая вылезла наружу. Потом бродили по Сибуе, молчали. Парк, скамейка, холодный ветер. Её пальцы дрожали, она прятала их в карманы, но я видела. «Пошли делать херню», — сказала я. Или она. Не помню. Пошли.Клуб. Дорогой, тихий, с барменом в жилете и запахом сандала. Каори заказала текилу. Я смотрела, как она пьёт — стопка за стопкой, не морщась, — и думала: «Сегодня можно всё». Тоже пила. Жгучий вкус, нотки агавы, дымная горчинка. Шуджи появился позже. Его улыбка — кривая, наглая, его. Подошёл к столику, посмотрел на меня этим своим взглядом, который не спрашивает, а берёт. Каори засобиралась домой. «Я сама доберусь», — сказала я. Дура. Дальше темнота. И обрывки. Много обрывков.Его руки на моей талии. Пальцы сжимают кожу, оставляют следы. Я прижимаюсь к нему, потому что хочу, потому что он пахнет табаком и собственной кожей. Его губы на моей шее горячие, влажные, спускаются ниже, к ключицам. Я выгибаюсь, вцепляюсь в его волосы, тяну за светлую прядь. Он стонет тихо, сдавленно. А я хочу, чтобы закричал. «Киса, ты такая красивая, когда не злишься». Его голос, хриплый, сбивчивый. Дыхание на коже. Другая вспышка. Я сижу на нём верхом. Он смотрит снизу вверх, глаза тёмные, зрачки расширены, в них блики уличного фонаря и мой собственный силуэт. Его руки на моих бёдрах сжимают так, что завтра будут синяки. Мои ладони упираются ему в грудь, чувствуют, как бьётся сердце быстро, громко. Веду бёдрами медленно, очень медленно. Он запрокидывает голову, открывая беззащитную, уязвимую шею. Наклоняюсь, касаюсь губами кадыка. Без поцелуя. Просто касаюсь. Чувствую, как он сглатывает, как напрягаются мышцы. «Блять». В этом его выдохе всё. Все его пропадания. Все возвращения. Все кривые улыбки, от которых я сходила с ума. Ещё одна вспышка. Коридор моей квартиры. Обои, которые я сама клеила два года назад, криво, но плевать. Он держит мои руки над головой, зафиксировав одной ладонью. Пальцы сжимают запястья — не больно, но ощутимо. Другой рукой скользит по телу: плечо, грудь, живот, ниже. Я не могу вздохнуть. Не могу попросить остановиться. Потому что не хочу. Потому что ждала. Не осознавала, но ждала. Господи. Закрываю глаза. Прижимаю ладони к лицу. Пальцы дрожат. Не помню, кто кому позвонил, чтобы оказаться в том клубе. Не помню, как мы добрались до моей квартиры. Но помню руки. Губы. Стоны. Его голос, который шептал моё имя. И то, как я шептала его — срывающимся шёпотом, почти беззвучно. Боялась, что если произнесу громко — он исчезнет. Как исчезал раньше. Ханма спит. Грудная клетка поднимается и опускается ровно, спокойно. Мышцы живота напрягаются с каждым вдохом. Татуировки на кистях кажутся живыми в этом свете. Он выглядит как сон, который вот-вот закончится. Что теперь? Разбудить? Уйти? Сделать вид, что ничего не было? Точно, Я у себя дома. Уйти некуда. Смотрю на него. На этого придурка, который спит в моей постели, на моей подушке, под моим одеялом. Внутри кипит. Не злость а что-то другое, липкое, что не даёт просто взять и вытолкать его за дверь. Он бесит меня. До зубовного скрежета. До желания вцепиться в эту светлую прядь и дёрнуть так, чтобы проснулся с криком. Бесит тем, что появляется, когда хочет. Ни звонка, ни «как дела». Просто стоит в подъезде, курит, улыбается своей кривой улыбкой. И я должна радоваться, что он вообще пришёл. А я радуюсь. Я, Ами Хоушино, которая посылала мужиков за одну ошибку, которая никогда не ждала, не звонила первой, не позволяла садиться себе на шею. Я радуюсь, когда этот долбаный Ханма Шуджи появляется на пороге. Ненавижу себя за это. Ненавижу его за то, что он не как все. Не добивается. Не играет по правилам. Просто есть. И этого, блять, достаточно. Он для меня — дворовой придурок. Гоняет по заброшкам, курит, смеётся над тем, над чем нормальные люди не смеются. В нём нет той опасности, что в Ране Хайтани — от того веет холодом, контролем, рядом с ним не по себе, хотя Сакурано говорила что он обычный. Шуджи другой. Как щенок шумный, дурашливый, вечно лезет куда-то, вечно улыбается. Я знаю, что он из группировки. Видно по друзьям, по тому, как держится, по татуировкам. Но я не хочу знать, насколько это серьёзно. Если узнаю то придётся признать, что связалась с кем-то опасным. А я не готова. Мне проще думать, что он просто дурачок. Который бесит. Который нравится. Чёрт. Он мне нравится. Несмотря на всё. На пропадания, на молчание, на то, что делает что хочет и плевать на моё мнение. Он мне нравится. И от этого хочется закричать. Или врезать ему. Или поцеловать. Или всё сразу.Он просыпается. Не рывком, как я, плавно. Сначала ресницы дрожат. Потом хмурится. Потом открывает глаза. Смотрит на меня снизу вверх. Улыбка появляется раньше, чем он понимает, где находится. — Киса. Ты уже проснулась? Голос хриплый, сонный. Как будто не говорил несколько часов. Внутри закипает. Проснулась? Он спрашивает, проснулась ли я? Лежит в моей постели, голый, после того, что было, и спрашивает, проснулась ли я? Как будто всегда тут спал. Как будто это нормально. — Ты охренел? Какого хрена ты делаешь в моей кровати? Он не отвечает. Улыбается шире, наглее. Тянет руку медленно, лениво, — обхватывает талию. Пальцы горячие даже через ткань. Сжимаются, притягивают ближе. — Отвали. Руки убрал. Не убирает. Тянет сильнее, сажает на себя сверху. Упираюсь ладонями в его голую грудь. Под кожей ровно и спокойно бьётся сердце. Как будто он здесь хозяин. — Отпусти, я сказала! Не отпускает. Улыбается. В глазах веселье будто я котёнок, который царапается, но не может причинить боль. Замахиваюсь. Пощёчина звонкая, сочная. Голова дёргается в сторону. Ладонь горит. На секунду легче.Он поворачивается обратно. Щека красная, но он даже не трогает её. Улыбается. — Всё? — Нет, не всё! Бью по плечу, по груди, куда попало. Колочу кулаками, оставляя красные следы на бледной коже. Он не защищается. Сидит, сжимает мою талию и улыбается. Тихо, сдавленно, смеется будто ему щекотно. Бесит ещё сильнее. — Ты что, бешеный? Я тебя сейчас убью, Ханма! — Убивай. Не переживу, если ты перестанешь меня бить. Сарказм. Но в глазах что-то другое. Замолкаю. Рука застывает в воздухе. Смотрю на него — на кривую улыбку, на волосы, на татуировки, обвивающие мои бёдра. Не знаю, что делать. Злиться дальше или сдаться. Он бесит меня. До чёртиков. Но он единственный, кто бесит так, что я хочу быть рядом. — Ты ненормальный. — Наверное. Но тебе же нравится. Тянет ближе. Пальцы впиваются в бёдра, сквозь шорты, сквозь кожу, до костей. Завтра будут синяки. Фиолетовые полумесяцы. Буду рассматривать в зеркале, водить пальцами, вспоминать.Пытаюсь вырваться. Ладони упираются в грудь, кожа горячая, сердце ровное, спокойное. Отталкиваю он даже не шевелится. Смотрит снизу вверх. Улыбается. — Пусти. Голос срывается. Сил нет. Не пускает. Рывок. Я уже не сижу сверху, а прижата к его груди. Его руки на спине. Его дыхание на губах. Слишком близко. Пахнет табаком, сном, чем-то горьковатым.Целует. Не спрашивает. Не ждёт. Губы горячие, сухие, с привкусом вчерашнего. Замираю. Ладони на его груди — не толкают, просто лежат. Чувствуют, как сердце бьётся под рёбрами. Часто. Громко. Не так спокойно, как казалось. Целует глубоко. Медленно. Настойчиво. Будто хочет запомнить вкус. Или чтобы я запомнила его. Пальцы на бёдрах сжимаются до боли. До синяков. И в этой боли что-то правильное. Реальное. Не дающее сказать, что это не со мной. Не помню, когда закрыла глаза. Когда перестала дышать. Когда руки сами скользнули вверх, обвили шею, запутались в волосах, в этой светлой пряди, которую хотела дёрнуть, когда злилась.Злость ещё здесь. Никуда не ушла. Бьётся под рёбрами, пульсирует в висках. Но не могу до неё дотянуться. Его губы мешают. Его язык. Его дыхание. Его запах. Парень Отстраняется. Глаза тёмные, зрачки расширены. Губы припухшие, влажные. Смотрит снизу вверх. Без улыбки. Что-то другое. Тяжёлое. Горячее. Мурашки по спине. — Не слезай. Не просьба. Приказ. Молчу. Потому что если открою рот — он узнает. Что я и не собиралась. Что бороться нет сил. Или есть, но я прячу их глубоко. Целует снова. Жёстче. Властнее. Пальцы на бёдрах сжимаются, тянут ближе. Не сопротивляюсь. Не могу. Или не хочу.Бесит. До чёртиков бесит. Но я хочу быть здесь. С ним. В своей постели. С его руками на моих бёдрах. С его губами на моих губах. Хотя бы сейчас. Хотя бы пока солнце не поднялось выше и не залило комнату светом, в котором всё становится слишком реальным.Пальцы в его волосах. Мягкие, спутанные после сна. Пахнут его шампунем. Тяну за светлую прядь — не больно, просто чтобы знал. Я здесь. Не кукла. Не трофей. Он Стонет. Тихо, сдавленно, в губы. Внутри всё обрывается. Хочу слышать это снова. Руки сами тянут ближе, сжимают, не дают отстраниться. Ненавижу себя за это. За то, что он сделал со мной. За то, что позволяю. За то, что нравится.Отрывается от губ. Переходит на шею. Горячо, влажно. Запрокидываю голову. Зубы царапают кожу, язык проводит по следу. Вздрагиваю. Вцепляюсь в волосы сильнее. — Шуджи… Имя срывается само. Не контролирую. Замирает. Поднимает голову. Смотрит. Глаза тёмные. На губах — кривая улыбка. — Что, Киса? Голос хриплый, сбивчивый. В нём смех. — Ничего. Заткнись и целуй. Смеётся. Ловит губы. Не сопротивляюсь. Расслабляюсь. Отдаюсь. Пусть ведёт.

