Глава 8. Тот, кто греет (Новый год)
16 марта 2026 г., 09:04
Примечания:
Всем привет!
Припять, 1985 год. Канун Нового года. Поздний вечер.
Город гудел праздником, но для Серёжи этот гул был звуком с того света. Из каждого окна общежития, из каждой щели сочилась чужая, счастливая жизнь — тёплая, уютная, недосягаемая. Там, за мёрзлыми стёклами, накрывали столы, гремели тарелками, хохотали. Силуэты мелькали в жёлтых квадратах окон — целовались, обнимались, чокались. Жили.
А здесь, в парке, была только смерть.
Мороз стоял под сорок, но Серёжа его не чувствовал. Шинель распахнута нараспашку, шапка валяется где-то в сугробе — он даже не помнил, когда её скинул. Пальцы, сжимающие горлышко бутылки «Солнцедара», посинели и не гнулись. Портвейн давно кончился, но он всё равно подносил бутылку ко рту, высасывая последние капли, смешанные с ледяной крошкой.
Городская ёлка в центре площади доживала свой век — гирлянды погашены, игрушки тускло поблёскивают в темноте, облепленные снегом. Никому не нужная красавица. Как и он.
Серёжа сидел на той самой скамейке. Где они ели мороженое. Где Паша смеялся и рассказывал чушь про говорящих хомяков. Где было тепло.
Сейчас внутри была только чёрная, промёрзшая насквозь пустота.
Два с половиной месяца.
Семьдесят семь дней.
Он считал. Каждое утро просыпался и отсчитывал: день первый без Паши, день второй, день десятый... После тридцатого сбился, но всё равно считал. Не мог не считать. Это стало ритуалом, единственным, что привязывало его к реальности.
Он ходил на ту арку каждый вечер. Стоял, вглядывался в темноту, ждал, что из ниоткуда появится знакомая фигура. Ветер завывал в подворотне, снег летел в лицо, а он стоял. Час, два, пока ноги не начинали подкашиваться от холода. Он обошёл все их места: крышу, где они впервые встретились — дверь давно заварили, но он нашёл лазейку через чердак; берег реки, где Паша позорился с гитарой — там теперь была только замёрзшая гладь и торчащие из снега сухие стебли; тот подоконник в коридоре общежития — он просиживал там ночи напролёт, глядя на мокрые ветки за стеклом, пока комендант не начала гонять.
Пусто.
Паша исчез. Совсем. Словно его никогда и не было.
Серёжа сначала злился. Дико, слепо, беспомощно. Он бил кулаками по стене арки, пока костяшки не разбивались в кровь. Орал в небо матом, проклинал всё на свете. Потом наступил страх — липкий, леденящий душу ужас от мысли, что с Пашей случилось что-то страшное там, в его «другом городе». Что он, может быть, лежит сейчас где-нибудь в больнице, или... или вообще. Серёжа гнал эти мысли, но они возвращались, выедали мозг, не давали спать.
А потом пришла пустота.
Апатия.
Он ходил на комсомольские собрания, слушал лекции по уставам, маршировал в строю, но делал всё это как зомби — механически, не думая. Преподаватели косились, Егор с Сашей переглядывались, но ничего не спрашивали. А он и не мог бы ответить. Как объяснить, что единственный свет в твоём окне погас, и мир стал плоским и серым, как старый пожелтевший снимок?
Он пил третью неделю. Потихоньку, втихаря, чтобы не спалили. Сначала просто чтобы уснуть, потом чтобы забыться, потом уже просто по привычке. «Солнцедар» обжигал горло, но внутри ничего не менялось — там всё равно было холодно.
Сейчас он сделал очередной глоток из пустой бутылки и с удивлением понял, что она кончилась. Отшвырнул в сугроб. Посмотрел на небо — чёрное, беззвёздное, сыплющее снегом. И вдруг слёзы, которые он сдерживал две минуты, две недели, два месяца — хлынули наружу.
