Сад между рёбрами

PG-13
Завершён
48
автор
Размер:
65 страниц, 16 409 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
48 Нравится 10 Отзывы 13 В сборник

Глава первая.

Настройки

Где-то над Атлантикой, рейс Нью-Йорк — Милан. За несколько дней до начала командных соревнований.

Самолёт летел сквозь ночь, и ночь эта была такой плотной, такой бескрайней, что, казалось, можно открыть дверь и шагнуть прямо в неё — и она примет, растворит, превратит в одну из тех редких искорок, что изредка вспыхивают внизу и гаснут, так и не долетев до земли. За иллюминатором не было ничего. И одновременно — было всё. Где-то там, в этой густой чернильной глубине, спала Атлантика. Огромная, древняя, равнодушная. Иногда внизу вспыхивали редкие огни — крошечные, как звёзды, случайно упавшие на землю, но тут же темнота смыкалась над ними, прятала обратно в свою бездну. Не разобрать, что это: рыбацкое судно, нефтяная платформа или просто блик на воде, померещившийся уставшим глазам. Океан лежал под крыльями тяжёлым чёрным полотном. Небо над ним было таким же тёмным, и граница между ними давно растворилась, исчезла, будто мир вдруг лишился горизонта, перестал различать, где верх, где низ, где вода, где воздух. Только самолёт летел в этом нигде, как одинокий светлячок, затерявшийся между небом и бездной. Тихо, ровно, почти ласково гудели двигатели. В салоне горел приглушённый жёлтый свет — тёплый, сонный, уютный. Он отражался в стекле иллюминатора, и отражение это накладывалось на темноту снаружи, создавая странное, двойное зрение: там, за стеклом, была та, часть салона с дремлющими людьми, а за ней — бесконечная ночь, в которую можно провалиться, если слишком долго смотреть. Иногда крыло вспыхивало холодным белым огнём сигнальной лампы. Раз — и на мгновение проступали очертания, резкие тени, холодный металл. Два — и снова темнота. И в эти короткие вспышки, когда белый свет резанул по глазам, казалось, что они летят не над океаном, а сквозь какое-то бесконечное ночное пространство, у которого нет ни начала, ни конца. Где-то далеко впереди спала Европа. Ещё дальше — ждала Олимпиада. Но здесь, на высоте одиннадцать тысяч метров, времени не существовало. Только гул турбин, только жёлтый свет, только отражение собственного лица в тёмном стекле. Илья Малинин не мог усидеть на месте. Он уже в третий раз менял положение в кресле. Сначала вытянул длинные ноги, уткнувшись пятками в спинку переднего сиденья — поза, от которой сразу заныла поясница. Потом подтянул колени обратно, устроившись боком, почти скорчившись, как в детстве, когда прятался под одеялом от темноты. Потом снова выпрямился, одёрнул толстовку, словно вдруг вспомнил, что взрослые люди в самолётах сидят нормально, а не ёрзают, как малые дети. Получалось плохо. В руках он крутил наушники. Провод то наматывался на пальцы тонкой чёрной змейкой, то снова распускался, свисая бессильной петлёй. Через пару секунд пальцы начинали крутить его заново — машинально, почти неосознанно, как чётки, как молитву, как единственное движение, которое позволяло телу не взорваться изнутри. Он смотрел в темноту за стеклом и видел там только собственное отражение. Размытое, бледное, с глазами, в которых прыгали блики салонных огней. — Ну и рожа, — шепнул он одними губами самому себе и усмехнулся криво, без веселья. Самолёт качнуло — мягко, почти ласково, как колыбель. Пилот что-то сказал по громкой связи, голос растворился в шуме, не долетев до сознания. Где-то сзади всхлипнул во сне ребёнок, зашуршал пледом сосед, переворачиваясь на другой бок. Салон жил своей сонной жизнью. Кто-то уже укутался в тонкое синтетическое одеяло, уткнулся носом в подголовник. Кто-то смотрел фильм на маленьком экране — синеватые отблески скользили по лицу, делая