Пункт первый - убедиться, что она жива. Пункт второй - дать ей пару минут на сборы.
Пункт третий - прогулка.
Представляю я себе это примерно так и никак иначе, всё таки это Санзу. Наверное, он даже не рассматривает такую возможность – что я вообще могу быть не согласна с тем что бы выйти гулять. Потому что он понимает что я никогда не отказываюсь. Всегда иду, всегда ему что либо позволяю. Я смотрю на него и всем своим нутром чувствую, как внутри всё перемешивается в знакомый коктейль: раздражение пополам с чем-то тёплым, что я до сих пор не понимаю. Что то сломанное? Не знаю.. Он стоит, ждёт ответа, и в его глазах как и было ничего. Так и осталось. Но я уже знаю, что за этой пустотой прячется, ну или мне кажется что знаю. Думаю что все таки я права, не могут люди быть такими…Ну как он. Думаю есть у него эта та самая черта которая делает его живым. А не только эта оболочка без чувств. — Ладно, — говорю я, даже не задумываясь. А о чём думать вообще? Не хочется вообще, он рядом мне вроде и не о чем переживать — Дай мне пятнадцать минут. Он кивает и отходит к стене доставая очередную сигарету. Щелчок зажигалки, огонёк на секунду освещает его лицо, он всё ещё слегка напряжён. Но он молчит, и особо не пытается показывать недовольство. Просто прислоняется к двери моего подъезда и замирает в своей обычной позе. Будто не он только что тащил меня через двор, будто не он целовал меня так, что земля ушла из-под ног. Робот. Бесячий, невозможный, притягательный робот с леденцами в кармане и пустотой в глазах, в которой я тону каждый раз, когда он смотрит на меня. Я разворачиваюсь и иду к девочкам. Они всё ещё там, у той самой лавочки, я чувствую их взгляды ещё до того, как подхожу. Ами вытягивает шею, пытаясь разглядеть что происходит, мне кажется что я почти слышу как крутятся шестерёнки в её голове: она уже придумывает как минимум три версии того, что было между мной и Харучиё, причем все они такие, что каждая драматичнее предыдущей. Эмма что-то шепчет ей на ухо, и по тому как Ами округляет глаза, я понимаю что версия номер четыре только что родилась. Риона и Ноа возле этих двух выглядят как статуи, но с анализирующими глазами. Чую что мне придётся очень долго и очень много объяснять, чёрт. Подхожу ближе останавливаясь перед ними, и четыре пары глаз впиваются в меня одновременно. Воздух звенит от невысказанных вопросов, которые вот вот полетят на меня струёй. Хоушино не выдерживает первой, конечно, кто же ещё. — Ну? И что это было? Он тебя буквально утащил в закат, как в дешёвой драме. Ты в порядке? Я усмехаюсь потирая запястье, которое всё ещё помнит его хватку. Бр…Кожа до сих пор горит в том месте. И уголки губ почему то ползут вверх, хотя я стараюсь это скрыть. Не выходит. Расплываюсь в смущенной улыбке, по которой подруги точно поняли всё: — В порядке. Он просто... переживает. По-своему. Я киваю в сторону Харучиё аккуратно, почти незаметно, для него должно выглядеть незаметно, но девочки слава богам понимают. Им не нужны слова они ведь и так всё видят: куда я сейчас пойду, с кем, и почему объяснения будут потом? Ами складывает руки на груди и смотрит на меня с выражением «ну-ну, подруга, я всё запомнила, и ты мне расскажешь в максимальных красках!». А Риона… Таканаши смотрит на меня своим обычным холодным взглядом, я уже думаю что она просто промолчит, но она вдруг чуть наклоняет голову. В сторону дома Хайтани. Всего на секунду, но ее мне было достаточно что бы понять о чём она. Она напоминает мне. О том что совсем недавно —у меня были какие то странные и мутные взаимоотношения с Раном, как я бесилась ей из за того поцелуя, но при этом… При этом было что-то ещё. Что-то о чём я не хочу думать сейчас. Особенно сейчас когда Харучиё стоит у моего подъезда и ждёт меня. Когда я окончательно выкинула старшего Хайтани из головы как интересную личность, и выбрала Санзу. Потому что Ран понятный, садист, дебил и ходячая сладость для девушек-пчёл. Я перевожу взгляд на Риону и буквально испепеляю её глазами. Она в ответ смотрит на меня абсолютно невозмутимо, но уголки её губ чуть подрагивают — для неё это почти истерический хохот. Мы с ней ведём негласное побоище: я пытаюсь взглядом сказать «зачем ты это сделала, я же просила никогда не напоминать», а она как бы взглядом мне отвечает что «просто так» смотрит на этот сраный дом, это я сама всё додумала. Гадюка. Холодная, невозмутимая, любимая моя змея. Я не выдерживаю первой — фыркаю, качаю головой, но сразу понимаю что губы расползаются в дурацкой кривой улыбке. Ну вот. Зачем она напомнила. Теперь я иду к Харучиё, а в голове крутится мысль о том, что Ран живёт вон там, за этими окнами. Как бы мне не хотелось но мы видимся постоянно потому что он мой сосед. И мне совсем не интересно, наверное , ухмыляется ли он своей полуулыбкой вспоминая моё лицо и что я ему еще и должна? Господи, Сакурано, соберись! Ты идёшь к другому. К тому, кто стоит и ждёт тебя у подъезда, а потом вы пойдете на так называемое «свидание». К Санзу мать его Харучиё, которого ты решила пытаться понять, потому что он тебе понравился. Оставь Хайтани в его доме, а мысли о долге — на потом. Я подхожу к подъезду, и он отлипает от стены, тушит сигарету о подошву и засовывает окурок обратно в пачку — привычка, которую я уже замечала раньше, — а потом смотрит на меня всё тем же пустым взглядом, в котором я теперь пытаюсь найти что-то, чего, возможно, там и нет. Но я всё равно ищу, потому что иначе зачем всё это. — Заходи. Подождёшь в тепле, пока я соберусь. Там хоть ветра нет, — я открываю дверь и киваю внутрь, и он заходит следом, молча, как всегда молча, и мы поднимаемся по лестнице. Я впереди, он позади, и я чувствую его спиной — тяжёлый, плотный, немного давящий, но не в плохом смысле. Просто он такой. Всегда заполняет собой пространство, даже когда молчит. А он молчит почти всегда. Моя квартира встречает нас тишиной и холодом, я щёлкаю выключателем и на секунду вижу свою студию его глазами. Маленькая, совмещённая с кухней, из мебели только самое необходимое: кровать, стол, стул, старый телевизор на тумбочке. Не разгуляешься, особенно вдвоём. Особенно с ним, который, кажется, занимает больше места, чем физически способен. — У тебя тут... — начинает он и замолкает, подбирая слово. — Тесно? — подсказываю я, стягивая куртку с плеча, что бы