Он не рыдал — он выл.
Глухо, надрывно, уткнувшись лицом в ледяной воротник шинели, содрогаясь всем телом. Из горла вырывались нечеловеческие звуки — смесь кашля, воя и сдавленных рыданий. Плечи тряслись, спина выгнулась дугой, пальцы вцепились в собственную шинель так, будто это был единственный якорь, удерживающий его от падения в бездну.
— Зачем... — хрипел он между всхлипами. — Зачем ты приходил... если всё равно ушёл... если всё равно бросил... я же без тебя... я же...
Он не мог договорить. Воздуха не хватало. Слёзы замерзали на щеках, превращаясь в ледяную корку.
— Паша... Пашенька... — имя вырывалось само, с каждым выдохом, с каждым ударом разрывающегося сердца. — Я так больше не могу... не могу... Вернись... пожалуйста... я всё отдам... только вернись...
Он говорил это в пустоту, в снег, в чёрное небо. Знал, что никто не ответит. Но не мог остановиться. Слова лились рекой, смешанные со слезами, с соплями, с этой чудовищной, разрывающей грудную клетку болью.
— Ты думаешь, я не знаю, какой я? — заговорил он громче, почти крича. — Думаешь, я не понимаю? Я каждый день просыпаюсь и ненавижу себя за это! За то, что смотрю на парней в душевой и отворачиваюсь, чтобы никто не увидел! За то, что на политзанятиях, когда про этих... про гомосексуалистов говорят, у меня внутри всё леденеет, потому что это про меня! Это про меня, понимаешь?!
Он вцепился себе в волосы, рванул, не чувствуя боли.
— Я будущий офицер КГБ! — заорал он в небо. — Комсомолец! Гордость курса! А сам... сам люблю парня! Который даже не человек, может быть! Который мне приснился! Которого нет!
Он зашёлся в новом приступе рыданий, сполз со скамейки на колени прямо в снег. Холод прожёг штанины, но он не обратил внимания. Он раскачивался вперёд-назад, обхватив себя руками, и выл.
— Я на арку ту ходил... каждый день... каждый вечер... — шептал он, захлёбываясь слезами. — Думал, может, появишься... хоть на секунду... хоть взглянуть... Я без тебя уже не человек, Паша. Я пустое место. Ты зачем-то вынул из меня что-то главное и унёс с собой. И мне теперь... мне теперь всегда холодно. Всегда.
Он поднял мокрое от слёз лицо к небу.
— И знаешь, что самое страшное? Я бы всё равно не отказался. Если бы ты вернулся сейчас, я бы снова... я бы снова впустил тебя. И снова ждал бы. И снова умирал, когда ты уходишь. Потому что ты — это всё, что у меня есть. Единственное, ради чего стоит просыпаться по утрам.
Он замолчал, обессиленный, раздавленный, выпотрошенный досуха. Голова упала на грудь, плечи всё ещё вздрагивали от остаточных рыданий. Снег падал на его непокрытую голову, таял от жара, стекал по лицу, смешиваясь со слезами.
И вдруг.
Тепло.
Он почувствовал его сначала где-то в груди — слабый, едва уловимый толчок. Потом тепло разлилось по телу, обожгло замёрзшие щёки, коснулось ледяных рук.
Серёжа замер. Не смел поднять голову. Боялся. Боялся, что если поднимет — никого не увидит. Что это просто обман замёрзшего, умирающего мозга.
— Серёжа...
Голос. Тихий, хриплый, дрожащий. Самый родной голос на свете.
Серёжа медленно, очень медленно поднял голову.
Перед ним, на коленях в снегу, сидел Паша.
Он был здесь. Настоящий. В своей дурацкой лёгкой куртке, которая совсем не по такой погоде. Весь запорошенный снегом — ресницы белые, брови белые, волосы мокрые. И лицо — белее снега. Глаза огромные, чёрные, полные такой боли, такого ужаса, такой любви, что у Серёжи сердце остановилось, а потом забилось с утроенной силой, грозясь разорвать грудную клетку.