его похожим на маску. Кто-то спал, уткнувшись лбом в холодный иллюминатор, и в стекле медленно таяло маленькое облачко от дыхания. Илья откинул голову назад, закрыл глаза. Но темнота под веками оказалась такой же густой, как за стеклом. И в этой темноте кружились обрывки мыслей, не складываясь в связное. Четыре оборота. Дорожка. Выдох на вылете. Он открыл глаза. Посмотрел на часы на экране впереди. Ещё шесть часов полёта. Ещё шесть часов до Милана. А потом — автобус, гостиница, лёд. Олимпиада. Самолёт снова качнуло. Илья прижался затылком к креслу и стал считать удары сердца, пытаясь поймать ритм, который успокоил бы эту дрожь внутри. Где-то там, под крыльями, спал океан. И ему не было никакого дела до того, что у мальчишки внутри сейчас бушует свой собственный шторм. Илья снова повернулся к окну. Там по-прежнему была только ночь. Она висела за стеклом плотной, непроницаемой стеной — ни огонька, ни проблеска, ни намёка на то, что где-то там, внизу, вообще существует земля. Казалось, самолёт завис в чёрной пустоте, и время остановилось вместе с ним. Только тихий гул турбин напоминал, что они всё ещё движутся, всё ещё режут эту бесконечную темноту, сантиметр за сантиметром, час за часом. Илья смотрел несколько секунд, будто надеялся увидеть что-то новое. Будто темнота могла вдруг расступиться, открыть берег, огни, землю — но нет. Та же бездна глядела на него в ответ холодным, равнодушным взглядом. Он вздохнул и снова заёрзал в кресле. Кресло было узким, неудобным, чужим. Илья никак не мог найти положение, в котором тело перестало бы напоминать о себе. То нога затекала, то лопатка упиралась во что-то твёрдое, то шея начинала ныть от неудобного изгиба. Он ёрзал, вертелся, менял позы, но через пять минут всё повторялось заново — будто внутри сидел моторчик, который не давал замереть ни на секунду. Рядом сидел его отец. Роман Скорняков выглядел так, будто спал. Голова чуть откинута назад, подбородок опущен, руки спокойно скрещены на груди. Мягкий жёлтый свет салона ложился на его лицо, подчёркивая усталые тени под глазами — глубокие, синеватые, выдающие не одну бессонную ночь. Дыхание было ровным, почти незаметным. Со стороны можно было подумать, что он давно провалился в глубокий сон, как и половина пассажиров вокруг, укутанных в синтетические пледы и подложивших под щёки дорожные подушки. Но Илья слишком хорошо его знал, чтобы поверить в это. Отец умел «спать» так на соревнованиях, в автобусах, в раздевалках — где угодно. Это был его личный приём, его защита от мира: закрыть глаза и стать недосягаемым. На самом деле он просто давал себе несколько минут тишины, собирал мысли, слушал, что происходит вокруг, и даже сквозь опущенные веки чувствовал каждый вздох сына, каждое его движение. Илья был почти уверен: если сейчас шепнуть его имя, отец ответит через секунду. Поэтому он немного повернул голову, посмотрел на него и тихо сказал: — Пап… И едва заметно улыбнулся, заранее зная, что будет дальше. Никакой реакции. Ноль. Абсолютная неподвижность. Даже ресницы не дрогнули. Илья подождал несколько секунд, наблюдая за спокойным, расслабленным лицом отца. Самолёт мягко гудел, где-то впереди тихо звякнула тележка стюардессы — металлический перезвон, приглушённый расстоянием. Кто-то перевернулся во сне через два ряда, зашуршал пледом, всхрапнул и снова затих. Тишина в салоне была тягучей, вязкой, как мёд. Илья наклонился чуть ближе. Осторожно, будто боялся разбудить по-настоящему. — Пап. Ты спишь? — Спал, — отозвался Роман, не открывая глаз. Голос был ровным, спокойным — и абсолютно бодрым. Илья довольно улыбнулся, будто только что выиграл маленький спор. Эта игра была у них с детства: Илья проверял, отец делал вид, что не замечает проверки, но всегда сдавался