***

Каори Сакурано POV

Пустая кружка. Керамика, белая, с тонкой синей каймой по ободку. На дне — бледные разводы, высохшие, похожие на трещины старой карты. Пальцы обхватывают ручку. Держат, хотя чай допит уже давно. Если отпущу — руки повиснут вдоль тела. И он увидит, как они дрожат. Харучиё сидит напротив. Откинулся на спинку стула. Не двигается. Даже дышит тихо — не слышу. Только вижу, как ткань футболки чуть вздымается на груди. Медленно. Ровно. Как будто спит с открытыми глазами. Но он не спит. Смотрит. На руки. Не на лицо — на пальцы, сжимающие кружку. Отставляю её. Керамика звякает о дерево — коротко, звонко. В этой тишине даже собственные движения кажутся чужими. Пальцы теперь лежат на столе. Дерево гладкое, отполированное до блеска. Чувствую каждую царапину, каждую неровность. Слишком много ощущений. Слишком громко.Поднимаю голову. Он не отводит взгляд. Смотрит спокойно, без вызова, без насмешки. Светлые волосы падают на глаза — серо-зелёные, холодные, как февральское небо. В них ничего нет. Пустота. Но я тону в ней. Как будто на дне что-то есть. Что-то, что он прячет. — Мне надо домой. Голос глухой, чужой. Как будто не я сказала. Санзу молчит. Наклоняет голову, пряди падают ниже, почти закрывают глаза. Вижу только рот — тонкие губы, шрамы в уголках. Не улыбается. Не хмурится. Просто смотрит. — Как мне добраться? В голосе что-то жалкое. Ненавижу этот звук. Ненавижу, что он слышит. Он выпрямляется. Медленно, плавно, будто у него всё время мира. Плечи расправляются. Под тканью футболки двигаются мышцы. — Отвезу. Позже. Позже. Слово падает в тишину, как камень в воду. Круги расходятся, задевают меня, заставляют внутренности сжиматься. Позже — значит не сейчас. Не когда я хочу. Когда он решит. Сглатываю. Ком в горле стоит, давит. Вдыхаю — лёгкие наполняются его запахом. Табак. Мёд. Что-то горькое, как полынь. Этот запах везде. В воздухе. В ткани его футболки, которая висит на мне. В моих волосах. — Долго? Голос дрожит. Чуть-чуть. Он слышит. Пожимает плечами. Расслабленно, лениво. Бесит. До треска в зубах. До желания встать и уйти пешком, босиком, по снегу, куда угодно. Но я не встаю. Ноги не держат. Приклеена к стулу его взглядом, его тишиной, его «позже». — Когда высохнет. Не сразу понимаю. Одежда. В стиральной машине. Я облевала её вчера в машине. Жар заливает щёки, спускается к шее, к груди, к животу. Краснею вся — от пальцев до пяток, упирающихся в холодный пол. Стыд. Густой, липкий, как та текила. Заполняет изнутри, вытесняет воздух. — Поняла. Слово выходит хриплым, чужим. Как и лицо в зеркале на стене — бледное, растрёпанное, в чужой футболке, с чужим запахом на коже. Он отводит взгляд. Впервые. Смотрит в окно — на серое небо, на голые ветки. Можно выдохнуть. Давление исчезает. Надо встать. Найти обувь, сумку, телефон. Поймать такси. Доехать до дома. Лечь в постель. Забыть. Я сижу. Потому что не хочу. Хочу остаться. В его футболке, с его чаем, в его пустой тишине. Смотреть в его пустые глаза и разгадывать загадку, которая не разгадывается. Где-то глубоко, под слоями стыда и страха, растёт что-то тёплое. Живое. Пульсирует в такт сердцу, разливается по венам. Пальцы перестают дрожать. Не знаю, что это. Боюсь узнать. Если пойму — будет поздно. Я уже увязла. По колено. По пояс. По горло. Февраль. Девятнадцатое. Я запомню этот день. Он здесь. Я здесь. Смотрю на его профиль — острые скулы, бледная кожа, светлые ресницы. Жду. Чего — не знаю. Когда высохнет одежда. Когда скажет «поехали». Когда сердце перестанет колотиться.Просто сижу. Это всё, что я умею сейчас.

***

В квартире тихо. Холодильник гудит на кухне — монотонно, ровно, как чужое сердцебиение. За окном февральская темень. Фонари размазывают жёлтый свет по мокрому асфальту. Свет лезет в комнату через щель в шторах, падает на стол, на руки, на листы с заданиями.Перекладываю их с места на место. Час. Ничего не делаю. Тетрадь раскрыта. Клетка, синие чернила. Три строчки ровные, а дальше — сбилась, зачеркнула, начала заново, снова зачеркнула. Сжимаю ручку. Не помню, о чём проект. Культурология. Японская поэзия. Сравнить двух поэтов. Имена вылетели. Только строчки, которые Санзу прочитал утром — когда чай остыл, а он смотрел на мои руки. Сглатываю. Ком в горле не проходит. Откладываю ручку. Кладу ладони на стол. Дерево холодное, шершавое. Царапины, пятна от кружек, следы фломастеров. У него — пустота. Чистота. Как будто никто не сидел, не писал, не плакал. Я здесь временный гость. В своей квартире. Откидываюсь на спинку стула. Смотрю в потолок. Жёлтая трещина идёт от лампы к углу, изгибается, как молния. Знаю каждый изгиб. Смотрела тысячу раз, когда не спалось. Сегодня смотрю и думаю о нём. Как стоял на балконе, прислонившись бедром к перилам. Дым от сигареты тянулся вверх, таял. Повернулся, посмотрел на руки. «Отвезу. Позже». Чёртово «позже». Ненавижу. Сжимаю пальцы в кулак. Ногти впиваются в ладонь. Больно. Возвращает. Беру ручку. Смотрю на тетрадь. Зачёркнутые строчки, кривые буквы. Надо писать. Надо сдать проект. Иначе отчислят. Иначе Хикари убьёт — своей заботой, своей ложью, пропущенными звонками, на которые я не отвечу. Скажу, что телефон валялся в сумке с вынутой батареей, а я занималась. Не спала в квартире Санзу Харучиё из Тосвы. Телефон до сих пор выключен. Боюсь включить. Увидеть сотню сообщений. Услышать её голос — дрожащий, злой, испуганный. Не сейчас. Сегодня я хочу одна. С этими листами, с трещиной на потолке, с комом в горле. Пишу. «Поэзия эпохи Эдо характеризуется…» Чем? Не помню. В голове только он. Лицо. Шрамы. «Пей. Голова пройдёт». Зачёркиваю. Пишу. Зачёркиваю. Ручка ломается. Пластик хрустит. Чернила вытекают на лист, растекаются чёрной лужей. Смотрю на кляксу. Вот и я так. Растекаюсь по стулу, по столу, по чужой тишине. Встаю. Иду на кухню. Наливаю воду в чайник — холодную, горячая кончилась. Ставлю на плиту, щёлкаю зажигалкой. Газ шипит, синий огонь лижет дно. Смотрю на пламя. Танцует. Как его глаза, когда смотрит. Хотя в них ничего нет. Закипает. Выключаю. Завариваю зелёный чай — Хикари принесла, сказала: «Для нервов». Для нервов. Остались ли они у меня? Сажусь обратно. Обхватываю кружку ладонями. Горячо, почти обжигает. Не отпускаю. Нужно тепло. Нужно чувствовать хоть что-то, кроме кома в горле, кроме его запаха, который въелся в футболку, в волосы, в кожу.Я не стирала её. Ту футболку, в которой спала у него. В которой уехала домой, потому что вынесла мозги — не буду ждать, пока высохнет. Поехала в его футболке и мокрых вещах. Она лежит на кровати. Смятая. Белая. Огромная. Смотрю на неё, когда вхожу в комнату. Внутри сжимается. Надо постирать. Надо вернуть. Не хочу. Если постираю — исчезнет запах. А если исчезнет — значит, ничего не было. Не сидела на его кухне. Не пила его чай. Не тонула в пустых глазах. Значит, не жила. Отхлёбываю чай. Обжигает губы, язык, нёбо. Не чувствую боли. Только вкус — горький, травяной, с лёгкой сладостью. Мёд? Или кажется. Ставлю кружку. Смотрю на тетрадь. Клякса высохла, стала тёмно-синей, почти чёрной. Как его глаза, когда смотрит в окно. Надо писать. Беру новую ручку — красную, для ошибок. Другой нет. «Классическая японская поэзия строится на…». На чём? На тишине. На паузах. На том, что не сказано. На том, что между строк. Как между нами. Часы на кухне, когда он смотрел, а я не знала, куда деть глаза. Кружки с чаем, которые остыли, потому что боялись сделать первый глоток. «Позже», которое повисло и не упало. Пишу. Строка за строкой. Слова складываются сами. Думаю о нём. Как поправил футболку на плече, когда встал. Как его пальцы — длинные, бледные — сжали мою кружку. Запомнила. Всё. Каждое движение, каждый вздох, каждую секунду молчания. В нём было больше, чем в любых словах. Часы — половина одиннадцатого. Пишу час. Сделала половину. Пальцы болят, глаза слипаются, голова гудит. Не останавливаюсь. Если остановлюсь то начну думать. Если начну не усну. Если не усну то я завтра овощ. А завтра в училище. Сдавать проект. Улыбаться. Делать вид, что нормально. Сижу в своей квартире, в своей футболке, пью свой чай, пишу свой проект. Всё моё. Привычное. Но я чужая. В собственной жизни. Часть меня осталась там. На его кухне. Не знаю, как вернуть. Бесит. Не могу перестать думать о Харучиё.