— Белочка... — выдохнул Серёжа. Голос был чужим, хриплым, мёртвым. — Красивая моя... пришла... — Он горько, надрывно усмехнулся. — Ну здравствуй. Дождался. Наконец-то белочка пришла к алкоголику. По расписанию. Под Новый год. Прямо как в анекдоте.
Паша не шевелился. Только смотрел на него. И по щекам его, по этим заледеневшим щекам, текли слёзы. Горячие, настоящие, они прочерчивали дорожки в снежной пыли на коже.
— Ты чего плачешь? — пьяно удивился Серёжа. — Ты же глюк. Глюки не плачут. Глюки танцевать должны. Давай, спляши мне. А я посмотрю. Напоследок.
— Серёжа... — Паша протянул руку, но Серёжа отдёрнулся, как ошпаренный.
— Не трогай! — выкрикнул он. — Не трогай, а то растаешь! Я знаю, вы так и делаете! Дотронешься — и нет никого! Пустота! Я устал от пустоты, Паша! Устал!
Он снова разрыдался, закрыв лицо руками.
— Ты даже не представляешь, каково это — просыпаться каждое утро и вспоминать, что тебя нет, — заговорил он сквозь слёзы, глухо, в ладони. — Каждое утро, Паша. Каждое. Я открываю глаза и думаю: «Может, сегодня? Может, он придёт?» И так каждый день. Каждый день я умираю заново, когда понимаю, что опять нет. Опять пусто.
Он отнял руки от лица, посмотрел на Пашу мутными, красными, опухшими от слёз глазами.
— Ты знаешь, как я тебя ждал? — спросил он тихо, страшно. — Ты хоть представляешь? Я на той арке снег утоптал до земли. До чёрной земли, Паша! Я там простоял столько, что прохожие шарахаться начали — думали, привидение. А я просто ждал. Тебя. Идиот.
Он ударил себя кулаком в грудь, в то место, где билось разбитое сердце.
— Я думал, ты разбился! — закричал он. — Думал, умер там, в своём будущем! Думал, забыл про меня! Думал, понял, наконец, что я — мразь, которую в тюрьму сажать надо, и сбежал! Я всё перебрал, Паша! Все варианты! Каждую ночь! И все они заканчивались тем, что тебя нет! Никогда нет!
Он замолчал, переводя дух. Снег падал и падал, укрывая их обоих.
— Я люблю тебя, — выдохнул он вдруг. Тихо, обречённо, глядя прямо в глаза Паше. — Я люблю тебя так, что мне страшно. Страшно, потому что за это — тюрьма. Страшно, потому что ты — не человек. Страшно, потому что ты уйдёшь. А я всё равно люблю. Сильнее, чем бога, сильнее, чем Родину, сильнее, чем себя. Ты — моя жизнь, Паша. Моя единственная, грёбаная, невозможная жизнь. А ты — сон. Самый лучший сон, который всегда заканчивается. — Голос его сорвался на шёпот. — Просыпаться больно, Паша. Очень больно. Ты не представляешь, как это больно — просыпаться и понимать, что тебя нет. Что никогда не было. Что я сам всё выдумал. С ума сошёл. Спятил в этом городе.
Он замолчал. Силы кончились. Он сидел на коленях в снегу, мокрый, продрогший до костей, раздавленный, пустой. И смотрел на Пашу. Ждал, когда галлюцинация исчезнет.
Но Паша не исчезал.
Он сидел напротив, и слёзы текли по его лицу непрерывным потоком. Он трясся — то ли от холода, то ли от того, что только что услышал. А потом он сделал то, чего Серёжа никак не ожидал.
Он шагнул вперёд — на коленях, по снегу — и схватил Серёжино лицо в свои ладони.
Ладони были горячими. Живыми. Обжигающе настоящими.