повесить ее на крючок. — Компактно. Ровно и без каких либо интонаций. Ну, в его стиле. Главное что сейчас он тут, будет сидеть на моей кровати и ждать пока я приведу себя в порядок, от этой мысли внутри что-то ёкает — не страх, а какое-то странное, неуместное тепло которое ещё немного и начнёт жжечь меня. Господи. Он ведь просто подождёт пока я переоденусь. Ничего такого. — Включай пока, — я киваю на пульт, который лежит на тумбочке в углу комнаты. — Я быстро. Пятнадцать минут буквально! Он медленно идет к тумбе, берёт пульт, садится на край кровати — осторожно, как будто боится что-то сломать или задеть. Всегда бы ко мне такие аккуратные гости приходили. Санзу направляет пульт на телевизор. Экран загорается, комната наполняется тихим бормотанием какого-то канала, я на секунду замираю глядя на него. Сидит. На моей кровати. Смотрит телевизор. Или делает вид, что смотрит. С него станется просто сверлить стену взглядом, а телевизор включить для фона. — Иди уже, — резко говорит он не поворачиваясь. пока я стою и пялюсь как дура. — Твои пятнадцать минут тикают. Я закатываю глаза, хотя он не видит и иду в ванную. Распахнув дверь я захожу, осматривая свой же санузел как будто в первый раз. Тут де закрываю за собой дверь на замок и прислоняюсь к ней спиной. Он там. А я тут. И мне нужно собраться за пятнадцать минут, потому что он будет считать. Он правда будет. Это же Санзу. Я включаю воду, стягиваю с себя грязную одежду запихивая всё в стиральную машину — надеюсь вообще отстирается . Горячая вода ударяет по плечам, по спине, по лицу, и я чувствую, как вместе с кровью Такаши, вместе с потом и страхом с меня смывается этот день. Почти. Я стою под душем, закрыв глаза и стараюсь ни о чём не думать, но мысли всё равно возвращаются к нему. К тому что он там, за дверью. Ждёт. И что через десять минут мы впервые должны нормально пойти гулять, а не как это было обычно. Это, наверное что-то значит. Новый этап? Выключаю воду, вытираюсь быстро, почти грубо, натягиваю чистые джинсы и свитер, сушу волосы максимально быстро и не до конца, потому что до конца фен бы ставил бы меня здесь ещё минут на десять, а я обещала пятнадцать. Расчёсываюсь, смотрю в зеркало. Ну вот. Чистая, вкусно пахнущая и красивая молодая девушка. Выйдя из ванной комнаты я смотрю как Харучиё сидит на том же месте, когда я появляюсь он поднимает голову и смотрит на меня. Его взгляд скользит по слегка влажным волосам, по чистому свитеру, по лицу, и в его взгляде все как обычно, ничего не поменялось. Но я уже знаю: за этой пустотой что-то есть. Или мне просто хочется в это верить. — Тринадцать минут, — говорит он. — Уложилась. Я хихикаю, сама не знаю с чего. Просто он сидит на моей кровати, смотрит в телевизор и вся эта сцена кажется мне до абсурда обыденной или привычной, даже после того, что мы пережили за последние несколько часов и что вообще происходит между мной и Санзу. А точнее что то невнятное и максимальное не читаемое. Я подхожу к тумбочке, наклоняюсь к пульту что бы выключить телевизор, и попутно машинально поправляю подушки на кровати. Они вечно сбиваются в комок потому что всегда так делаю, чисто на автомате. И в этот момент всё происходит. Его рука ложится на мою талию, пальцы сжимаются резко и сильно, и он притягивает меня к себе. Я даже вскрикнуть не успеваю — просто теряю равновесие и падаю прямо на него. Он сажает меня на себя, и в первую секунду я вообще не понимаю что случилось. Только чувствую его руки, его тепло. Моё лицо заливает краской и жаром почти мгновенно когда я мельком увидела его лицо. От корней волос до ключиц. Я чувствую как горят щёки, как сердце колотится где-то в горле, как глаза начинают бегать по комнате, потому что я не знаю куда их деть. На него смотреть слишком почему то стыдно. На стену это очень глупо. На свои руки будет ещё глупее. А он смотрит на меня. Прямо. В упор. И в его глазах что-то такое, от чего у меня дыхание перехватывает так, будто я сейчас задохнусь. Одна его рука ложится на мою задницу — нагло, открыто, без капли стеснения. Пальцы сжимаются и впиваются в кожу, я чувствую это сквозь джинсы. Вторая его рука держит меня за затылок, он тянет меня к себе всё ближе…ближе, я уже знаю, что сейчас будет поцелуй. Я знаю этот взгляд. Я уже видела его пару раз, и всегда перед тем как он впивался в мои губы. Внутри всё сжимается одновременно от желания и от страха. Желание — тёплое, тянущее, оно разливается где-то внизу живота. Такое от которого хочется закрыть глаза и просто позволить. Но страх другой: тягучий, холодный, колючий, бьётся где-то под рёбрами. Не могу понять откуда он взялся. Почему сейчас? Почему, когда он вот так близко, когда его руки на мне, когда я хочу этого — почему мне вдруг становится не по себе? Хотя…Ладно я понимаю. Это не потому что он делает что-то не так. А потому что я не готова, речь далеко не о поцелуе. Я не дура я догадываюсь что будет после. Просто не готова. Не сейчас. Он тянет меня к себе, а я выставляю руку упираюсь ладонью в его плечо, останавливая. Хотя ему хоть бы хны. — Стой, — вырывается у меня, и голос звучит громче, чем нужно. — Стой… Харучиё, подожди. Он замирает. Смотрит на меня так что по мне как будто начинают бегать мурашки, от того что чувствую как напряглись его пальцы на моем затылке, как замерла рука на моём бедре. Он не отпускает, но и не продолжает. Ждёт. Я тяжело дышу, чувствую как горят щёки, как колотится сердце, как внутри всё перемешалось в какой-то дикий коктейль из страха и желания. Не хочется его отталкивать, если быть честной. Но и позволить продолжать я тоже не могу. Не сейчас. Просто чувствую, что если сейчас уступлю, то потеряю что-то. Что-то важное, например - Себя и свои принципы. Он смотрит на меня долго, изучающе, и в его глазах что-то мелькает. Не злость — скорее недовольство. Он не привык, что я не прогибаюсь, что я говорю «нет», когда он уже всё решил. Санзу сжимает пальцы на затылке чуть сильнее и снова тянет к себе, но я упираюсь ладонью в его плечо сильнее. Он наклоняется к моей шее, я чувствую его губы на коже — горячие, влажные, жадные. Целует. Медленно, тягуче. Его пальцы на затылке перебирают мои влажные волосы, а рука на бедре сжимается сильнее притягивая и подсаживая меня ближе. Внутри всё плавится и кричит одновременно. Он целует в губы так требовательно, что я почти поддаюсь, почти забываю о том, что меня остановило, но паника никуда не уходит. Она сидит где-то глубоко, и её не выключить никакими поцелуями. Я хлопаю его по плечу. Сначала легко, потом сильнее. — Стой… хватит… стой! Слова вырываются сбивчиво, с придыханием, и он наконец отстраняется. Смотрит на меня. Он не понимает, наверное думает, что всё уже решено, что я его, что я должна прогибаться. Но я не хочу. — Ты меня любишь? Спросил вдруг Харучиё, этот вопрос звучит так ровно, будто он спрашивает, который час. А не сто то о чувствах.