***

Понедельник, двадцатое число, одиннадцать утра. День когда все начинают сдавать свои курсовые работы. Я не исключение. Училище выглядит так, будто здесь никогда не было жизни. Вестибюль пустой. Охранник спит за стойкой, посапывает тихо, свистяще — как старый кот. Прохожу мимо. Не дёргается. Если сюда ворвутся люди с автоматами, он тоже проспит? Сколько платят за такую работу? Коридор. Лампы горят через одну. Свет тусклый, жёлтый, делает стены грязными, унылыми. Пол блестит — надраен до зеркала. Вижу себя. Размытую, бледную. Пучок развалился, волосы лезут в лицо, щекочут щёки. Смахиваю. Возвращаются. Вечно возвращаются. Папка подмышкой тяжелеет с каждым шагом. Три проекта, два эссе, один отчёт. Переписывала три раза. «Слишком много воды». «Сухо». Вздох, вернул без комментариев. Четвёртый писала вчера ночью, после того как Хару привёз домой. Пальцы дрожали, буквы прыгали. Сегодня утром — копи-центр, перепечатала, распечатала. Аудитория в конце. Дверь матовая, табличка потёртая. Останавливаюсь. Сейчас будет листать, водить пальцем, хмыкать, качать головой. Я буду считать секунды до «неплохо» или «переделайте». Оба бесят. Почему не сказать сразу, что менять? Толкаю дверь. Ручка холодная, липкая. Чьи-то потные ладони. Вытираю руку о джинсы. Захожу. Полумрак. Шторы задёрнуты. Профессор не любит свет. Или лень раздвигать. Сидит за столом, пишет. Не поднимает головы. Даже не здоровается. А говорят, старших уважать надо. — Сакурано Каори, Работы сдавать. Голос громче, чем хотелось. Эхо отскакивает от стен. Он поднимает голову. Смотрит поверх очков. Щурится. — А, Сакурано. Работы сдавать? Нет, блин,цветы поливать. В одиннадцать утра понедельника. — Да. Кладу папку. Бумага шуршит громко, нагло. Он берёт, открывает, листает.Сажусь на стул у стены. Пластик холодный даже через джинсы. Ледяной, противный. Пробирается под кожу. Спина прямая. Руки на коленях. Как на экзамене. Обычная сдача. Но внутри кипит.Листает. Медленно. Водит пальцем. Останавливается. Читает. Что там? Что не так? Хмыкает. Листает дальше. Сжимаю пальцы на коленях. Ногти впиваются в джинсы.Снова останавливается. Перечитывает. Хмурится. Я всё по требованиям. Как в методичке. Даже сноски оформила, хотя говорил — не надо. На всякий случай. С ним не угадаешь. Откидывается на спинку. Смотрит в потолок. Думает. О чём? Об оценке? Об обеде? О больной спине? Смотрю на подбородок — небритый, седая щетина. Кадык двигается. Воротник рубашки пожелтел, мятый, пятно от кофе. Не заметил. Или плевать. Склоняется над папкой. Листает быстрее. Почти не читая. Для вида.Внутри кипит. Пот на спине. Ладони липкие. Сердце в ушах. Ну давай. Скажи что-нибудь. Закрывает папку. Снимает очки. Трёт переносицу. Красные следы медленно бледнеют. — Ну… В целом неплохо. Неплохо. Не отлично. Не хорошо. Неплохо. Ненавижу это слово. Как «позже». Ненавижу неопределённость. — Но есть моменты. Какие? Где? Сказать сложно? — Источники старые. Нужно свежее. Старые. Свежее. Я брала те, что в списке. Которые он сам дал. Не помнит? Или просто вынести мозги? — Поняла. Голос глухой, из-под одеяла. — Переделаете. К пятнице. Четыре дня. Сидеть за столом, переписывать, искать источники, злиться. На себя, на него, на всё.Киваю. Забираю папку. Бумага хрустит, края впиваются в кожу. Выхожу. Дверь закрывается тихо, ласково. Внутри падает.Прислоняюсь к стене. Штукатурка шершавая, холодная. Лезет под кофту, царапает. Старые источники. Свежее ему подавай. Где взять? В библиотеке? В интернете? У него в голове? Понимает, что найти новое по такой теме нереально? Плевать ему. Сказал и забыл. Живёт свою старческую жизнь. Завидует, что студенты молодые, а он плесень. Закрываю глаза.Передо мной его лицо. Не препода — другое. Пустые глаза, шрамы у губ. Смотрит на мои руки. Молчит. В молчании больше, чем можно сказать. Теплеет внутри. Тяжелеет. Страшнеет.