— Слышишь меня? — заговорил Паша быстро, глотая слёзы, задыхаясь. — Смотри на меня! Я не сон! Я здесь! Я настоящий! Я пришёл! Я опоздал, я скотина последняя, я не мог раньше, но я пришёл! Я здесь, Серёжа! Чувствуешь? — Он прижал ладони сильнее, почти вдавливая пальцы в ледяную кожу. — Я тёплый? Я настоящий?
Серёжа смотрел на него, не мигая. Глаза его расширялись, в них сквозь пелену пьяного отчаяния пробивался свет — робкий, неверящий, но всё более яркий.
— Паша? — выдохнул он одними губами.
— Я, — Паша кивнул, и слёзы градом покатились по щекам. — Я, дурак твой, идиот, который не может без тебя, который три месяца места себе не находил, который... который...
Он не договорил — всхлипнул и прижался лбом ко лбу Серёжи. Так они и замерли — на коленях в сугробе, лоб в лоб, слезы смешиваются на щеках, дыхание облаками вырывается в морозный воздух.
— Прости меня, — зашептал Паша. — Прости, командир. Прости, что заставил ждать. Прости, что не сказал правды. Я не мог. Я боялся. Боялся, что ты не поверишь. Что испугаешься. Что пошлёшь меня. Я трус, Серёжа. Самый главный трус. Но я не хотел тебя бросать. Никогда не хотел.
Серёжа слушал этот шёпот, чувствовал это тепло, это прикосновение, и внутри, там, где была чёрная мёртвая пустота, медленно, мучительно медленно разгорался свет.
— Я тебя искал, — выдохнул он. — Везде искал. Думал, с ума сошёл.
— Я знаю, — Паша отстранился ровно настолько, чтобы заглянуть ему в глаза. — Я чувствовал. Каждую минуту. Я там, у себя... я с ума сходил. Рвался к тебе, а не мог. Это не от меня зависит, Серёжа. Есть... правила. Я сам их не понимаю. Но я боролся. Каждый день. Каждую секунду. Ради тебя. Чтобы вернуться.
Он взял лицо Серёжи в ладони снова, большим пальцем стёр слёзы с его щеки — бесполезно, новые тут же набегали.
— Ты говоришь, что любишь меня... — голос Паши дрогнул, глаза снова наполнились слезами. — А ты знаешь, что ты для меня сделал? Ты меня, кусок льда, отогрел. Я там, у себя... я в сером мире живу. В дедлайнах, в одиночестве, в пустоте. У меня есть друзья, но они не знают меня настоящего. Никто не знает. А ты... ты единственный, кто видит. Ты единственный, зачем я хочу возвращаться сюда. В этот холод. В это время. К тебе.
Он прижался губами к мокрой щеке Серёжи — не поцелуй, просто прикосновение, солёное от слёз.
— Ты мне нужен, — шептал он, целуя его щёки, лоб, глаза, не в силах остановиться. — Больше жизни нужен. Ты — моё сердце, Серёжа. Моё всё. Если ты сломаешься — я тоже сломаюсь. Там, в моём мире. Я без тебя рассыплюсь. Понимаешь? Ты держаться должен. Ради меня. Ради нас.
Серёжа смотрел на него, не веря. Не веря, что это происходит наяву. Что Паша здесь. Что он говорит такие слова. Что его губы касаются его лица. Что он... любит?
— Ты... — выдохнул Серёжа. — Ты меня... тоже?
— Глупый, — Паша улыбнулся сквозь слёзы. — Самый главный глупый командир. Конечно, люблю. С первой нашей встречи. Когда ты на крыше сидел с такой спиной грустной, что у меня сердце разрывалось. Я уже тогда пропал. Безнадёжно. Навсегда.
Серёжа всхлипнул — совсем по-детски, жалобно — и рванулся к нему. Вцепился в него мёртвой хваткой, прижал к себе так, будто хотел вдавить в собственную грудь, спрятать под рёбрами, чтобы никогда больше не терять.