Я даже замираю. Сердце ухает куда-то вниз, почти в желудок, краска снова заливает лицо. Он смотрит прямо в глаза и ждёт ответа. Люблю ли я его? Я не знаю. Я знаю только то, что меня тянет к нему, что я думаю о нём, что я хочу быть рядом, что я таю от его прикосновений. Но любовь? Разве это любовь? Разве любовь должна вызывать страх и желание одновременно? Разве любовь должна заставлять сомневаться в себе? Сомневаться в нём? — Наверное, да…? Я киваю и тут же чувствую, что этого недостаточно. Что ответ получился скомканным и неубедительным. Я сама в нём не уверена, и он это видит. Но это всё что у меня есть сейчас. Честный ответ, ведь я правда не знаю что ещё это может быть. Потому что никто другой не заставлял меня чувствовать всё это одновременно — страх, желание, тепло, раздражение. Потому что он кажется что единственный, ради кого я готова задавать себе этот вопрос снова и снова. И скорее всего это что-то значит. Он смотрит на меня всё так же пусто, без единой эмоции, я вдруг понимаю что он не ответил. Я спросила, а он просто сидит, держит меня на себе и в его глазах ничего не меняется. Ни подтверждения, ни отрицания, ни даже намёка на то, что мой вопрос вообще долетел до его ушей. Может, и не долетел. Может,ему всё равно. А может, он просто не знает что ответить, потому что никто никогда не задавал ему этот вопрос, и он сам себе его не задавал, вдруг слова «я тебя люблю» для него звучат как иностранный язык, которого он не учил? — А ты? — вырывается у меня, и голос звучит тише, чем хотелось бы, почти шёпотом, почти жалобно. — Ты меня любишь? Тишина. Густая, вязкая, как февральский туман за окном. Он не отвечает. Просто смотрит, но его пальцы на моём затылке сжимаются чуть сильнее, а рука на бедре тянет меня вверх так что я ощущаю остро, слишком явно, до мурашек вдоль позвоночника, как под его штанами всё напряжено и твердо. Горячо даже через ткань. Я задыхаюсь. От осознания, от его близости, от того что он не сказал ни слова, но его тело говорит за него. Хотя что оно говорит? Что он хочет меня? Это не ответ. Это просто физиология. Я не знаю, любовь ли это. И он, кажется, тоже не знает. Его руки забираются под мой свитер — пальцы все ещё холодные после улицы, а кожа под ними горит как обожжённая, — скользят по спине, по рёбрам, поднимаются выше, внутри меня всё сжимается от возбуждения. Оно тёплое, липкое, оно разливается по телу волнами, от затылка до кончиков пальцев,тянет меня к нему, тянет закрыть глаза и просто позволить. Просто дать ему делать то, что он хочет. То, что я, если честно, тоже хочу. Но где-то там же, под рёбрами, в том самом месте, где поселился этот чёртов холодок, там сидит страх. Он не тёплый и не липкий — он острый, колючий, он просто орёт мне: «Не смей. Ты не готова. Ты знаешь, что будет потом. Ты знаешь, что после этого ты уже не сможешь просто развернуться и уйти. Ты увязнешь. По-настоящему. Навсегда». Я упираюсь ладонями в его плечи и отталкиваюсь. Он снова тянет. Я опять упираюсь. Его пальцы на моей спине сжимаются сильнее, впиваются в кожу что даёт мне чувствовать как он напряжён — весь, с головы до ног, как натянутая струна. Моё дыхание сбивается в какой-то хрип, сердце колотится в горле так, что, кажется, он слышит его, а тело предательски реагирует на каждое его прикосновение. Соски твердеют под свитером, бёдра сами чуть подаются вперёд, я ненавижу себя за это. За то, что моё тело его хочет, а мой разум — нет. Или хочет, но боится. Или боится, что хочет слишком сильно. Я не знаю. Я ничего не знаю. Я просто продолжаю бороться — с ним, с собой, с этим дурацким возбуждением, которое разливается по венам горячим киселём, и со страхом который ледяной коркой сковывает где-то в груди. Раздаётся звонок. Резкий, пронзительный, он разрезает тишину квартиры, как скальпель, и я чувствую, как Харучиё напрягается всем телом. Буквально. Его пальцы на моей спине замирают, а из груди вырывается звук — низкий, утробный, почти рык. Он не говорит ни слова, но в этом рыке всё: раздражение, злость, недовольство тем, что его прервали. Мало того что я не поддаюсь и продолжаю упираться, так ещё и звонок. Кто-то там, за дверью, решил, что именно сейчас — идеальное время, чтобы прийти. Он резко убирает руки, и я чувствую, как исчезает его хватка. Ещё секунду назад он держал меня так, что не вырваться, а теперь просто сидит, откинувшись на спинку кровати, и смотрит на дверь с таким выражением, будто хочет испепелить её взглядом. Я подскакиваю с него быстрее, чем успеваю подумать. Ноги ватные, сердце колотится, щёки горят, свитер задран, и я одёргиваю его на ходу, пытаясь привести себя в порядок. Не то чтобы это поможет — вид у меня, наверное, всё ещё слишком красноречивый: растрёпанные влажные волосы, горящие щёки, сбитое дыхание. Но мне плевать. Я иду к двери, чувствуя его взгляд спиной — тяжёлый, недовольный, прожигающий. Открываю. На пороге стоит Хикари. Моя сестра. Собственной персоной. Она выглядит... счастливой? Я даже моргаю от неожиданности, потому что в последние дни, если быть точнее , — недели, я не видела её такой. Её глаза сияют, на губах улыбка, и она смотрит на меня так, будто случилось что-то хорошее. Что-то, чем она хочет поделиться. И я чувствую, как мои губы сами собой расползаются в ответной улыбке. Это происходит автоматически, на каком-то древнем сестринском инстинкте: она улыбается — я улыбаюсь. Но уже через секунду я одёргиваю себя, и улыбка сползает с лица, как будто её и не было. Внутри что-то холодное и острое напоминает о себе. Обида. Та самая, что поселилась во мне после того, как я узнала правду. После того, как я поняла, что она врала мне два года. — Привет! Я тут… Не успела договорить Хикари, шум в квартире сбил ее смысли. Шорох за спиной заставляет меня отдёрнуться