первым. Точнее, делал вид, что сдаётся. — А как ты думаешь, в Милане холодно? Отец никак не отреагировал. Даже бровью не повёл. — Сейчас февраль, — продолжил Илья, не дожидаясь ответа. Голос его был тихим, но в нём чувствовалась та особенная мальчишеская настойчивость, которая не принимает отказа. — Но Италия же вроде тёплая. Средиземноморье, всё такое. Хотя если Олимпиада в горах… тогда, наверное, холодно. Мы же в горах? Олимпиада ведь в горах? Тишина. Только гул двигателей. Медленно открылся один глаз. Потом второй. Роман повернул голову и посмотрел на сына тем самым спокойным, тяжёлым взглядом, который Илья знал с детства. В этом взгляде всегда было что-то одновременно терпеливое и усталое, как у человека, который уже слышал этот разговор тысячу раз и знает, что услышит его ещё столько же. Но в глубине, в самой глубине этих усталых глаз, пряталось что-то тёплое — то, что отец никогда не показывал специально, но что Илья всегда умел разглядеть. — Илья. — М? — Закрой рот и поспи. Илья тихо усмехнулся и упрямо покачал головой. Челюсть чуть выдвинулась вперёд — знакомый жест, упрямый, почти детский, который Роман видел тысячу раз на льду, когда сын падал и вставал, падал и вставал, снова и снова. — Я не могу спать. Роман вздохнул — глубоко, шумно, как человек, который сдаётся под натиском стихии. И снова прикрыл глаза, возвращаясь в своё «спящее» состояние. — Через три дня короткая программа. — Я знаю. В голосе Ильи на секунду мелькнула серьёзность. Та, что пряталась обычно за улыбками, за бесконечной болтовнёй, за вечным ёрзаньем. Серьёзность человека, который понимает, что через три дня вся его жизнь сожмётся до трёх минут на льду. Он глубоко вздохнул и откинулся на спинку кресла, глядя в потолок салона. Свет над рядами был приглушён, мягкий и тёплый — медово-жёлтый, почти домашний. Самолёт тихо покачивался в ночном воздухе, словно огромная металлическая птица, уставшая от долгого перелёта и теперь просто плывущая по течению, по невидимым воздушным рекам. Где-то там, впереди, за этой бесконечной ночью, его ждала Италия. Ждала Олимпиада. Ждала жизнь, которая должна была измениться навсегда. А здесь, в этом маленьком железном коконе, затерянном между океаном и небом, было только тихое гудение двигателей, жёлтый свет и тёплое, молчаливое присутствие отца рядом. Илья закрыл глаза. Спать он по-прежнему не мог. Но хотя бы стало тихо. Несколько секунд он честно пытался лежать спокойно. Откинул голову на спинку кресла, закрыл глаза, даже сложил руки на груди — точь-в-точь как отец. Та же поза, та же неподвижность. Самолёт тихо гудел, мягко вибрируя всем корпусом, и где-то впереди, через несколько рядов, кто-то монотонно шуршал страницами журнала — ш-ш-ш, ш-ш-ш, как тихий прибой. Казалось, если просто замереть, если перестать дышать слишком громко, если позволить этой ночной тишине накрыть себя с головой, как тёплое одеяло, — сон действительно может прийти. Илья выдержал… секунд десять. А потом глаза открылись сами собой. Он резко сел ровно, будто пружина внутри распрямилась. — Я слишком счастлив, чтобы спать. Роман тихо выдохнул через нос — тот самый короткий, знакомый звук, в котором смешивались усталость и смирение. Он даже не открыл глаз, но Илья знал: отец улыбается. Не губами — уголками глаз, той неуловимой улыбкой, которую видно только тем, кто умеет смотреть. Илья на секунду замолчал, будто сам удивился собственным словам. Они повисли в тёплом салонном воздухе, смешались с гудением двигателей, с тихим дыханием спящих пассажиров. Пальцы всё ещё машинально крутили провод наушников. Чёрная тонкая змейка обвивала указательный, сползала, обвивала снова — бесконечный ритуал, якорь, за который цеплялось мечущееся тело. — И слишком нервничаю, — добавил он уже тише. Голос