***

Воздух на улице колется. Мелкий, почти невидимый дождь висит в сером небе — не падает, а именно висит, оседает на волосах, на ресницах, на воротнике куртки. Я жмурюсь, глядя на светофор. Красный. Стою, сунув руки в карманы, и чувствую, как холод пробирается сквозь подкладку, сквозь джинсы, сквозь кожу. Плевать. Внутри пусто и тихо. Как в той аудитории, только без тиканья часов. Только шум машин, шипение шин по мокрому асфальту, чей-то смех за спиной — девчонка в короткой юбке и белых сапогах хохочет в трубку, прижимая телефон плечом к уху. Проходит мимо, обдав запахом сладких духов и мокрой шерсти. Я провожаю её взглядом. Она даже не замечает. Ни меня, ни дождя, ни того, что у неё тушь потекла на левом глазу. А я замечаю. Всегда замечаю. Потому что не могу иначе. Даже когда не хочу. Зелёный. Перехожу дорогу. Кроссовки чавкают по лужам, вода затекает в швы, но я не ускоряю шаг. Мне некуда спешить. Четыре дня. Четыре чёртовых дня до пятницы. Можно хоть сейчас пойти в библиотеку, взять эти «свежие источники», сесть за стол и переписать всё за пару часов. Можно. Но я не хочу. Я хочу просто идти. Просто смотреть на мокрый асфальт, на серые стены домов, на голые ветки деревьев, которые торчат из-за заборов, как вены на старых руках. На витрину книжного — за пыльным стеклом лежат стопки журналов, выцветшие обложки, картонный кот с оторванным ухом. Он смотрит на меня. Я смотрю на него. Никто из нас не улыбается. В кармане вибрирует. Это Телефон. Достаю. Экран светится, на нём имя — «Риона». Три слога, которые ничего не обещают. Провожу пальцем. — Да. Голос в трубке холодный, ровный, как всегда. Без приветствий, без «как дела», без этих дурацких предисловий, которые люди говорят, чтобы заполнить пустоту. Риона пустоту не заполняет. Она в ней живёт. — Сакурано. Ты где? Оглядываюсь. Вывеска над входом в метро, мокрая, с облупившейся краской. Кажется, линия Гиндза. Или Маруноути. Я не помню, какой именно вход. Просто шла и дошла. — В Сибуе. Сдала проект. — Приняли? — Переделывать. К пятнице. Она молчит. Я слышу её дыхание — ровное, спокойное, как у человека, который никогда не нервничает. Или не показывает. На заднем фоне у неё шум кажется, тоже улица. Шаги, гул машин, чей-то голос вдалеке. — Я тоже только что вышла, — говорит наконец. — Встретимся? Я тут недалеко. Я не спрашиваю, где именно «тут». Риона всегда знает, где я, даже когда я сама не знаю. Она видит людей насквозь, как рентген. Может, именно поэтому рядом с ней либо спокойно, либо жутко. Третьего не дано. — Давай. — Ноа подойдёт позже. И подруга её. Подруга? Ах да…Эмма Сано. Та самая, приятная и милая девчонка, с которой мы уже виделись несколько раз, с которой говорили о мёртвом брате и о лжи, которая пропитала всё вокруг, как февральская сырость. Я помню её глаза — яркие, живые, слишком громкие для того, что она носит внутри. Помню, как она смеялась тогда, в кафе, запрокидывая голову, и её светлые волосы падали на плечи. Эмма хорошая, я буду вообще не против если она присоединиться, тем более Риона с ней еще вроде как не знакома. — Поняла. — Кафе за станцией. Знаешь? Там ещё вывеска с зелёным драконом. Знаю. Проходила мимо сотни раз, но никогда не заходила. Там всегда темно внутри, даже днём, и окна заклеены какими-то плакатами, через которые ничего не разобрать. Место, где можно спрятаться. Или потеряться. Или найти кого-то, кто тоже прячется. — Буду через пятнадцать минут. — Я тоже. Она вешает трубку. Без «пока», без «до встречи». Просто обрывает связь, как будто её никогда и не было. Я смотрю на потухший экран, на своё отражение в чёрном стекле — размытое, бледное, с растрёпанным пучком, из которого выбились мокрые пряди. Прячу телефон в карман и иду. Дождь усиливается. Теперь он уже не висит в воздухе — он падает. Мелкий, частый, почти горизонтальный из-за ветра. Капли бьют в лицо, затекают за воротник, холодят шею. Я не ускоряю шаг. Иду, считая трещины в асфальте. Одна, две, три. Четыре. Пять. На шестой спотыкаюсь, потому что смотрю не под ноги, а на небо — серое, низкое, как потолок в той аудитории, только без трещины в углу. Без жёлтой молнии, которую я знаю наизусть. Здесь всё чужое. И это хорошо. Чужое не ждёт от тебя ничего. Чужое просто есть. Кафе показывается из-за угла. Вывеска с зелёным драконом, облупившаяся, с потухшей лампочкой внутри. Дракон скалится, выпускает из пасти язык пламени, нарисованный золотой краской, которая давно поблекла. Я толкаю дверь. Она тяжёлая, деревянная, с медной ручкой, отполированной чужими ладонями до блеска. Внутри пахнет кофе, старыми книгами и чем-то сладким — может, ванилью, может, чьими-то духами, которые въелись в обивку диванов. Темно. Только над барной стойкой горит тусклая лампа, и её свет падает на бутылки за спиной у бармена — тёмное стекло, золотые этикетки, пыль на полках. Он даже не оборачивается, когда я вхожу. Просто стоит, протирает стакан, смотрит куда-то в стену. Ему плевать. Мне тоже. Риона уже здесь. Сидит в углу, у окна, заклеенного плакатом с каким-то старым фильмом. Чёрно-белое лицо актрисы, огромные глаза, губы бантиком. Риона смотрит не на неё — на меня. Пепельные волосы собраны в низкий хвост, водолазка чёрная, под цвет глаз. Перед ней чашка — пустая, с коричневым ободком на дне. Она уже допила. И, судя по тому, как она сидит: спина прямая, руки на столе, ждала недолго. Или долго, но ей всё равно. Она умеет ждать. Я сажусь напротив. Стул скрипит подо мной, и этот звук кажется оглушительным в тишине. Риона пододвигает ко мне меню - картонную папку, потрёпанную, с пятнами от кофе на углах. — Кофе? Киваю. Она поднимает руку, и бармен наконец отрывается от своего стакана. Подходит парень лет двадцати, с тёмными кругами под глазами и татуировкой на шее, которая исчезает под воротником рубашки. Молча принимает заказ, молча уходит. Мы остаёмся вдвоём. — Как проект? — спрашивает Риона. Я пожимаю плечами. — Старые источники. Профессор сказал — переделать. — Мой тоже. Она не продолжает. Я не спрашиваю. Мы сидим в тишине, и эта тишина не давит. Она правильная. Как старая одежда, которая села по фигуре и больше не жмёт. Смотрю в окно, на плакат, на чёрно-белое лицо актрисы, на её губы бантиком. Она смотрит куда-то мимо меня, в вечность, в объектив камеры, в прошлое, которого уже нет. Интересно, она была счастлива? Или просто хорошо играла? Бармен приносит кофе. Чашка маленькая, белая, с золотым ободком. Пар идёт, поднимается к лицу, и я вдыхаю — горько, тепло, почти уютно. Обхватываю чашку ладонями, чувствую, как жар проникает под кожу, растекается по венам, добирается до сердца, которое всё ещё колотится где-то не там, где надо. — Ноа написала, — говорит Риона, не глядя на телефон. — Будут через десять минут. С Эммой Сано, Знаешь такую? Киваю. Отпиваю кофе. Горячо. Обжигает губы, язык, нёбо. Не чувствую боли. Только вкус — горький, насыщенный, без сахара, без молока, без всего лишнего. Такой, каким он должен быть. Мы ждём. Тишина становится глубже, плотнее, но в ней не тонем. Держимся на поверхности. Вдвоём. Две девчонки с переделанными проектами, с пустыми чашками, с мыслями, которые не высказать вслух. Потому что если высказать — станет слишком реально. А нам не надо реально. Нам надо просто быть.Дверь открывается. Впускает уличный шум, запах дождя, холодный воздух, который скользит по полу, добирается до моих ног. Я не оборачиваюсь. Слышу шаги, двое. Одна поступь лёгкая, почти неслышная. Другая громче, увереннее, с характерным стуком каблуков. Сано и Фьёзимори.

***

Мы сидим, наверное минут сорок. Или час. Время в этом кафе течёт странно — то ли застревает в складках бархатных штор, то ли растворяется в запахе кофе и старых книг. Я не слежу за стрелками. Часы над барной стойкой показывают что-то неправдоподобное, и я решаю им не верить. Риона пьёт вторую чашку. Эспрессо, чёрный, без сахара. Она держит её двумя пальцами, как сигарету, и смотрит на Эмму поверх ободка. Тот самый взгляд сканирующий и холодный, которым она обычно встречает незнакомцев. Но сегодня в нём что-то другое. Не тепло, Риона так не умеет, ну или я просто не замечала. Скорее, отсутствие привычного льда. Как будто она забыла его включить. Эмма смеётся. Запрокидывает голову, светлые волосы падают на плечи, и я вижу, как Таканаши провожает это движение глазами, медленно и внимательно, Она так смотрит на людей, которые её заинтересовали. Которых она ещё не разгадала. Редкое зрелище. Обычно Риона сканирует за секунду, ставит галочку в невидимом списке и теряет интерес. С Эммой иначе. Она слушает, не перебивает. Даже пару раз уголок её губ дёрнулся — не улыбка, но почти, Я понимаю почему. Эмма Сано это что-то слишком. Слишком светлая, слишком громкая, слишком живая для этого серого февраля. Она рассказывает про свою кошку, которая стащила рыбу с кухонного стола и потом два дня пряталась под диваном, и в её голосе столько тепла, что даже