от этих мыслей и от лица сестры. Это шуршит Харучиё, который поднимается с кровати и медленно идёт в нашу сторону, воздух в комнате как будто сгущается, тяжелеет с каждым его шагом. Я не оборачиваюсь, да и не нужно – затылок сам чувствует каждое его движение. Наклоняется к ботинкам. Завязывает шнурки резкими, скупыми рывками. Раздражение расходится от него волнами, оно почти осязаемое как жар от открытой духовки. Глаза нервно бегают по лицу сестры, которая не понимает что происходит. Вот он же выйдет сейчас, пройдёт мимо Хикари, и тогда разговор будет еще сложнее чем я бы хотела. Чёрт. Ладно, в принципе плевать. Харучиё выпрямляется. Поправляет маску на подбородке, засовывает руки в карманы. Просто бросает в пространство, ровно, без интонаций: — Я буду занят ближайшие три дня. Найду тебя сам. И продолжим. Сказал он и прошел мимо меня и Хикари, даже не кивнув и не посмотрев на перед тем как уйти. Слышу как он спускается по лестнице, а затем подъездная дверь захлопывается с глухим стуком. Тишина между мной и сестрой вдруг становится другой — в ней больше нет давления, нет тяжести. Пока что. Старшая Сакурано делает шаг внутрь моей квартиры. Я отхожу в сторону, пропускаю её и она заходит в мою студию, оглядываясь как будто находится тут впервые. Смятая постель. Телевизор с приглушённым звуком. Полотенце на стуле, мокрые следы на полу из ванной. Её взгляд цепляется за каждую деталь, но губы сжаты — молчит. — Извини что помешала, Као-чан, Я не могла больше ждать. Голос дрожит, срывается на моём имени. Пальцы сжимают ремешок сумочки — костяшки белеют. Она кусает губу, пытаясь сдержаться, но глаза уже блестят в тусклом свете моей единственной лампочки. — Ты не отвечаешь на звонки, не открываешь дверь. Я приходила несколько раз за последние два дня, ты не открывала. Ты просто пропала, я переживала…А ещё я захватила печенье…! Печенье? Это шутка какая то? Мы вроде сестры, она должна была за всю жизнь уже понять что во первых я их не особо то и люблю, во вторых я никогда без причины не пропадаю. Хотя может я смогу ее как то расколоть? Сумочка сползает на сгиб локтя. Она ловит её машинально, даже не глядя. А я и не знаю что ей ответить, мне ведь для начало стоило бы узнать правду. — Единственный человек, который мог бы поддержать меня — это ты. А ты пропала. Я не понимаю, что случилось. Я перебрала в голове всё, что было за последние дни, и не нашла ничего. Просто ты исчезла, а я не знаю почему. Ну конечно, будем строить саму невинность. Интересно если я буду молчать, она продолжит? Хотя молчать я не хочу…Но как начать не понимаю. Перевожу взгляд с сестры на свою квартиру, осматривая все мелочи. Трещина в штукатурке на стене напротив. От угла к окну. Знаю каждый изгиб, каждый миллиметр. Смотрела на неё тысячу раз, когда не могла уснуть, когда думала о маме, о папе, о том, что будет завтра. Смотрю и сейчас. Потому что на сестру смотреть не могу — у неё глаза блестят от слёз, и это разрывает мне грудную клетку изнутри. — Я знаю, что ты мне врала. Ну вот, всё таки я решилась заговорить. Мой голос звучит ровно и даже холодно. Сама себя не узнаю. Хикари замирает. Потому что обычно я с ней таким тоном не разговариваю. Мне на момент даже кажется что она вовсе не дышит. Лицо меняется — расширяются глаза, приоткрываются губы, она делает крошечный шаг назад, будто я её толкнула. Всего три слова. Три слова, и вся её улыбка, с которой она пришла, исчезает полностью, как будто её и не было. — Ты... ты знаешь? Шёпот. В нём столько ужаса, что у меня внутри всё сжимается в тугой ком. Плечи опускаются. Пальцы разжимаются, и сумочка повисает на сгибе локтя. Она становится меньше — буквально, физически, — будто из неё выпустили воздух. Смотрит на меня и ждёт. Что я начну ей рассказывать откуда и как. А я не буду, пусть рассказывает сама. — Знаю. Хикари, у меня только один вопрос, Зачем? Хикари стоит посреди моей квартиры и плачет. Не всхлипывает, не причитает — просто стоит, опустив руки, и слёзы текут по щекам двумя ровными дорожками, собираются на подбородке, срываются вниз, на воротник кофты. Кофта уже намокла так что ткань потемнела, но она будто не замечает. Сумочка болтается на сгибе локтя — сейчас соскользнёт, а она даже не поправит. И когда Хикари успела стать такой маленькой? Всегда была выше, шире в плечах, надёжнее. А теперь плечи опущены, спина ссутулена, и вся она будто сдулась — воздух выпустили, осталась одна оболочка. Лампочка над нами старая, с желтоватым светом — надо бы заменить, всё руки не доходят. Сейчас этот свет падает Хикари на лицо и режет его пополам: правая сторона в тени, левая в тёплом золоте. В этом свете она выглядит беззащитной. Не той Хикари, которая держала удар, когда у меня опускались руки. Не той, что всегда знала, как поступить. Просто девушка. Уставшая, загнанная в угол. Два года врала — теперь стоит с голыми руками, и ей нечем прикрыться. — Я не хотела, чтобы ты знала. Ни ты, ни девочки. Я не могла вам рассказать. Просто не могла. Голос у неё севший, хриплый, будто его долго не использовали — может, и правда не использовала, может, все эти дни молчала, пока слова не заржавели внутри. Каждое падает в тишину и остаётся там висеть, а я не отвечаю. Даже не двигаюсь. Стою, прислонившись плечом к дверному косяку, и жду. Хикари поднимает на меня заплаканные глаза. Ресницы слиплись мокрыми треугольниками. Она продолжает — медленно, с трудом, каждое слово будто выталкивает из себя силой, как пробку из бутылки. — Шиничиро Сано. Это имя, которое я вам называла. Того парня, с которым якобы встречалась. — Она замолкает, трёт ладонью мокрую щёку, размазывает слезу к виску. — Это неправда, Каори. Шиничиро Сано умер три года назад. Его убили. Я молчу. Ведь про Шиничиро я уже знаю — Эмма рассказала в тот вечер, когда мы сидели у неё в комнате, пили чай из дурацких разноцветных кружек, и каждое её слово било под дых. Я тогда слушала и чувствовала, как внутри что-то рушится — не стены, нет, скорее перегородки, которые я сама себе понастроила. А сейчас стою и слушаю это все с каменным лицом, Шиничиро Сано мёртв — это я уже переварила, хотя и не знала его никогда. Но то, что Хикари говорит дальше, обрушивается на меня целиком, без подготовки. — Тот, с кем я на самом деле... — она запинается, сглатывает, смотрит куда-то в сторону, — тот, с