сел, охрип на полуслове. Это прозвучало почти как признание. Такое, которое обычно прячут где-то глубоко внутри, за семью замками, за улыбками и дурацкими шутками, — и не говорят вслух. Никому. Даже себе. Но здесь, в этом железном коконе, затерянном между океаном и небом, среди спящих чужих людей, почему-то можно было. Роман ничего не ответил. Он просто протянул руку — через подлокотник, через разделяющий их сантиметр воздуха — и накрыл ладонью пальцы сына. Сжал коротко, крепко, по-мужски. И сразу убрал. Словно ничего и не было. Но провод в пальцах перестал крутиться. Илья снова повернулся к иллюминатору. Там всё так же была только ночь — густая, бесконечная, как океан под крыльями самолёта. Чёрная вода внизу сливалась с чёрным небом вверху, и только редкие огни — крошечные, одинокие — медленно скользили по этой тёмной поверхности, напоминая, что мир не исчез, он просто спрятался до утра. Белый сигнальный огонь на крыле время от времени вспыхивал и гас. Вспыхивал — и гас. Как маяк. Как пульс. Самолёт летел вперёд, сквозь темноту, рассекая её своим тяжёлым телом, оставляя за хвостом невидимый след. Илья прижался лбом к холодному стеклу. Запотело сразу — маленькое облачко, в котором можно рисовать пальцем, как в детстве. Он не рисовал. Просто смотрел, как стекло медленно затягивается туманом от дыхания, и думал о том, что где-то там, за этой бесконечной ночью, за этим океаном, за этими часами полёта... Италия. Олимпиада. Двери, которые вот-вот откроются. Слово, которое он повторял в голове последние несколько лет так часто, что оно почти перестало казаться настоящим. Олимпиада. Оно звучало в интервью — бодрыми, уверенными голосами журналистов, ловящих каждую эмоцию. В разговорах тренеров — приглушёнными интонациями за закрытыми дверями, когда обсуждали контент, риски, раскладку сил. В прогнозах экспертов — с экранов телевизоров, из колонок радио, с газетных полос, где его имя стояло рядом с этим словом, разделённые только союзом "на". Его писали на плакатах, выкрикивали с трибун, шептали на тренировках — как заклинание, как мантру, как проклятие. Иногда казалось, что вся его жизнь последние годы вращалась вокруг одного этого слова, как Земля вокруг Солнца. Илья вращался по своей орбите — через травмы, победы, падения, взлёты, — а Олимпиада всегда оставалась в центре, тяжёлая, горячая, неумолимая. Олимпиада. Сколько раз он представлял этот момент. Огромную арену, залитую светом прожекторов — слепящим, холодным, беспощадным. Белый лёд, идеально гладкий, словно чистый лист, на котором ему предстоит написать свою историю. Трибуны, уходящие вверх тёмными ступенями, где лица зрителей сливаются в одно пёстрое пятно. Шум толпы — сначала глухой, растекающийся под сводами арены, как тяжёлая вода, а потом вдруг стихающий до звенящей тишины, когда диктор произносит твоё имя. Камеры. Сотни глаз, смотрящих на тебя сквозь объективы. Судьи — непроницаемые лица за столиком, карандаши, замершие над протоколами. Музыка. Первый аккорд. И лёд. Всегда лёд. Тот самый лёд, на который нужно выйти, вдохнуть холодный воздух — он обожжёт лёгкие, напомнит, что ты живой — и сделать первый толчок. Илья закрыл глаза — и увидел это так ярко, будто уже стоял там, за кулисами, слышал гул арены, чувствовал вибрацию льда под ногами через бетон пола. Сейчас до этого оставалось всего несколько дней. Всего несколько дней отделяло его от момента, к которому он шёл с тех пор, как впервые встал на коньки в четыре года. Он смотрел в тёмное окно самолёта и чувствовал странную смесь, которую не мог до конца разобрать. Внутри всё перемешалось, как краски в палитре — яркие, сочные, они накладывались друг на друга, создавая новый, незнакомый цвет. Он ждал этого момента почти всю жизнь. Хотел его так