воздух вокруг становится мягче. Ноа сидит рядом с ней, подперев щёку ладонью, и улыбается — той редкой, настоящей улыбкой, которую я вижу только когда она по-настоящему расслаблена. Её серо-зелёные глаза блестят в тусклом свете лампы, и я ловлю себя на мысли, что в последнее время она чаще такая. Чаще улыбается. Чаще смеётся. Чаще пропадает по выходным. И я знаю, чья это заслуга. Эмма. Когда она только вошла в кафе слегка мокрая от дождя, с растрёпанными волосами, в этом дурацком жёлтом плаще, который делает её похожей на одуванчик, мы встретились взглядами. Всего секунда но нам обоим было ее достаточно, что бы молча кивнуть друг другу. Негласный, но железный уговор. Ни слова о Шиничиро. Я не хочу об этом думать. Не хочу говорить. Не хочу снова проваливаться в ту яму, из которой еле вылезла вчера. И ей не хочу делать больно. Потому что когда она говорит о брате, ладно, даже не говорит а просто замолкает на полуслове, её глаза гаснут. Улыбка остаётся, но свет из неё уходит. И это страшнее любых слёз. Так что мы говорим о ерунде. О кофе, который здесь слишком горький. О бармене с татуировкой на шее — Эмма шепчет, что он похож на актёра из какой-то дорамы, и Ноа фыркает в кулак. О том, что февраль в этом году особенно поганый, даже для Токио. О проектах, которые надо переделывать. О преподавателях, которые, кажется, специально валят студентов, чтобы те не расслаблялись. Риона почти не говорит. Но она остаётся весь разговор с нами. То есть не смотрит на часы, не тянется к телефону, не откидывается на спинку стула. Что всегда говорила что она не особо хочет вникать. Сейчас она просто сидит, пьёт свой эспрессо и слушает Эмму. И когда Сано случайно касается её руки, потянувшись за салфеткой, Таканаши не отдёргивает пальцы. Это почти жест принятия от нее. Почти «ты мне нравишься». Я смотрю на них и чувствую, как внутри что-то отпускает. Не до конца. Но достаточно, чтобы дышать стало легче.Потом Ноа смотрит на часы на своём запястье, и говорит, что ей скоро пора бы домой. Должна прийти какая то клиентка на обговаривание эскиза. Мы допиваем, оставляем на столе смятые салфетки и мелочь, и выходим на улицу. *** Дождь уже кончился. Мы в такую погуду решили что нужно дотоптать до другого района Токио. Воздух всё ещё сырой, тяжёлый, но с неба больше не капает. облака вовсе начинают медленно расплываться, потихоньку открывая чистое голубое небо. Асфальт блестит, отражая неоновые вывески, и Синдзюку кажется нарисованным — слишком яркой, слишком глянцевой для реального мира. Людей мало. Редкие прохожие прячут лица в воротники, спешат по своим делам, не глядя по сторонам. Где-то вдалеке гудит басами из клуба, но здесь, на главной улице, тихо, даже повти спокойно. Мы идём медленно. Вчетвером. Ноа и Эмма впереди — Фьёзимори что-то рассказывает, жестикулирует, и её чёрные волосы качаются в такт шагам. Сано смеётся, запрокидывая голову, и её смех разносится по пустой улице, отражается от мокрых стен, возвращается эхом. Риона рядом со мной, чуть позади. Молчит. Но я чувствую её присутствие кожей — холодное, спокойное, надёжное. Как якорь в этом сером море. Я смотрю на Эмму. На её светлые волосы, которые в неоновом свете кажутся почти белыми. На её широкую, открытую, настоящую улыбку. На то, как она наклоняется к Ноа, чтобы расслышать что-то сквозь шум машин. И думаю да, я понимаю. Понимаю, почему Ноа всё чаще с ней. Почему таскает её в кафе, в парки, в свои выходные, которые раньше проводила только с блокнотом и иногда с нами. Почему Риона, которая не пускает в свой круг никого годами, сидит и слушает её, забыв про свой вечный холод. Эмма — это свет. Не тот, что режет глаза, как лампы в училище. Другой. Мягкий, тёплый, как огонь в камине, к которому хочется протянуть руки. Рядом с ней даже февраль кажется не таким поганым. Даже ложь Хикари отступает куда-то на задний план. Даже мысли о Санзу перестают жечь изнутри. Я бы тоже хотела постоянно её видеть. Слушать её смех. Смотреть, как она поправляет волосы, как щурится от ветра, как улыбается — не дежурно, а по-настоящему, всем лицом. Она из тех людей, рядом с которыми хочется быть лучше. Или хотя бы не быть хуже. Мы проходим мимо витрины с одеждой. Манекены в ярких платьях смотрят на нас пустыми глазами. Я ловлю своё отражение — растрёпанный пучок, уставшее лицо, немного макияжа. Рядом со мной Риона, такая же как и всегда бледная, острая, как лезвие. А впереди нас Эмма живая, тёплая, настоящая. Я отвожу взгляд от витрины. Смотрю под ноги. Кроссовки чавкают по мокрому асфальту, и я считаю шаги. Один, два, три. Четыре. Пять. На шестом сбиваюсь, потому что Эмма оборачивается и смотрит на меня. — Каори-чан, ты чего там плетёшься? Иди к нам давай! Голос у неё звонкий, как колокольчик. И я ускоряю шаг. Потому что хочу быть ближе, к ней к ее теплу и позитиву который она несет. Хотя бы на несколько минут. Хотя бы пока мы идём по этой серой улице, и февральский ветер дует в спину, и где-то вдалеке гудит Синдзюку. Я догоняю их. Эмма берёт меня под руку так как будто мы женатая лет двадцать пара. Ноа улыбается уголком губ. Риона молчит, но я чувствую её взгляд на затылке, одобрительно присутствующий. Мы идём дальше, все в вчетвером, никто не выбивается, одна такая целая стенка из девушек. По мокрому асфальту, мимо неоновых вывесок, мимо спящих витрин, мимо февральской погоды, которая сегодня кажется чуть менее поганой, чем обычно. Фонари горят через один. Жёлтый свет ложится на мокрый асфальт, размазывается по лужам, и в этих отражениях всё кажется ненастоящим а перевёрнутым, дрожащим, как будто смотришь в воду и не узнаёшь собственное лицо. Воздух сырой, тяжёлый, пахнет бензином и чем-то сладким из кофейни, которую мы прошли минут десять назад. Или даже пятнадцать. Время здесь течёт странно то ли застревает в переулках, то ли ускоряется когда мы смеёмся и я перестаю считать шаги. Эмма говорит о брате. Голос у неё звонкий с лёгкой хрипотцой и когда она улыбается, даже воздух вокруг становится мягче. Не о том что он глава Тосвы. Не о том, что одно его имя заставляет людей замолкать, а некоторые улицы этого города становятся тише, когда он по ним проходит. О другом. О том, как он в детстве таскал сладости с кухни и прятал под подушкой, а потом удивлялся, почему крошки в постели. О том, как не любил завтракать, но всегда съедал её порцию, если она отворачивалась. О том, как однажды упал с дерева, пытаясь достать бумажного змея, и потом ходил с разбитой коленкой целую неделю, но ни разу не пожаловался. Мелочи. Из них состоит настоящая жизнь, а не легенда. И среди этих мелочей — таяки. Она упоминает их вскользь, как что-то само собой разумеющееся, даже не замечая, наверное. Господи, таяки! Горячие, хрустящие снаружи, мягкие внутри. Я тоже их любила. В детстве Мама покупала нам их с Хикари на станции, когда мы возвращались от бабушки — уставшие, сонные, с бумажными пакетами, из которых шёл пар от пирожков которые напекла бабуля. Я всегда обжигалась этими рыбками, не могла ждать, пока остынет. Мы всегда брали их с пылу с жару. Хикари смеялась, дула на свой, а я уже тянулась к её половине. Она отдавала. Даже сейчас, наверное, отдала бы половину от своего таяки. Но я не прошу. Давно не прошу, и больше не буду. Улица сужается. Когда это произошло? Только что вокруг были витрины, неон, люди, а теперь — глухие стены, облупившаяся краска, граффити, которые в полумраке кажутся шрамами. Фонари горят через один, и их свет выхватывает из темноты то ржавый ставень, то трещину в асфальте, то лужу с мутной водой. Воздух стал плотнее. Он не льётся в лёгкие а свободно просачивается — медленно, неохотно, пахнет сыростью и старой штукатуркой. И тишина. Она наваливается не сразу. Сначала мы её не замечаем — наши голоса всё ещё звучат, разрезая эту густую пустоту. Мы смеёмся, перебиваем друг друга, и эхо подхватывает слова, уносит куда-то вглубь переулка. Но постепенно тишина становится громче. Она просачивается между фразами, заполняет паузы, давит на уши. Мы говорим тише. Медленнее. Как будто сам воздух здесь сопротивляется звуку. Риона идёт впереди. Её профиль — острый, бледный, с плотно сжатыми губами. Плечи расслаблены, но что-то меняется. Не сразу. Сначала ее плечи просто застывают, будто кто-то положил на спину тяжёлую ладонь и надавил. Подбородок приподнимается на сантиметр. Она щурится. Не на свет как мне показалось изначально, на звук, она что то слышит. Таканаши останавливается. Рука взлетает и смыкается на моём запястье. Пальцы холодные, цепкие, даже через рукав чувствую каждую фалангу. Моя рука дёргается по инерции и ловит Ноа. Ноа хватает Эмму. Мы замираем как паровозик посреди пустой улицы. — Что случилось? Голос Эммы слишком громкий. Слишком. Слова летят в темноту, отражаются от стен и возвращаются чужими, искажёнными. — Тихо. Прислушайтесь. И мы затихаем. Даже дыхание становится мельче, осторожнее. Где-то далеко