кем я на самом деле, он другой. Если бы я назвала, ты бы начала искать, копать, ты бы обязательно узнала, кто он такой. И тебе стало бы как обычно интересно. — Она качает головой, и ещё одна слеза срывается с подбородка. — Это не стирается, Каори. Это остаётся с тобой навсегда. Я не хотела, чтобы ты оказалась рядом с этим всем. Чтобы ты вообще знала, что такой мир существует. Её парень — не вымышленный, не мёртвый. Живой. Всё таки она не встречалась с «призраком», потому что даже такие мысли у меня были. Он Где-то рядом. И опасен как она говорит. Настолько опасен, что моя сестра два года врала всем, кого любит, лишь бы защитить нас от одного только знания о нём и о мире откуда он. Но на сколько понимаю, ей не удалось. Что я, что девочки, мы все подожгли этот опасный фитилёк почти месяц назад. Я смотрю на неё и не могу понять, что чувствую. Злость — да, определённо, она клокочет где-то в груди, поднимается к горлу мутной волной. Но под ней что-то ещё — что-то, что не даёт мне просто развернуться и уйти. Обида, наверное. Или горечь. Или та странная пустота, которая приходит, когда узнаёшь, что человек, которого ты считала самым близким, всё это время носил маску. За стеной гудит холодильник. Старый, шумный — тоже надо бы заменить, да всё никак. Где-то внизу, в подъезде, хлопает дверь, и звук эхом поднимается по лестничному пролёту. Я провожаю его рассеянным слухом и возвращаюсь к Хикари. — Ты знала с самого начала, — слова срываются раньше, чем я успеваю их остановить. Голос звучит глухо, но ровно, и это меня саму удивляет. — Ты знала всё. Что происходит в этом районе. Кто эти люди. Чем они занимаются. Ты знала про Тосву, про группировки, про то, что идут войны за территорию… Ты знала всё это и молчала? Серьёзно? Хикари поднимает на меня глаза. И вот сейчас — именно сейчас — у меня внутри что-то обрывается, потому что в её взгляде столько боли, что моя собственная злость вдруг кажется мелкой. Неправильной. Как будто я накричала на ребёнка, который просто хотел спрятаться от грозы. — Да. Серьёзно. Знала с того дня, как мы переехали сюда. Она трёт лицо ладонями — сильно, до красноты, размазывая слёзы по щекам, по переносице, по вискам. Плечи дрожат. Я смотрю на неё и вижу не просто сестру. Вижу женщину, которая всё это время жила с двойным дном. Которая приходила в ресторан по пятницам, помогала с бокалами и скатертями, рассказывала про кошку Лолу которая «Снова стащила со стола салфетку, представляешь?» улыбалась она нам, целовала меня в макушку. И всё это время за стеной, за тонкой перегородкой из лжи, был мир, в котором нет ничего спокойного. Ничего безопасного. Ничего похожего на нашу как мне казалось правильную и обычную жизнь. — Кто он? — спрашиваю я тихо. Голос уже не дрожит, но звучит глухо, как через подушку. — Тот, с кем ты. Я не прошу назвать имя. Просто скажи, он такой же как те парни из тосвы? Хикари долго смотрит на меня. Слёзы всё ещё текут, но лицо больше не дрожит — она собралась, взяла себя в руки, подобрала где-то на дне остатки самообладания. Я знаю это выражение. Так она выглядела, когда хоронила отца. Скорбь есть — а истерики нет, потому что кто-то должен держаться. А потом она кивает. Медленно, тяжело. — Почти, он один из них. Но, Каори, он хуже чем они. Она замолкает. Смотрит на свои руки — пальцы переплетены так сильно, что костяшки побелели. — А я не смогла. Не уберегла. Ты всё равно попала в ту же пучину. Сама. Без моей помощи. Она закрывает лицо ладонями и плачет уже беззвучно — только плечи трясутся, только воздух выходит из груди короткими рваными толчками. Я стою, смотрю на неё, и где-то глубоко внутри, под слоями злости и обиды, под всей этой мутью, которая копилась последние дни, начинает пробиваться понимание. Она не хотела сделать мне больно. Она никогда не хотела сделать мне больно. Она пыталась меня защитить — глупо, неуклюже, с помощью лжи, которая в итоге ранила сильнее правды. Но она пыталась, хоть у неё не вышло. Свет от лампочки всё так же падает на лицо Хикари, разрезая пополам: половина в тени, половина в жёлтом. Думаю так и должно быть. Она всегда была наполовину в тени — просто я этого не видела. Или не хотела видеть. Я делаю шаг к ней. Один. Пока только один. Ступня мягко ступает по старому паркету, половица чуть слышно скрипит. Хикари не поднимает головы — может, не слышит, может, боится спугнуть. Я замираю на секунду, смотрю на её опущенные плечи, на мокрые дорожки на щеках, на сумочку, которая наконец соскользнула с локтя и теперь лежит на полу, и делаю второй шаг. Это не прощение. До прощения ещё далеко — может, сотня таких шагов, может, тысяча. Но это первый. И он уже что-то значит. Хикари всё ещё плачет, но уже тише, не те беззвучные рыдания, что сотрясали её минуту назад, а просто слёзы, которые текут сами по себе, без всхлипов, без попыток их остановить. Я смотрю на неё и вдруг понимаю, что внутри меня зреет ещё один вопрос. Он появляется не сразу — сначала крутится где-то на периферии, потом подбирается ближе, и вот уже стучится в зубы, требуя выхода. — Квартира, — говорю я, и голос звучит глухо, но уже не чужой. — Наша квартира. Этот двор. Ты выбрала их специально. Это не вопрос. Я просто проговариваю вслух то, что только что сложилось в голове как пазл, в котором не хватало одного кусочка. Хикари замирает. Её плечи, которые только-только перестали дрожать, снова напрягаются. Она не отвечает — просто смотрит на меня, и в этом взгляде я читаю ответ раньше, чем она успевает открыть рот. — Ты знала о Хайтани, — продолжаю я, и каждое слово падает в тишину, как камешек в воду. — Ты знала, что они здесь живут. Ты знала, кто они такие. И ты всё равно привезла нас сюда. В этот двор. В этот дом. Прямо напротив них. Зачем, если говоришь что знала все и не хотела нас погружать в это? Она медленно выдыхает. Сумочка так и лежит на полу, там, где упала, — Сестра даже не смотрит на неё. Пальцы переплетены, костяшки белые, но голос, когда она наконец начинает говорить, звучит ровнее, чем я ожидала. — Да. Я знала. Я знала, что Хайтани живут здесь. Кто они, чем занимаются, на что способны. Я знала всё это до того, как мы переехали. Она поднимает на меня глаза — красные, опухшие, но в них больше нет той паники, что была минутой раньше. Только усталость. Бесконечная, глубокая усталость, которая копилась