Паша обнял его в ответ. Крепко. До хруста. До боли. До остановки дыхания.
Они сидели в снегу, на коленях, обнявшись, и это было самое тёплое место во всей Припяти. Во всей Вселенной. Снег падал на них, укрывал белым покрывалом, а им было жарко — от биения двух сердец, прижатых друг к другу, от слёз, от этой невероятной, невозможной, украденной у времени встречи.
— Я так боялся, что ты не вернёшься, — шептал Серёжа, уткнувшись лицом в Пашино плечо. — Так боялся... Я жить не хотел, Паша. Совсем. Думал, зачем? Если тебя нет...
— Тсс-с-с, — Паша гладил его по голове, по мокрым, спутанным волосам. — Я здесь. Я вернулся. Я всегда буду возвращаться. Обещаю тебе. Слышишь? Всегда. Что бы ни случилось. Где бы я ни был. Я найду способ вернуться к тебе.
— Обещаешь? — Серёжа поднял на него глаза — красные, опухшие, но такие счастливые, такие живые.
— Обещаю, — твёрдо сказал Паша. — Жизнью своей обещаю. Если у меня там, в будущем, есть жизнь без тебя — она не нужна мне. Ты понял? Не нужна.
Он снова прижал его к себе, зарывшись лицом в его волосы, вдыхая запах — шинели, портвейна, снега и отчаяния, и жизни.
Так они и сидели, сплетясь в единое целое, пока Серёжа не почувствовал, как Паша вздрагивает. Сильно, всем телом, словно от удара током.
— Замёрз? — Серёжа встревоженно поднял голову, коснулся ладонью его щеки. Щека была ледяной, но Серёжа уже знал это чувство. Он посмотрел в глаза Паше и всё понял. В зрачках Паши плескался не холод. Там был страх. И какая-то обречённая, горькая нежность.
— Тебе пора? — спросил Серёжа тихо, и голос его дрогнул, готовый сорваться в привычный вой.
Паша молчал, но его взгляд был красноречивее любых слов. Он не хотел уходить. Он боролся. Серёжа видел, как напряглись его скулы, как он стиснул зубы, пытаясь удержаться здесь силой воли.
— Не уходи, — выдохнул Серёжа, вцепляясь в его куртку. — Ну пожалуйста, Паша. Ещё чуть-чуть. Ещё пять минут. Я не могу опять... я только что нашёл тебя, я не выдержу снова...
Он говорил быстро, сбивчиво, заглатывая слёзы. Он не просил — он молил. Смотрел на Пашу снизу вверх, как на икону, как на последнюю надежду.
— Я не могу опять один, — шептал он. — Я там, без тебя, я не живу. Я просто существую. Ты моё сердце с собой уносишь каждый раз. А мне без сердца нельзя. Я умру, Паша.
— Хорошо, — тихо сказал Паша. Серёжа даже не поверил сначала. — Хорошо, командир. Я останусь. Ещё немного.
— Правда? — Серёжа просиял сквозь слёзы такой отчаянной, детской радостью, что у Паши сжалось сердце. — Правда?! Ты останешься?
— Правда.
Они снова обнялись, и Серёжа замер в этом объятии, боясь пошевелиться, боясь спугнуть это счастье. Он чувствовал, как бьётся сердце Паши — ровно, сильно, надёжно. И ему казалось, что если он будет слушать это биение, то сможет удержать его здесь навсегда.
Прошло, может быть, минут десять. Серёжа согрелся, успокоился, даже задремал на плече у Паши. Ему снилось что-то тёплое и светлое. А потом его разбудил тихий, сдавленный стон.
Он открыл глаза и обмер.
Паша сидел, вцепившись рукой в грудь, там, где сердце. Лицо его было белым, как снег вокруг, на лбу выступила испарина, застывающая ледяными кристалликами. Глаза зажмурены, губы закушены до крови. Его трясло — крупно, неудержимо.