гудит машина приглушённо, почти нежно. Капает вода с карниза — кап-кап-кап, как будто кто-то считает секунды до чего-то неизбежного. Сердце колотится где-то в горле, слишком громко, и я не могу его унять. А потом они.. Мужские голоса. Много. Из-за угла, с соседней улицы. Грубые, резкие, наслаиваются друг на друга. Слов не разобрать, только интонации — возбуждённые, злые, с каким-то животным весельем. Смех. Громкий, лающий, разрывает тишину и резко обрывается. И удары. Глухие, тупые. Будто что-то тяжёлое врезается во что-то мягкое. Снова и снова. Этот звук я узнаю. Так бьют кулаками в тело. Так бьют ногами в рёбра. Так звучит драка. Пальцы Рионы всё ещё на запястье. Пульсирует жилка под кожей — быстро, прямо в такт моему сердцу, в такт ударам за углом. Она смотрит на меня. Глаза в глаза. В её взгляде — всё сразу: вопрос, предупреждение, расчёт. Знаю, о чём она думает: О том же о чём и я. Что мы не должны здесь находиться. Что это не наше дело. Что разумнее всего уйти. Тихо, быстро, не оглядываясь. Но я не уйду. И она знает, что у меня шило в кое каком месте. Медленно отпускаю её руку, сантиметр за сантиметром. Встречаю взгляд и держу «Я просто посмотрю». Она не верит — Таканаши никогда не верит моим словам. Знает что я по итогу куда нибудь то и влезу. Но пальцы разжимаются, и холод отступает. Шаг. Ещё один. Спина прижата к стене — штукатурка шершавая, лезет под куртку, царапает лопатки. Иду боком, не отрывая подошв от асфальта. Кроссовки чавкают по мокрому, и я замираю после каждого шага, прислушиваясь. Тишина, слышны только голоса, только удары, только смех. Угол. Прижимаюсь плечом к кирпичу, холод от камня проникает даже через одежду, растекается по венам. И медленно выглядываю, замечая эту картину. Их человек десять. Может, больше в тенях не сосчитать. Все в длинных плащах – красных, ярких как свежая кровь. Плащи развеваются при каждом движении хлопают как крылья. На спинах эмблемы — Инь и янь. Чёрное в белом, белое в чёрном. И надписи на рукавах, у каждого свои, но плащи одинаковые. Это Форма, значит, группировка. В центре — он. Огромный. Чёрные волосы собраны в косу, виски выбриты. Плечи как шкаф. Руки как брёвна. Ну прямо Горилла в красном плаще. Он дерётся с кем-то кто в два а то и в три раза меньше. Худой, жилистый, светлые лиловые волосы прилипли ко лбу. Этот парень уворачивается — быстро, резко, почти танцуя. Пропускает удар в плечо, отлетает назад, но удерживается на ногах. Сплёвывает. Встаёт в стойку обратно. Щурюсь. Вглядываюсь в мельтешение тел, в красные всполохи. Это..Стоп это Мицуя Такаши из Тосвы.Это же он? блин…Это точно он! Дерётся. Держится. Бьёт в ответ — коротко, точно, без замаха. «Горилла» отшатывается от прямого в челюсть. Мицуя использует эту секунду, чтобы сместиться, занять выгодную позицию, это умно, очень даже технично. Но из силы вовсе не равны, видно по дыханию — рваное, тяжёлое, грудная клетка ходит ходуном. По коленям которые подгибаются после каждого пропущенного удара. По крови из рассечённой брови — заливает глаз, а он даже не вытирает. Оно и понятно. Горилла замахивается снова. Широко, мощно, прямо вкладывая весь вес. Мицуя уходит вбок в последний момент, чей то кулак врезается в стену рядом с моим углом. Кирпичная крошка брызжет в стороны, осколки осыпаются на асфальт у моих ног. Один залетает в кроссовок, впивается в лодыжку. Такаши медленно и тяжело поднимается, Сначала на одно колено, замирает. Потом выпрямляется, и улыбается, в улыбке все, от усталости до азарта. На разбитых губах кровь, и улыбка получается вся кроваво красной. Он сплёвывает кровь. Я еле еле отлипаю от угла. Спина мокрая от пота, хотя погода сегодня не на столько теплая. Пальцы уже онемели от холода. Возвращаюсь к девочкам. Таканаши смотрит прямо глаза в глаза. В её взгляде опасный и собранный лёд, который значит что она уже всё поняла. — Там Мицуя Такаши. Из Тосвы. Один против какой то группировки. Никто не не уходит. Стоим сцепленные невидимой нитью и тишина между нами густеет, становится почти осязаемой, как воздух перед дождём, который всё никак не прольётся. Я смотрю на Риону её профиль в ясном дневном свете кажется вырезанным изо льда. На Ноа которая застыла как будто превратилась в статую после моих слов, только пальцы нервно теребят край рукава, снова и снова, монотонное движение, которое выдаёт всё, что она пытается скрыть. На Эмму, на её глаза которые всё ещё широко раскрыты, но в них уже не тот парализующий страх, что был минутой раньше. Что-то другое. Решимость, может быть. Или попытка убедить себя что мы справимся с тем что видим. Вмешиваться нельзя. Это первое, что приходит в голову – ясное, холодное, отрезвляющее, как пощёчина на морозе. Четыре девушки против толпы парней в одинаковой форме, с одинаковыми эмблемами на спинах и одинаковой готовностью бить. Что мы сделаем? Закричим? Заплачем? Кинемся с кулаками, которые никогда не держали ничего тяжелее подноса с заказами? Смешно. Даже не смешно — глупо, абсурдно, самоубийственно. Нас просто сметут даже не заметив, как сметают пыль с порога. Мне не хочется представлять, что могут сделать с девушками парни которые так бьют друг друга — с хрустом, с кровью, с каким-то животным удовольствием. Кто знает есть ли у них вообще какие-то рамки, какие-то неписаные правила, которые запрещают трогать тех кто слабее. Может для них нет разницы, парень перед тобой или девушка, враг или случайный прохожий. Может, удар, который сразу ломает рёбра для них звучит одинаково приятно, независимо от того кому он достаётся. Или им даже нравится когда жертва не может дать сдачи. Полиция. Точно. Звонок в полицию это разумно, правильно, по-взрослому. Единственный вариант который не требует от нас героизма, но даёт шанс что всё закончится не самым худшим образом. Я лезу в карман, пальцы нащупывают холодный пластик телефона — гладкий, скользкий, с мелкими царапинами на корпусе которые я зачем-то ощупываю пока достаю его. Экран загорается, и я вижу то что ожидала увидеть, но до последнего надеялась не увидеть. Нет сети. Чёрт-Чёрт-чёрт-чёрт. Смотрю на Риону она уже держит свой телефон перед лицом и экран освещает её скулы снизу, делая лицо ещё более резким. Она качает головой медленно и без лишних эмоций. Ноа пожимает плечами, её телефон тоже бесполезен, она показывает мне экран, где в углу красуется значок «вне зоны», и убирает обратно в карман. Эмма даже не достаёт свой — просто смотрит на меня, и в её взгляде всё понятно без слов. Мы в мёртвой зоне. В центре Синдзюку, в двадцати метрах от главной улицы — и в мёртвой мать его зоне. Как такое вообще возможно? Это что, сама судьба решила что мы должны остаться здесь и увидеть то, что увидим? Не важно. Уже не важно, почему нет связи. Важно, что её нет. — Остаёмся, — голос Таканаши звучит тихо, почти шёпотом, но в нём нет ни капли сомнения. Так говорят, когда решение уже принято и обсуждать его бессмысленно. — Наблюдаем. Если что вмешаемся. Вмешаемся? Мы не «супергерои в юбочках и чулочках» - Как Сейлор Мун. Мы все понимаем что если вмешаться то это ничего не даст. Если эти парни решат что мы проблема – мы станем проблемой которую они решат. Быстро. Жёстко. Без раздумий и без сожалений. Но уйти тоже не вариант. Не после того, что мы уже видели. Не после того как я узнала Мицую в этом месиве из красных плащей, крови и мата. Он хороший парень. Он улыбался мне в храме без попытки казаться кем-то, кем он не является. И он не слабый — вовсе нет. Я видела его, видела, как он двигается, какая у него комплектация. Он накачанный, жилистый, быстрый, настоящий боец. Просто против него сейчас не соперник, а Кинг-Конг в плаще. Гора мышц, которая прёт вперёд как танк, не замечая препятствий. Мицуя не уступает ему в силе духа, в технике, в выносливости — но физика есть физика. Когда на тебя летит кулак размером с твою голову то уклоняться можно долго, но пропускать нельзя ни разу. Он держится, отлично держится. Но силы слишком неравны, и я это вижу. Вижу по тому, как тяжелеют его ноги, как рваным становится дыхание, как каждая секунда промедления может стать последней. И я не могу просто развернуться и уйти. Мы пробираемся к углу. Медленно, крадучись, как воры в чужом доме, стараясь не шаркать подошвами по асфальту и не дышать слишком громко. Риона первая её движения плавные, выверенные как у кошки которая знает что за ней наблюдают, но не подаёт виду. За ней я стараюсь ставить ноги так же мягко, но кроссовки всё равно издают едва слышное чавканье по мокрому и я морщусь после каждого шага. Потом Ноа, которая двигается почти бесшумно, её чёрные волосы сливаются с тенями от зданий и только бледное лицо выдаёт её присутствие. Последней идёт Эмма, чьи каблуки могли бы стать проблемой, но она ступает так осторожно, что даже они не издаю ни звука. Мы встаём цепочкой, прижимаясь к холодной стене и я чувствую как штукатурка крошится под моими лопатками, как