годами и наконец нашла выход. — Он... он попросил их. Присматривать. За мной, за тобой, за девочками. Чтобы ничего не случилось. Он сказал, что эти двое будут обязаны. А они никогда не отказывают ему в таких просьбах. Она замолкает. Я смотрю на неё и пытаюсь переварить услышанное. Хайтани. Что сегодня пробили голову Мицуе и улыбались. Они должны были присматривать за нами. По просьбе парня Хикари. По его чёртовой просьбе? Что за… И тут до меня доходит. Ран. Его взгляды, наши стычки. Он не просто так крутился рядом. Он не просто так меня подкалывал, не просто так заплатил за меня в обезьяннике говоря «ты мне должна». Он все это присматривал. Выполнял обязательство. Хоть и по своему, но он играл свою роль в этом дурацком спектакле, который устроили Хикари и её таинственный парень, чтобы мы оставались в безопасности. А я-то думала, что сама по себе. Что сама вляпалась, сама выбралась, сама разбираюсь. А всё это время за моей спиной стояли Хайтани и делали то, что им велели. Я не знаю, что меня злит больше: то, что сестра снова врала, то, что меня использовали как пешку в чужой игре, или то, что Ран — чёртов Ран Хайтани с его дурацкой улыбкой и вечными шуточками про колени — всё это время был не просто соседом. Он был моим невидимым телохранителем. По приказу. По обязательству. Так я ему ещё и должна сверху за прочие свои личные приключения. Сраный холодильник за стеной снова оживает — низкий, вибрирующий гул заполняет тишину, и я цепляюсь за этот звук как за спасательный круг. Хотя вообще-то он меня уже раздражает. Давно раздражает, если честно — этот старый, дребезжащий, вечно не вовремя включающийся агрегат, который будит меня по ночам и заставляет вздрагивать среди бела дня. Но сейчас он помогает. Не даёт сорваться, накричать, выплеснуть всё, что кипит внутри и подступает к горлу горячей волной. А вопросов с каждой минутой становится только больше — они копятся, наслаиваются друг на друга, цепляются один за другой, как звенья одной длинной цепи, которой, кажется, нет конца. — Что ещё входило в этот договор? — спрашиваю я, и голос звучит ровнее, чем я ожидала. Даже странно ведь внутри всё дрожит, а снаружи почти спокойно, будто не я говорю, а кто-то другой моими губами. — Что ещё они должны были делать? Просто присматривать? Или было что-то конкретное? Хикари трёт глаза тыльной стороной ладони по-детски, неуклюже, размазывая остатки туши по вискам. Под нижними ресницами тёмные полосы, на щеках серые разводы, но ей, кажется, всё равно. Она больше не пытается выглядеть сильной. С неё будто сняли кожу — остались одни нервы, оголённые, дёргающиеся от каждого прикосновения, от каждого слова, от каждой паузы между словами. Я смотрю на неё и думаю: вот так выглядит человек, который устал врать. Не потому что совесть замучила — просто сил больше нет. — Они должны были вмешаться, если бы что-то случилось, — говорит она тихо, почти шёпотом, но в тишине квартиры каждое слово слышно отчётливо, как будто их вырезали ножом по стеклу. — Если бы кто-то начал к вам лезть, если бы возникла угроза. Они должны были дать знать ему или мне. И разобраться на месте. Якобы просто так. Это всё, что входило в обязательства. Она замолкает и переводит взгляд на окно. Там, за стеклом, уже почти стемнело — февральский вечер наконец уступил ночи, и в чёрном отражении я вижу нас обеих: Хикари на стуле, сгорбленную, уставшую, и себя, прислонившуюся плечом к дверному косяку. Две молодые девушки в жёлтом свете старой лампочки. Две сестры, между которыми сейчас лежит пропасть из двух лет лжи. — И Ран прекрасно отрабатывал, — вырывается у меня, и я сама слышу в своём голосе горечь. Она поднимается откуда-то из глубины, густая, как смола, и обволакивает каждое слово. — Всё это время. Он не случайно тогда начал разговаривать со мной. Не случайно стал появляться всё чаще. Ты просто поняла, куда я и девочки начали сворачивать и попросила начать вмешиваться. Верно? Это считай риторический вопрос. Я уже знаю ответ — знала ещё до того, как спросила, и Хикари это понимает. Она кивает. Медленно, устало, будто каждое движение головы стоит ей невероятных усилий. — Я знаю, как он это делает. Я знаю, кто он такой. — Она вздыхает, и в этом вздохе слышится что-то похожее на обречённость. — Мне это вообще не нравится. Но я понимаю. Он опасен, но предсказуем, в отличие от... — она запинается, будто споткнувшись о слово, и я знаю, какое слово она не произнесла, — ...в отличие от других. У него есть свои правила, и он их не нарушает. Если он обещал присматривать — он будет присматривать. Даже если в какой-то момент ему стало бы лень, или наоборот, это стало бы для него большим интересом, чем просто приказ который надо выполнить. Она замолкает, и я смотрю, как что-то меняется в её лице. Не страх — страх был раньше, когда она поняла, что я знаю про Шиничиро, когда я впервые произнесла это имя и увидела, как с неё слетает маска. Сейчас другое. Какая-то тень, которая появляется, когда она переводит взгляд на меня и будто смотрит сквозь — туда, где я стою, и дальше, в стену, в соседнюю комнату, в ту темноту, о которой она знает больше, чем когда-либо расскажет. — А Харучиё? Хикари качает головой. Резко. Почти испуганно — так, будто одно только упоминание этого имени может притянуть беду, как громоотвод притягивает молнию. — В моём понимании всего, он случайно появился. — Её пальцы сжимаются на коленях, костяшки белеют, и я замечаю, что ногти у неё обломанные, раньше такого не было, она всегда следила за руками и ногтями. — Когда я увидела тебя с ним... сейчас, да или просто пару раз когда смотрела в окно и видела вас вместе... честно, мне становилось страшно. Уже даже не потому, что он затянул бы тебя во все эти разборки. На это плевать, ты и без него узнала о Тосве и ей подобным. Она смотрит куда-то в пол, на сумочку, которая так и лежит там, где упала — тёмная кожа на тёмном паркете, — и голос у неё становится глуше, тише, будто она говорит сама с собой и забыла, что я тоже здесь. — Я знаю Харучиё столько же, сколько знаю Рана. Может, дольше. Я видела его в деле. Я знаю, на что он способен. Я знаю, какой он. Но я не понимаю его. Понимаешь? — Она наконец поднимает глаза и смотрит прямо на меня, и от этого взгляда мне становится холодно, несмотря на духоту. — То, что он оказался рядом с