— Паша?! — Серёжа испугался по-настоящему. — Паша, что с тобой?!
Паша открыл глаза. В них стояла такая дикая боль, что Серёже показалось, будто его самого ударили ножом.
— Серёжа... — голос Паши был хриплым, сдавленным. — Серёжа, мне нужно идти. Сейчас.
— Но ты же сказал... — начал Серёжа, но Паша перебил его, схватив за руку. Его пальцы были ледяными и сжимали с нечеловеческой силой.
— Я не могу больше терпеть, — выдохнул он сквозь стиснутые зубы. — Понимаешь? Если я сейчас не уйду... я не знаю, что будет. Может, я просто умру здесь. У тебя на руках. Ты этого хочешь?
Серёжа смотрел на него и видел. Видел, как по лицу Паши пробегают судороги боли. Как он сдерживает крик. Как борется сам с собой, чтобы не закричать, не завыть от этой невыносимой пытки.
И вдруг Серёжа понял.
Это из-за него. Из-за того, что Паша остался. Потому что он, Серёжа, попросил. И Паша, дурак, согласился. И теперь расплачивается за эту минуту слабости такой болью.
— Уходи, — выдохнул Серёжа. Голос его дрожал, но он старался говорить твёрдо. — Уходи, Паша. Немедленно.
— Что? — Паша посмотрел на него мутными от боли глазами, не веря.
— Уходи, я сказал! — почти закричал Серёжа. — Ты что, не видишь?! Ты же мучаешься! Я не хочу! Я не могу на это смотреть! Не могу!
Он отстранился от Паши, отпустил его. Руки его тряслись.
— Ты для меня всё, — заговорил он быстро, глотая слёзы. — Ты — моя жизнь. А ты тут корчишься, потому что я тебя не отпускаю. Какая же я сволочь... Уходи. Пожалуйста. Я прошу тебя.
Он смотрел на Пашу и улыбался. Улыбался сквозь слёзы, сквозь разрывающееся сердце. Потому что любил. Потому что хотел, чтобы ему не было больно.
— Ты только живи там, — шептал Серёжа, гладя его по лицу, стирая слёзы, смешанные с испариной. — Ты только возвращайся. А я подожду. Я научусь ждать. Сколько надо. Я сильный. Ты же сам сказал — я должен держаться. Ради тебя. Ради нас.
Паша смотрел на него с такой благодарностью и такой любовью, что у Серёжи перехватило дыхание.
— Спасибо, командир, — прошептал Паша одними губами.
Он наклонился и поцеловал его в лоб. Долгий, тёплый, целомудренный поцелуй. Самое интимное, что могло быть между ними в этом мире, в это время.
— Я вернусь, — прошептал он. — Жди. С Новым годом, родной мой. С новым счастьем.
И поднялся.
— Паша! — Серёжа вскочил следом, но ноги не слушались, подкашивались, заплетались в снегу. — Паша, постой! Я люблю тебя, пожалуйста только вернись!
Паша обернулся на мгновение. Улыбнулся — светло, отчаянно, любяще. А потом шагнул в снежную мглу, туда, где за ёлкой начиналась темнота парка.
Серёжа рванул за ним, но не побежал. Он сделал шаг, другой и остановился. Стоял и смотрел в темноту, сжимая кулаки. Он не кричал. Не выл. Просто стоял и смотрел, как снег заметает следы.
Он всё понял.
***
Москва, 2013 год. Утро 1 января.
Паша открыл глаза и закричал.
Боль в груди была невыносимой — будто туда воткнули раскалённый нож и провернули несколько раз. Он скрючился на кровати, прижимая руки к сердцу, и с трудом сдерживал крик, рвущийся наружу. Дыхание сбилось, по телу прокатилась волна ледяного пота.
— Серёжа... — выдохнул он, когда боль чуть отпустила. — Серёжа...