холод от кирпича проникает сквозь куртку, сквозь кожу, сквозь рёбра — к самому сердцу. Я нахожу положение при котором видно почти всё, но главное что нас не видно. Тень от выступа стены падает как раз так чтобы скрыть четыре фигуры, замершие в ожидании. Идеальная позиция для наблюдателя, того кто хочет видеть но не быть увиденным. И я смотрю. Это ужасно. По-настоящему ужасно, не так как в кино: где кровь выглядит как кетчуп, а удары звучат как хлопки в ладоши. Здесь всё иначе, всё настоящее, всё пропитано той грубой, животной реальностью от которой хочется зажмуриться, но я не могу. Кровь настоящая — тёмная, почти чёрная в ясном дневном свете, она течёт из рассечённой брови Мицуи, заливает глаз, капает на асфальт, смешивается с грязной водой из лужи. Звуки ударов — глухие, влажные, с каким-то мерзким чавканьем, от которого меня подташнивает, и я сглатываю пытаясь удержать внутри то, что просится наружу. Мат грубый, животный, слова, которые я слышала и раньше в клубах, на улицах, в фильмах, но здесь в этом контексте, они звучат как что-то совсем другое. Как приговоры. Как язык на котором говорят только те, кто давно перестал быть человеком в полном смысле этого слова. Но Мицуя держится. Он уворачивается, смещается, бьёт в ответ коротко и точно, без лишних движений, без попытки казаться круче, чем он есть. Его стиль — экономия. Ни одного ненужного движения, ни одного лишнего вздоха. «Кинг-Конг» нависает над ним как гора, как неизбежность, как сама судьба, которую не обмануть и не обойти, но Такаши не сдаётся. Он двигается, дышит рвано, грудная клетка ходит ходуном, пот заливает лицо, смешиваясь с кровью, но он двигается. И в каждом его движении — что-то такое, от чего у меня внутри загорается странная, неуместная искра. Что-то похожее на гордость. Он не слабый, это уж точно. Мицуя сильный, очень сильный, просто сегодня ему выпал противник, с которым нельзя победить одной техникой. Тут нужно чудо, или время. И он тянет время, выматывает эту гору мышц, заставляет его тратить силы на воздух, на промахи, на удары в пустоту. Умный и почти тактически правильный ход. Если бы не одно «но» — он уже на пределе. Я вижу это по тому как подгибаются его колени после каждого резкого движения, как он всё медленнее возвращается в стойку, как кровь из брови заливает глаз, а у него нет даже секунды, чтобы смахнуть её. Ещё немного, и он просто не успеет увернуться. Пропустит один удар. Всего один. И этого хватит. Я уже почти не дышу, вжавшись в стену и молясь всем богам, в которых не верю, чтобы Мицуя получил какие то сверх силы и это кончилось, когда замечаю движение. Слева из глубины переулка, оттуда где стены смыкаются плотнее и даже дневной свет не может пробиться до конца, медленно приближается фигура. Я не сразу понимаю что это человек, ну уж слишком плавно он движется, слишком уверенно, как будто весь этот хаос вокруг него, все эти крики, удары и кровь не имеют к нему никакого отношения. Как будто он выше этого или глубже чем это. На нём форма. Такая же как у остальных — длинный плащ до щиколоток, эмблема на спине. Но цвет... Не красный, а глубокий, матовый чёрный, который поглощает свет, не отражая ни луча. Инь и янь на спине те же что у других. Этот парень явно хотел выделиться. Или ему просто плевать на правила. Или и то, и другое. Я щурюсь, вглядываюсь, пытаясь разобрать черты лица. Свет падает на него, и я вижу. Блонд с голубыми прядями, собранными в небрежный хаос — что-то среднее между маллетом и каскадом, волосы, которые невозможно забыть, если видел хоть раз. А я видела эта напряжённое лицо, острые скулы, взгляд, который скользит по толпе с ленивым превосходством. Риндо. Риндо Хайтани. Я не то чтобы хорошо его знаю, чуть меньше чем его брата. Но он всегда казался раздражённым, вечно спешащим, вечно недовольным. Младший из Хайтани, который вечно «в тени старшего». Хотя не думаю что это так, просто стереотип. Я перевожу взгляд на Риону. Она смотрит туда же — на Риндо, на его чёрный плащ, на то как толпа расступается перед ним. Её лицо не меняется но я вижу как напряглись её плечи, как пальцы сжались в кулак чуть сильнее чем было. Точно…Между ними что-то было. В клубе, в тот самый вечер, когда я пьяная поцеловала его брата. Я помню, как она смотрела на него тогда, не так, как смотрит на других. А он смотрел на нее и буквально краснел, ну и потом они какое то время переписывались. И сейчас глядя на неё, я понимаю, что она чувствует. Что она узнала его, потому что таких как наши «чудесные» соседи грех не узнать. Особенно после каких либо стычек с ними. У меня со старшим таких куча, у Таканаши с младшим вообще что то вырисовывалось, пока эти двое куда то не пропали. Теперь я понимаю куда, Мы обе сейчас понимаем — Хайтани это часть этой группировки, которая смотрит как один из дерется в мясо с одним из капитанов Тосвы. Но как? Хаккай говорил когда мы были у храма Мусаши, что братья Хайтани — одиночки. Что они не входят ни в какие группировки, держатся особняком, сами по себе. Он так и сказал: «Они одиночки, держитесь от них подальше». Я запомнила это потому что тогда как раз начала замечать Рана во дворе, и слова Шибы легли на моё любопытство, как предупреждение. Сейчас один из здесь, в форме, выделяется. Может, этот цвет как раз и означает то о чём говорил Хаккай? Что они не совсем часть этой системы, что они примкнули но сохранили свою отдельность? А где вообще старший? Они вроде как ходят парочкой всегда.. Риона чуть поворачивает голову, ловит мой взгляд. В её глазах — тот самый холод который появляется когда она понимает что-то, чего не говорят вслух. Она тоже думает об этом. О том, что всё что мы знали о братьях Хайтани, оказалось неправдой — или правдой, но не всей. Может и те слова про кучу юбок под ногами, которыми «грех не воспользоваться» Тоже не правда? Нет я конечно не думаю что Шиба мог врать, зачем ему это? Но может он просто не знает ничего нормального, кроме как «ну мне так кажется»? — Эй, Моччи! — голос Риндо разносится по переулку, звонкий, почти весёлый. — Ты собираешься всю славу себе забрать? Значит, Кинг-Конга зовут Моччи. Я запоминаю это имя, как запоминаю все детали. Риндо подходит ближе, и толпа расступается перед ним — без усилий, без слов. Его тут явно уважают, или даже боятся. Я не успеваю осмыслить это. Потому что в следующую секунду слышу звук. Тупой. Тяжёлый. Совсем не похожий на удары которые доносились до этого — те были влажными, чавкающими, звуками плоти о плоть. Этот другой, звук чего-то твёрдого, встречающегося с чем-то что не должно встречаться с твёрдым. С чем-то что должно быть защищено, но не защищено. Кирпич. Я вижу как он падает, выскальзывает из чьей-то руки, летит вниз, вращаясь в воздухе, и время замедляется позволяя мне рассмотреть каждую грань, каждый скол, каждое тёмное пятно на его поверхности. Он ударяется об асфальт с глухим стуком, подпрыгивает и замирает. Мицуя падает. Не так, как падают от удара кулаком – отшатываясь, пытаясь удержать равновесие. А Как мешок с песком который бросили на землю, или кукла, у которой разом обрезали все нитки. Его лиловые волосы разметаются по грязному асфальту, впитывая воду из лужи. А вот и он, старший из братьев Хайтани. Тот, кто сидел со мной в одной камере, и получил от меня кроссовком в плечо, теперь я начинаю очень жалеть что сделала это. Даже ноги подкашиваются. Как я еще осталась живой? Да он бы прибил меня на месте! Это точно тот самый Ран которого знаю я? Хлопаю глазами, смотрю. Да, чёрт,это точно он…Сейчас стоит над упавшим Такаши, и в его руке только что был кирпич. Он подкрался сзади, ударил в голову кирпичом. Грязная игра, из подтяжка. Мерзость. Я смотрю на это и не могу отвести взгляд. Внутри что-то тихо рушится, почти неслышно. Я знала что он опасен. Знала с первой секунды, да и он сам спокойно говорил мне об этом. Но одно дело просто знать что человек способен на насилие. Другое это видеть, как он бьёт в спину того кто не может защититься, потому что даже не знает что нападут. Страшно и как то больно видеть это все своими глазами. — Мицуя готов, Голос Рана, с тем самым ласковым, игривым и ехидным тоном. Как будто он только что не вырубил человека ударом кирпича со спины, ведет себя так будто это игра, в которой Такаши Мицуя был просто фигурой на доске. Эмма рядом всхлипывает очень тихо, пытаясь заглушить звук ладонью. Я чувствую как её плечо дрожит прижатое к моему. Ноа застыла, её дыхание рваное, частое. Риона молчит. Только её пальцы сжимаются в кулак — медленно, до побелевших костяшек. А я просто смотрю. На Мицую лежащего на асфальте. На кровь, которая растекается под его головой. На Рана, который стоит над ним улыбаясь. На Риндо, который подходит ближе фыркает что-то про «вечно ты крадёшь внимание» и пинает носком ботинка упавший кирпич. Я отвожу взгляд от Рана, потому что жутко. Смотрю на девочек. Риона встречает мои глаза и