сильно, что иногда казалось — если Олимпиада вдруг исчезнет, вместе с ней исчезнет и часть его самого. Та часть, что заставляла вставать в пять утра, выходить на лёд, когда за окнами ещё темно, падать и подниматься, подниматься и падать, снова и снова, до кровавых мозолей, до дрожи в мышцах, до того состояния, когда тело перестаёт чувствовать боль. Но где-то глубоко внутри, под всей этой радостью и ожиданием, под этим почти болезненным предвкушением, сидела маленькая холодная мысль. Тихая, почти шепчущая. Спрятавшаяся в самом тёмном углу сознания. А вдруг я не справлюсь? Она была там всегда. Последние месяцы — особенно. Иногда она затихала, притворялась спящей, но стоило остаться одному, стоило ночи накрыть мир своей тишиной — она просыпалась и начинала шептать. А вдруг? А вдруг? А вдруг? Илья резко выдохнул — шумно, как после падения, когда выбивает воздух из лёгких. Отвёл взгляд от окна, мотнул головой, будто стряхивая наваждение. Нет. Он слишком долго шёл к этому, чтобы сейчас позволить страху испортить всё. Чтобы какая-то тень, какой-то шёпот в голове украл у него эти последние дни перед главным стартом жизни. Он сильнее, чем этот шёпот. Он быстрее, чем этот страх. Илья быстро отогнал эту мысль, как отгоняют назойливую тень, как смахивают со лба надоедливую муху. Резко, нетерпеливо, почти зло. И потянулся за телефоном. Экран мягко загорелся в полутёмном салоне самолёта, разрывая густой ночной сумрак маленьким островком света. Тёплое голубоватое сияние отражалось на скулах Ильи, скользило по переносице, пряталось в тенях под глазами, окрашивая лицо в бледные, почти призрачные оттенки. Со стороны можно было подумать, что он рассматривает что-то очень важное — секретное, личное, скрытое от чужих глаз. Он открыл инстаграм и начал листать ленту, пальцы двигались лениво, почти сонно, но глаза жадно впитывали каждое изображение. Фотографии друзей — знакомые лица, знакомые улыбки, кто-то пьёт кофе в нью-йоркском кафе, кто-то валяется с собакой на полу. Фанатов — коллажи, рисунки, кричащие заголовки: "Ты лучший!", "Золото будет нашим!". Фигуристов из разных стран — японцы с идеальными центрами, французы с их вечной элегантностью, американцы в сверкающих костюмах. Кто-то уже выкладывал фото из Олимпийской деревни: блестящие корпуса под итальянским солнцем, витрины магазинов с олимпийской символикой, улыбающиеся спортсмены с картонными кроватями в руках — дурачатся, как дети, хотя скоро им выходить на лёд. Кто-то — с тренировок: коньки, лёд, отражения света в замерзших каплях воды, чьи-то руки, затянутые в перчатки, чьи-то спины, согнутые в усталости у бортика. Палец машинально пролистывал экран — вверх, вверх, вверх, — почти не замечая того, что проходит мимо десятков постов. Глаза скользили по картинкам, не цепляясь, не задерживаясь, пока сознание где-то глубоко внутри продолжало пережёвывать одно и то же: Олимпиада, лёд, страх, надежда, снова Олимпиада. И вдруг палец замер. Остановился на полпути между одним постом и другим, будто наткнулся на невидимую стену. В рекомендациях всплыло видео: Petr Gumennik — training. Илья нажал, не успев подумать. Не успев спросить себя, почему вообще остановился именно здесь, среди тысяч других видео и фотографий. Видео открылось почти бесшумно — только лёгкий шорох льда где-то на заднем плане, только тихое дыхание камеры. Экран наполнился мягким мерцающим светом, который на секунду показался Илье холоднее, чем салон самолёта. На видео был каток. Пустой. Холодный. Освещённый ровным белым светом прожекторов, льющимся откуда-то сверху, из-под высокого потолка. Лёд блестел, как зеркало, отражая свет и пустоту трибун. Ни зрителей, ни тренеров, никого. Только лёд, свет и фигура в чёрном. По льду скользил фигурист в чёрной тренировочной