тобой. То, что он смотрит на тебя так, как смотрит. То, что он вообще обратил на тебя внимание — об этом мне ни капли не известно. Это не договор. Это что-то другое. Что-то его личное. И это меня пугает. Она замолкает, и в тишине снова слышно только холодильник — он всё гудит, за стеной, низко и монотонно, как далёкий поезд, который идёт неизвестно куда. Хикари поднимает на меня глаза — красные, опухшие, с растёкшейся тушью и лопнувшими сосудами на белках, — но в них сейчас ни капли лжи. Только страх. Самый настоящий, животный страх, который она больше не пытается скрыть, потому что сил скрывать уже не осталось. — Харучиё... — она выдыхает его имя, и оно падает в тишину, как камень в воду, — я не знаю, что ему мешает сделать что-то с тобой. Кроме него самого. А он, Каори, он непредсказуем. И то, что ты ему интересна, — это не защита. Это приговор. Она замолкает окончательно, и последнее слово повисает в воздухе, тяжёлое, как ртутный шарик, который вот-вот упадёт и разобьётся на тысячу мелких капель. Я смотрю на неё, на её побелевшие костяшки, на обломанные ногти, на тёмные полосы туши под глазами, и внутри что-то медленно переворачивается. Не страх — страх придёт позже, когда я останусь одна и тишина перестанет быть защитой. Сейчас другое. Осознание. Холодное, ясное, как отражение в оконном стекле: моя сестра только что сказала мне правду — возможно, впервые за два года, — и эта правда не освобождает. Она связывает по рукам и ногам. Я перевожу взгляд на свои руки и только сейчас замечаю, что всё это время сжимала край кофты — так сильно, что пальцы онемели, а на ткани остались глубокие складки. Я даже не помню, когда вцепилась в неё. Может, в тот момент, когда Хикари только начала рассказывать. Может, раньше — когда она только вошла и я по её лицу поняла, что разговор будет долгим и страшным. Медленно, почти с усилием разжимаю пальцы, чувствуя, как кровь возвращается в кончики — покалывает, пульсирует, будто просыпается после долгого сна. В голове шумит. Не от слёз — я вроде бы не плакала, хотя кто знает, может, просто не заметила. И не от крика — мы почти не повышали голос, весь этот вечер мы говорили тихо, почти шёпотом, и от этого было только хуже. Нет, шум от того, что информации слишком много. Она не помещается в голове — распирает череп изнутри, ищет выход, а выхода нет, потому что мы ещё не закончили. — А Ран? — Мой голос звучит глухо, но я хотя бы узнаю его, а это уже что-то. — Все наши с ним... стычки, все слова, которые он когда-либо говорил, все эти его появления? Я искренне надеюсь, что Хикари сейчас кивнёт — устало, виновато, как кивала на все предыдущие вопросы, признавая то, что я уже и сама поняла. Я успела свыкнуться с этой версией, пока она говорила, — Ран как наёмный наблюдатель, который просто играл свою роль. Его улыбки, его провокации, его манера появляться в самый неподходящий момент, когда я меньше всего готова его видеть, — всё это было частью чужого плана. Пунктом в договоре, который он заключил неизвестно когда и на каких условиях. Я готова это принять. Почти приняла — сижу и раскладываю по полочкам в голове, пытаясь убедить себя, что так даже проще. Обидно, но зато понятно. Унизительно, но зато не надо думать, что всё это значило что-то ещё. Потому что я поставила на нём крест. Но Хикари качает головой. Медленно, но без колебаний — так, что моя стройная версия рушится в одну секунду. — Нет. Задача была просто присматривать. Всё остальное его личное. Никаких запретов. Я ведь говорю: что он, что его брат — они вольны. Она замолкает, и я вижу, как её губы трогает тень улыбки — горькой, мимолётной, почти незаметной, как отражение в тёмном окне. Улыбка, в которой нет ни радости, ни злорадства, — только усталое понимание человека, который давно перестал удивляться чужим поступкам. — Я не знаю, что он там творит и о чём думает. Могу только предположить, что ему просто было интересно. Или скучно, с ним это часто бывает. Никогда не угадаешь. Она поднимает на меня глаза, и в них больше нет страха — того животного, голого ужаса, который был, когда она говорила о Харучиё. Только усталость. Бесконечная, глубокая усталость человека, который слишком долго тащил на себе груз, а теперь наконец сбросил его — и сил радоваться не осталось. И ещё что-то странное, почти сочувственное, будто она понимает то, что я сама пока не готова осознать. Я стою, привалившись плечом к дверному косяку, и чувствую, как внутри всё медленно переворачивается — не резко, не болезненно, а так, как переворачивается за день нагретая солнцем земля, когда её трогают лопатой. Значит, Ран. Все его улыбки, все его дурацкие прозвища, все эти его «я приду, когда понадобишься», брошенные через плечо с таким видом, будто он уже знает что-то, чего я ещё не знаю, — это не было частью задания. Не было строчкой в договоре. Это было им самим. Он сам решил, что я — интересно. Или скучно. Или полезно. Или всё сразу, и он ещё не разобрался, что именно, а пока разбирается — развлекается параллельно исполняя приказ. Чудесно! И от этого понимания почему-то не легче. Наоборот. Потому что если бы это был просто приказ, если бы он просто выполнял работу, я могла бы теперь злиться на систему. На тот невидимый механизм, который расставил всех по местам, не спрашивая моего мнения. Могла бы ненавидеть абстрактную силу, которую трудно представить и невозможно ударить. А так злиться приходится на конкретного человека. Который сидит где-то там, в своём доме напротив, пьёт чай, или пиво, или что он там пьёт по вечерам, и, возможно, даже не знает, что я сейчас стою у дверного косяка и пытаюсь собрать себя по кусочкам. Или знает. С него бы сталось — знать и улыбаться. Тишина в комнате становится почти осязаемой — густой, вязкой, как кисель, который мы в детстве варили с бабушкой, и он застывал в тарелке плотной сладкой массой. Сейчас тишина такая же: кажется, её можно потрогать рукой, проткнуть пальцем, и она задрожит, как желе. Я слышу, как ветер на улице швыряет в окно мелкую ледяную крошку — должно быть, погода испортилась, пока мы сидели здесь, и теперь зима напоминает о себе колючим шёпотом по стеклу. Холодильник за стеной снова начинает свой бесконечный монотонный гул. И ещё — часы. Они тикают над дверным проёмом, и я вдруг ловлю себя на мысли, что не помню, когда они там