Перед глазами стояло размытое видение: чужое лицо которое не разобрать, мокрое от слёз, горячечные глаза, умоляющие его остаться. И собственное тело, разрываемое на части, и желание — отчаянное, всепоглощающее — остаться любой ценой. Остаться там. С ним.
Боль утихала медленно, оставляя после себя тупое, ноющее чувство в груди. Паша перевёл дыхание и сел на кровати. В руке он что-то сжимал. Он медленно разжал пальцы.
На ладони лежала маленькая стеклянная сосулька. С отбитым краешком. Такие он помнил у бабушки на ёлке.
Сосулька была тёплой.
— Нет... — выдохнул Паша и прижал игрушку к груди, к тому месту, где только что бушевала боль. — Нет, Серёжа... нет...
Слёзы хлынули сами собой. Он не рыдал — он плакал тихо, беззвучно, содрогаясь всем телом. Плакал от любви, от боли, от бессилия. От того, что не может быть там. Всегда. Рядом с ним.
— Ты меня отпустил, — прошептал он, глядя на сосульку. — Ты понял. Ты сам сказал мне уйти. Чтобы мне не было больно. — Он зажмурился, и новые слёзы покатились по щекам. — Дурак ты, командир. Самый лучший дурак на свете.
Он сунул руку в карман джинсов, которые вчера скинул на стул. Пальцы нащупали что-то бумажное, мятное. Он вытащил. Трёшка. Три рубля 1961 года. И маленький, рассыпающийся в пальцах кусочек... еловой хвои? Или это ему кажется?
Он поднёс пальцы к лицу. Пахли табаком. Тем самым дешёвым портвейном. И снегом. И... им. Тем, кого он не мог вспомнить, но чувствовал каждой клеточкой тела.
— Прости, — прошептал Паша, глядя на игрушку. — Прости, что ушёл. Прости, что не смог остаться. Но ты меня отпустил. Ты меня спас. Снова. Я бы отдал всё. Понимаешь? Всё. Чтобы быть там. С тобой.
Он закрыл глаза, и память — не лица, не слова, а чувства — накрыла его с головой. Чужая отчаянная хватка, мокрые от слёз щёки под его ладонями, стук сердца, готового разорваться. И последний взгляд — полный любви и понимания, когда он сказал: «Уходи». Не потому что разлюбил, а потому что любил слишком сильно.
— Я люблю тебя, — прошептал он в пустоту. — Я люблю тебя, Серёжа. Я, я люблю тебя больше жизни.
За окном шумела похмельная Москва. Где-то взрывались петарды, орала музыка, сигналили машины. Телефон на тумбочке разрывался от СМС которые пришли ночью: «С Новым годом!», «Счастья в новом году!», «Пашка, здоровя!»
Паша не замечал ничего.
Он сидел на кровати, сжимая в одной руке стеклянную сосульку, в другой — мятую трёшку, и плакал. Плакал навзрыд, как ребёнок, у которого отняли самое дорогое.
В дверь позвонили. Настойчиво, с трезвоном. Потом ещё. И ещё.
— Пашка, открывай, свои! — раздалось из-за двери. — С новым годом! Мы с Настей! Гоша с Аней ща подтянутся, поехали дальше отмечать!
Паша не шевелился. Он просто сидел и смотрел на игрушку.
Звонки стали громче, в них добавилось беспокойство.
— Паш! Ты чего? Открывай! Всё нормально?
Паша медленно, словно сквозь вату, поднялся. Сунул игрушку в карман халата, трёшку — туда же. Вытер лицо рукавом. Пошёл открывать.
На пороге стояли Лёха с Настей, раскрасневшиеся, весёлые, с бутылкой шампанского.
— О, проснулся, соня! — заржал Лёха, входя без приглашения. — А чего такой... — Он осекся, увидев лицо Паши. — Ты чего? Плакал, что ли?
— С чего ты взял? — Паша попытался улыбнуться, но улыбка вышла жалкой.