форме — простой, без блёсток, без намёка на костюм. Чёрная водолазка, чёрные штаны, тёмные волосы, собранные кое-как. Худое лицо. Очень худое. Острые скулы, резкая линия челюсти, глубокие тени под глазами. Тёмные волосы падали на лоб, и фигурист то и дело смахивал их движением головы — коротким, привычным, почти неуловимым. Глаза. Спокойные. Почти задумчивые. Как будто он видит что-то, что скрыто от всех остальных. Что-то, чего нет на этом льду, в этом пустом зале, в этом мире. Пётр Гуменник. Илья знал его прокаты. Видел пару раз в инстаграмме и на юниорских. Но сейчас, в этом случайном видео, без музыки, без зрителей, без всего, Пётр был другим. Его скольжение было странно лёгким. Почти воздушным. Будто он не отталкивался от льда, не боролся с ним, не резал его лезвиями, а позволял льду нести себя — как вода несёт лист, как ветер несёт птицу. Русский фигурист. Нейтральный статус. Почти полная тишина вокруг его жизни. Илья вдруг поймал себя на том, что знает об этом парне до смешного мало. Никаких интервью. Никаких скандалов. Никаких громких постов в соцсетях. Почти никаких слов. Только лёд. Только прокаты. Только это худое лицо и спокойный взгляд, который, кажется, видит тебя насквозь даже через экран. На льду он был поэтом. В жизни — загадкой. На видео Пётр сделал дорожку шагов — сложную, замысловатую, но такую естественную, будто шаги сами рождались у него под ногами. Мягко остановился у бортика, положил руку на борт, чуть наклонил голову. Камера поймала его профиль. Резкий изгиб шеи. Лёгкий наклон плеча. Тонкая линия ключицы, виднеющаяся в вырезе водолазки. И тень от ресниц на щеке. Илья поймал себя на том, что смотрит дольше, чем нужно. Дольше, чем смотрит обычно на других фигуристов. Дольше, чем смотрит на соперников. Дольше, чем имеет смысл. Он смотрел, будто боялся моргнуть и потерять этот момент. Будто в этом случайном видео, в этом случайном посте, в этом случайном человеке было что-то, что требовало внимания. Что-то важное. В груди вспыхнуло странное чувство. Не совсем волнение. Не совсем интерес. Скорее — любопытство. Тёплое, тихое, почти опасное. Такое, какое бывает, когда натыкаешься на закрытую дверь и вдруг отчаянно хочешь узнать, что за ней. — Интересно, какой ты вживую, — пробормотал он едва слышно, одними губами, почти без звука. Слова повисли в тёплом салонном воздухе, смешались с гудением двигателей, растворились в тишине. В этот момент телефон тихо пиликнул. Вибрация пробежала по ладони, разрывая странное оцепенение. Сообщение. В общий командный чат. Отец: Все спят. Илья, ты тоже. Илья тихо усмехнулся. Короткий звук, почти беззвучный, но плечи сразу расслабились, отпустили напряжение, которое он даже не заметил. Он повернул голову к отцу. Роман всё так же сидел с закрытыми глазами, откинувшись на спинку кресла. Лицо спокойное, дыхание ровное, руки сложены на груди. Он тихо покачивался вместе с ритмом самолёта — едва заметно, в такт вибрации крыльев. Со стороны — спящий человек. Но Илья знал: отец даже сквозь закрытые веки чувствует каждое его движение. — Предатель, — прошептал Илья одними губами, пряча улыбку в уголках рта. Он убрал телефон в карман кресла, устроился поудобнее — поправил подушку под шеей, натянул плед повыше, уткнулся щекой в мягкий подголовник. Глаза закрылись сами собой. Самолёт мягко гудел в темноте, убаюкивал, качал на своих воздушных волнах. Тело постепенно тяжелело, растворялось в этом покое, проваливалось куда-то вниз, в сон. Но перед глазами всё ещё стояло видео. Пустой каток. Холодный свет. И худое лицо на экране. Тот спокойный, задумчивый взгляд. Самолёт летел сквозь ночь. Где-то далеко впереди просыпалась Италия. А в горле у Ильи Малинина что-то першило.
48 Нравится 10 Отзывы 13 В сборник
Отзывы (2)