появились. Всегда висели? Или я просто не замечала их все эти годы, не слышала их мерного, равнодушного хода? Сейчас я слышу их так отчётливо, будто они тикают прямо в голове — раз, два, три, — и каждый удар отдаётся где-то в висках. Харучиё. Её слова о нём застряли где-то под рёбрами и не хотят выходить — сидят там, как заноза, которую не вытащить пальцами. Я призналась ему в любви. Или в чём-то, что я назвала этим словом, потому что не нашла другого, потому что язык не повернулся сказать что-то более точное, потому что я сама до конца не понимала, что именно чувствую. «Наверное, да» — идиотская, скомканная формулировка, которая не тянет ни на признание, ни на отрицание, а болтается где-то посередине, как незакрытая дверь. Я помню, как он тогда посмотрел на меня — своими пустыми, ничего не выражающими глазами, в которых можно прочитать всё что угодно или не прочитать ничего. И ничего не ответил. Просто продолжил. А я продолжила таять. И вот теперь Хикари сидит напротив и говорит, что он непредсказуем. Что она девушка которая знает его много лет, которая видела его в деле, которая, кажется, разбирается в этом мире лучше всех, кого я встречала, и даже она не знает, что может его остановить. Что мой интерес к нему — приговор. Я слышу это слово во второй раз за вечер, и оно должно бы ударить под дых, но почему-то не бьёт. Не пробивает ту странную броню, которая выросла вокруг меня за последние недели. Мне не страшно. То есть страх, конечно, есть — он сидит где-то глубоко, в самом низу живота, и напоминает о себе каждый раз, когда Харучиё смотрит слишком долго или хватает слишком резко, когда его пальцы сжимаются на моём запястье и я чувствую, что могу не вырваться. Но поверх страха — адреналин. Чистый, горячий, как спирт, который разливается по венам и заставляет сердце биться быстрее. Он растекается по телу каждый раз, когда я думаю о нём, — а думаю я о нём почти постоянно, даже когда не признаюсь себе в этом. И сейчас его стало только больше. Потому что я наконец поняла. Не умом — умом я, может, и раньше догадывалась. А чем-то другим, тем, что отвечает за честность перед собой. Я поняла, чем он меня зацепил. Не улыбкой — он почти не улыбается, а если и улыбается, то это не добрая улыбка. Не комплиментами — он их не говорит, во всяком случае мне. Не показной заботой, ничего показного у нас вообще не было, он не из тех, кто станет притворяться. Всё не так. Он зацепил меня своей непонятностью. Своей закрытостью. Тем, что о нём ничего не известно — вернее, известно так мало, так ничтожно мало, что это только разжигает любопытство, как бензин разжигает огонь. Я всегда была такой — сколько себя помню. Мне всегда было мало того, что лежит на поверхности, того, что можно хоть немного разглядеть с первого взгляда. Я и в людях ищу глубину — даже там, где её, возможно, нет, я всё равно буду копать, пока не дойду до дна или пока не пойму, что дальше копать некуда. Но в нём она есть. Я чувствую это — не мозгом, не логикой, а чем-то более древним, интуитивным, что редко меня обманывает. Сейчас мне кажется что не обманывает. Я надеюсь на это. Под этой пустотой, под этим холодом, под этим стеклянным взглядом что-то спрятано. Что-то, до чего я ещё не добралась. И это «что-то» не даёт мне покоя — будит ночами, заставляет возвращаться мыслями к нему снова и снова, как наматывают нитку на палец, пока она не врежется в кожу. С Раном было иначе. Он заинтересовал меня сразу — яркий, красивый, опасный, из той породы мужчин, которые входят в комнату и забирают себе весь воздух. Я помню, как впервые его увидела, помню, как внутри что-то ёкнуло не сердце, скорее инстинкт, который говорил: «Осторожно, этот парень — горяч и опасен». Но почти сразу стало понятно: не моё. Не потому что он плох — он не плох, вовсе нет, в конце концов по-своему он даже больше чем просто горяч. Мне просто кажется что он слишком понятен. Слишком предсказуем в своей непредсказуемости — есть такой парадокс. Красивый популярный парень, который привык, что ему не отказывают. Который берёт то, что само плывёт в руки, а если не плывёт — подталкивает лёгким движением, и оно уже плывёт. Я увидела этот шаблон почти сразу — может, во вторую или третью встречу, тогда он перестал быть для меня загадкой. А когда загадка исчезает, исчезает и мой интерес. Вот так всё просто. Слишком просто, чтобы мучиться. Слишком уж шаблонно доя того кто стоит моего интереса. Наверное… Санзу для меня другое. О нём я не знаю почти ничего. Он не рассказывает о себе, я даже не уверена, что он вообще умеет рассказывать о себе, может, у него нет такой функции, может, ему вырезали её где-то в прошлом, о котором я ничего не знаю. Не объясняет — бросает короткие фразы, обрывки, намёки, которые ничего не проясняют. Не даёт подсказок. Каждое его слово приходится вытягивать почти силой, каждый взгляд — расшифровывать, как древнюю рукопись на мёртвом языке. Он головоломка, в которой не хватает половины деталей, а те, что есть, не складываются в картинку. И именно это держит меня крепче любых признаний, любых клятв, любых слов, которые говорят нормальные люди нормальным женщинам. Он проявляет интерес по своему: скупой, странный, иногда пугающий, но интерес и я втягиваюсь всё глубже, как в трясину, где каждый шаг только увязает. Он молчит а я пытаюсь понять, что за этим молчанием, заполняю пустоту своими догадками, своими страхами, своими надеждами. Он рядом — я забываю, что хотела держать дистанцию, хотела быть осторожной, хотела не лезть туда, откуда можно не вернуться. Хикари говорит «приговор», но я слышу это слово и позволяю ему повисеть в воздухе, даже пробую его на вкус. Может, и так. Может, она права, и однажды я оглянусь назад и пойму, что это была точка невозврата. Но я выбрала эту дорогу не потому, что кто-то меня толкнул и не потому, что так сложились обстоятельства. Я сама на неё свернула. Сама поставила ногу на эту тропу — в тот самый момент, когда впервые посмотрела на Харучиё и не отвела глаз. За окном ветер бросает в стекло новую порцию ледяной крошки — шорох, короткий стук, тишина. Часы над дверным проёмом всё тикают. Я отрываю взгляд от своих рук и смотрю на Хикари. Она сидит всё в той же позе — плечи опущены, пальцы сцеплены на коленях, и ждёт, что я скажу. А мне нечего сказать. Во всяком случае, пока не придумала.