едва заметно качает головой «не сейчас, не здесь, не вмешивайся» Ноа кусает губу, и я вижу кровь — она прокусила до крови, даже не заметив. Эмма закрывает глаза, и по её щеке скатывается одна-единственная слеза. В кармане что-то жужжит. Вибрация проходит по бедру, неожиданная, чужая, и я вздрагиваю — за эти минуты я успела забыть, что телефон вообще существует. Забыла, что где-то там за пределами этого переулка мир продолжает жить, дышать, звонить кому-то. Рука сама лезет в карман джинсов. Пальцы нащупывают гладкий пластик раскладушки, мятую пачку сигарет которую я так и не открыла. Экран загорается тусклым синим светом. Одна палка антенны. Связь наконец появилась. Присматриваюсь, «Хикари» имя сестры горит пикселями на экранчике, конечно, кто бы это мог быть. Палец зависает над кнопкой ответа. Зелёная трубка стёртая от частых нажатий светится в полумраке переулка, и я смотрю на неё не в силах ни нажать, ни сбросить. Я не хочу слышать её голос. Не сейчас. Не после того что я узнала, как всё что я считала правдой – оказалось ложью, аккуратно упакованной в тёплые слова и заботливые интонации. Каждый раз, когда она звонит я должна делать выбор — притвориться что ничего не знаю, или начать разговор к которому я не готова. И я не могу притвориться. Не хочу, потому что я не она. Не умею носить маску с той же лёгкостью с какой она носила её все эти годы, глядя мне в глаза и улыбаясь. А отвечать сейчас значит либо солгать в ответ, либо выплеснуть всё что накопилось. Ни то, ни другое невозможно. Убираю телефон обратно в карман. Гудки дозваниваются до конца и затихают. Экран гаснет. Я перевожу взгляд на Эмму. Она стоит в нескольких шагах от меня всё так же прижимая ладонь ко рту и по её щекам текут слёзы — не та единственная, что скатилась несколько минут назад. Другие. Настоящие. Они бегут по бледной коже, собираются на подбородке, капают на воротник жёлтого плаща. Она не вытирает их. Просто стоит и смотрит туда где мы только что стояли, в сторону того угла за которым происходит что то страшное. Я не понимаю. Она ведь видела драки раньше. Рассказывала об этом спокойно, с усталой обыденностью. Говорила что не раз стояла в стороне и смотрела, как Тосва бьётся с кем-то. Так почему сейчас она плачет? Я смотрю в её глаза. И замираю. Тот свет что всегда горел в ней погас. Совсем как тогда когда мы сидели у неё в комнате и она рассказывала о Шиничиро. Я помню этот взгляд. Помню как он потух в один момент — только что она смеялась над чем-то, а потом вдруг замолчала и глаза стали пустыми, как будто кто-то выключил её изнутри. Сейчас то же самое. Та же пустота. Та же застывшая неподвижность. Точно! Шиничиро. Его ведь так же…Со спины, прямо в голову. Она ведь рассказала, что это был удар которого он не видел. Кирпич. Или не кирпич — не важно. Важен сам момент: человек стоит, дышит, живёт, а в следующую секунду падает, потому что кто-то подкрался сзади и ударил. Исподтишка, подло, в крысу. И сейчас, смотря на Мицую, лежащего на асфальте она видит не его. Она видит брата. Тот же удар. Та же кровь. То же бессилие и принятие, не иметь возможности ничего изменить, потому что всё уже случилось. А ведь, Такаши всё ещё там, один среди этих животных. По другому я их называть не собираюсь. Ноги срываются с места раньше чем я успеваю что-либо обдумать. Я иду очень быстро — не бегу, потому что бег означает признать, что всё происходящее реально, а я ещё не готова. Просто очень быстрый шаг. Кроссовки чавкают по мокрому асфальту, вода затекает в швы, но я не обращаю особо внимания. Угол приближается - серый, облупившийся, с пятнами кирпичной крошки, той самой что брызнула в стороны когда кулак того Моччи врезался в стену. Я замираю на секунду, потому что мне страшно увидеть то что осталось после них, или что происходит до сих пор. Выглядываю из-за угла. На дороге только он – Мицуя лежит на боку поджав ноги, как ребёнок, который уснул в неудобной позе. Лиловые волосы разметались по асфальту, потемнели от воды и крови. Лицо бледное до синевы, глаз заплыл, губы разбиты, на скуле наливается синяк. Грудная клетка поднимается и опускается — рвано, неровно, с каким-то присвистом, но поднимается, хоть и еле еле. Он живой, он дышит…Просто без сознания. Никого больше, ни тех красных плащей, ни чёрных - Пусто. Как будто тут никого и никогда не было. Только кровь на асфальте, говорит о том что все таки все было было.Как они вообще ушли так быстро? И так тихо? Я стояла у стены смотрела во все глаза, отвернулась всего на несколько секунд — на звонок, на Эмму и её пустые глаза. И за эти секунды весь этот зоопарк исчез оставив Такаши. Просто растворились в переулках Синдзюку, как будто их и не было. Я Оборачиваюсь к девочкам, машу рукой. Сано срывается с места первой, её каблуки стучат по асфальту и этот звук возвращает меня в реальность окончательно. За ней Фьёзимори летит почти бесшумно, только дыхание становится чаще, вырывается из груди рваными толчками. Последней идёт Таканаши, та вообще не бежит и не суетится, но шаг у неё широкий и уверенный. Я опускаюсь на корточки рядом с Мицуей. Колени упираются в мокрый асфальт, холод проникает сквозь джинсы мгновенно, но я не двигаюсь. Протягиваю руку к его шее — туда, где под бледной кожей должна биться жилка. Чувствую как пальцы дрожат, но чувствуют. Пульс есть, слабый, неровный, с перебоями, но есть. Я начинаю считать его, что бы понять сколько еще он протянет. Вдруг я видела последние его попытки дышать? Двадцать один….двадцать два… двадцать три…. Выдыхаю — длинно, со свистом, только сейчас понимая, что я сама не дышала всё это время, пока считывала пульс парня. Ноа опускается рядом. Её лицо бледное и собранное, губы сжаты, а в глазах та самая сосредоточенность, которую я видела у неё когда она работала над сложным эскизом. Она смотрит на рану на голове Такаши — кровь всё ещё сочится, смешивается с грязной водой, её пальцы замирают. Риона стоит чуть поодаль, прикрывая нас спиной и сканирует переулок. Каждый угол. Каждую тень. Она не смотрит на Мицую — она смотрит туда, откуда могут появиться они. Я надеюсь не появятся вообще. — Связь, — голос Таканаши резкий, отрывистый. Она держит раскладушку перед лицом, синий свет падает на скулы снизу, делая лицо ещё более резким. — Ничего. Мёртво. Фьёзимори качает головой. Я лезу в карман, откидываю крышку.Связь опять пропала, вот блин. И в этот момент раздаётся голос Сано. Громкий, срывающийся, он разрезает тишину переулка, отражается от стен и возвращается обратно, искажённый. Эмма стоит в нескольких шагах от нас, прижимая телефон к уху обеими руками, как будто боится что он выскользнет из мокрых пальцев. Плечи дрожат, светлые волосы прилипли к щекам. Она кричит в трубку и её голос звучит как чужой. — Да, адрес! Я не знаю точный адрес, мы в переулке в Синдзюку, за станцией, там кафе с зелёным драконом на вывеске, вы должны знать! Нет? Как не знаете? Узнайте значит! Вы скорая или кто?! Пришлите кого-нибудь, у него голова разбита, он без сознания, здесь кровь, вы слышите меня, он не просыпается! Тут все в крови! Её голос срывается на визг. Она в панике — в той самой животной панике, которая захлёстывает с головой и не даёт думать, не даёт дышать. Оператор на том конце, кажется, пытается её успокоить, задаёт вопросы, но Эмма не слышит. Она только повторяет, снова и снова: «Пришлите кого-нибудь, пожалуйста, пришлите кого-нибудь». Я перевожу взгляд на Мицую. Грудная клетка поднимается и опускается, медленно но он хотя бы дышит. Риона опускается на корточки рядом. Смотрит на рану, на кровь, на то как я держу пальцы на его пульсе. Ничего не говорит. Только её рука ложится мне на плечо — холодная, тяжёлая. И в этом жесте всё. Ноа снимает с себя длинный и чёрный шарф. Аккуратно почти невесомо прижимает его к ране. Кровь пропитывает ткань, расползается тёмным пятном от центра к краям, но она не убирает руку. Держит. Ждёт. Эмма всё ещё говорит по телефону, но её голос становится тише. Она повторяет в трубку обрывки фраз: «Да, мы ждём. Да, без сознания. Да, дышит. Нет, не двигаем. Да, я поняла. Да, я говорила вам уже это всё. Поняла. Ждём». И в этом повторении не просто инструкция — что-то ещё. Что-то, что помогает ей удержаться на краю, не сорваться в ту самую пустоту которая всё ещё стоит в её глазах. Я смотрю на Такаши. На разбитые губы, на лиловые волосы, потемневшие и прилипшие ко лбу, на ресницы, которые дрожат — едва заметно, но дрожат. Он здесь. Он жив. Его сердце бьётся под моими пальцами, и это пока всё что нам нужно. Не понимаю за что его так? Что он сделал такого Хайтани? Им драки было мало? На кой хер пробивать голову до потери сознания? На столько их мир ужасен?

«Мир - куда мы медленно погружались день за днём. Мир, который в тот день показался мне самым ужасным. Был ещё цветочками, по сравнению с тем что я видела позже»

Примечания:
34 Нравится 24 Отзывы 12 В сборник
Отзывы (1)