— Паш, — Настя шагнула к нему, взяла за руку. — Что случилось?
— Ничего, — Паша покачал головой. — Всё хорошо. Просто... просто сон приснился. Очень хороший. И очень плохой одновременно.
Лёха с Настей переглянулись.
— Опять твои сны, — Лёха покачал головой, но как-то мягко, без обычной насмешки. — Слушай, может, тебе правда к врачу? А то ты последнее время сам не свой.
— Всё нормально, — повторил Паша. — Давайте, проходите. Сейчас чайник поставлю.
Он развернулся и пошёл на кухню, оставив друзей в прихожей. На столе, где он сидел ночью, всё ещё лежали какие-то бумаги, пустая кружка. Паша механически включил чайник, достал чашки.
— Паш, — Настя зашла следом, тихо, осторожно. — Ты это... если хочешь поговорить, мы всегда рядом. Ты же знаешь.
Паша посмотрел на неё. На её добрые, встревоженные глаза. И вдруг понял, что не может. Не может рассказать. Потому что это не расскажешь. Потому что это безумие.
— Спасибо, Насть, — тихо сказал он. — Правда. Но не надо. Я сам разберусь.
Чайник закипел. Паша разлил кипяток по чашкам, бросил пакетики. Движения были автоматическими, а мысли — там, в заснеженном парке, у той скамейки, где он сидел на коленях в снегу и целовал чьё-то мокрое от слёз лицо.
Они посидели немного. Лёха травил байки, Настя поддакивала, а Паша смотрел сквозь них и кивал невпопад. Потом пришли Гоша с Аней, стало шумно, начались тосты, поздравления, обнимания. Паша участвовал во всём этом механически, как робот, и никто, даже чуткая Аня, не заметил, что его взгляд то и дело уходит куда-то внутрь, а рука всё время лежит в кармане халата, сжимая что-то маленькое и тёплое.
Когда они, наконец, ушли, пообещав зайти вечером, Паша остался один. Он подошёл к окну. За стёклами моросил серый московский дождик. Ни снега, ни праздника. Только мокрый асфальт и редкие прохожие, спешащие по своим делам.
Он достал из кармана сосульку. Стеклянную, холодную, но в его руке она тут же начала согреваться. Он поднёс её к губам, поцеловал.
— Я тебя не брошу, — прошептал он в стекло. — Слышишь? Я приду. Я всегда буду приходить. Чего бы мне это ни стоило. Спасибо, что отпустил меня сегодня. Спасибо, что понял. Ты только жди меня, командир. Ты только живи.
Слово «командир» вырвалось само. Он никогда не называл так никого. Но сейчас это имя пришло откуда-то из глубины, из тех снов, где он был по-настоящему живым.
— С новым годом, родной, — прошептал он. — С новым годом, Серёжа.
Имя тоже пришло само. Он даже не удивился. Просто улыбнулся сквозь слёзы и прижал игрушку к сердцу.
За окном, словно в ответ на его шёпот, серые тучи дрогнули, и с неба медленно, лениво, но всё же повалили первые крупные хлопья снега. Настоящего, белого, новогоднего снега. Они падали на мокрый асфальт и тут же таяли, но Паша видел их. Видел и верил.
Они встретятся снова. Обязательно.
Он сжал сосульку в кулаке, закрыл глаза и провалился в воспоминания о тепле, о любви, о человеке, который ждёт его за тридевять земель и тридцать лет. О человеке, который стал для него всем.
Снег за окном всё падал и падал. И в этом снегопаде была надежда. Была жизнь. Была любовь. Такая огромная, что ей было тесно в одном времени, в одном мире.
Она протянулась через года, через реальности, через невозможность. И горела.
Примечания:
Ладно окей, все выкладываю! Выкладываю! Маша хватит мне спамить! Всё фанфик на фикбуке плюс минус оформила!!! Доказательство на лицо!!!
Хватит меня шантажировать!😡