***
Вечер. Улица. Холодный, пронизывающий ветер гнал по асфальту мокрые листья. Бизон шёл к дому, сунув руки в карманы куртки, и думал. Думал о сегодняшнем дне. О том, как Олеся смотрела на него в лесу. Как поправила ему воротник, когда он застёгивал бронежилет — машинально, привычно, как делала это сотни раз раньше. Как он дёрнулся, будто от удара, и отошёл в сторону. Она ничего не сказала. Только посмотрела — долго, тяжело — и ушла к машине. Он вспомнил, как она тащила раненого — учения по тактической медицине, Кот притворялся пострадавшим, она перевязывала ему ногу, накладывала жгут, её руки дрожали, но не от холода. Он видел. Он стоял в нескольких метрах и видел, как она сжимает зубы, чтобы не разреветься — не от задания, от всего остального. Он хотел подойти. Сказать: «Давай помогу». Или: «Леся, прости». Или просто молча взять за руку. Но не подошёл. Не сказал. Не взял. Потому что он командир. Потому что рядом были бойцы. Потому что он трус. Теперь он это понимал. Он шёл по мокрому тротуару, слушая, как хлюпает вода в ботинках, и прокручивал в голове каждое своё слово, сказанное ей за последние дни. «Шлюха». Это слово жгло язык до сих пор. Он сказал его в запале, в ярости, в бессильной злости. Он не имел права. Она не заслужила. Она врала — да. Она скрывала — да. Она встречалась с Кравцовым за его спиной — да. Но шлюхой она не была. Никогда. Он знал это. Знал, когда говорил. И всё равно сказал. Потому что хотел сделать больно. Потому что ему было больно. Потому что он — мудак. Он остановился у подъезда, закурил. Дождь моросил, но он не чувствовал холода. Внутри всё горело — от стыда, от раскаяния, от отчаянного желания всё вернуть. Вернуть её. Вернуть их утро на подоконнике с чашкой кофе. Её зелёную кружку. Её смех. Её шепот: «Я люблю тебя, командир». Он хотел сказать ей это сам. При всех. Пусть видят. Пусть Кравцов видит. Пусть весь мир видит. Но он боялся. Боялся, что она не примет. Боялся, что уже поздно. Боялся, что она выбрала не его. Выдохнул дым, затушил сигарету о стену, выбросил в урну. Вошёл в подъезд. Тусклая лампочка, как всегда, мигала. Пахло сыростью и кошками. Третья лестничная клетка. Он поднимался медленно, переставляя ноги, будто в гору. Устал. Устал от всего. От ревности. От подозрений. От этой дурацкой войны, которую они вели друг с другом, вместо того чтобы быть вместе. Он хотел мира. Хотел просто лечь рядом, уткнуться носом в её макушку и сказать: «Давай забудем. Давай начнём сначала». Он поднялся на третий этаж пешком — лифт чинили уже вторую неделю, и каждый раз этот подъём казался ему бесконечным. Тусклая лампочка на лестничной клетке мигала, как будто тоже уставала работать. Где-то за стеной лаяла собака. За окном моросил дождь — тот самый, бесконечный осенний дождь, который начался несколько дней назад и, казалось, не собирался заканчиваться. Он подошёл к двери. Квартира встречала его тишиной. Он уже привык к этой тишине — тяжёлой, давящей, как бетонная плита на груди. Сейчас молчание было чужим. Он уже вытащил ключ, собираясь открыть дверь, как вдруг заметил его. Конверт. Он торчал между дверным полотном и косяком, зажатый на уровне замка так, чтобы его невозможно было не заметить. Жёлтый, плотный, почти квадратный. Ни имени, ни адреса, ни марки. Просто конверт — чужой, нездешний, не имеющий права находиться здесь, между его дверью и стеной его дома. Бизон замер. Всмотрелся. Конверт явно был подсунут намеренно — рука, просунувшая его, не спешила, действовала аккуратно, с расчётом. Чтобы он нашёл. Чтобы он открыл. Он вытащил конверт. Держал в руке, не вскрывая. Бумага была шершавой, почти вощёной на ощупь. Тяжёлой. Он повертел его — ничего, никаких опознавательных знаков. Внутри что-то шуршало. Много. Плотно. Сердце заколотилось где-то в горле. Он знал, что сейчас увидит что-то, что перевернёт всё. Знал, что не должен открывать. Но не открыть не мог. Он сунул ключ в замочную скважину, повернул. Дверь открылась с тихим скрипом. В прихожей было темно, пахло пылью и одиночеством. Он включил свет, не снимая куртки, не разуваясь, прошёл на кухню. Сесть не смог. Остановился у стола, положил конверт перед собой. Смотрел на него несколько секунд — может, пять, может, десять, может, минуту. Пальцы дрожали, когда он поддел край конверта и рванул его. Бумага треснула грубо, почти зло. Из разорванного прямоугольника посыпались фотографии — одна за другой, как карты из колоды гадалки. Веером легли на стол: чёрно-белые, резкие, снятые с большого расстояния телеобъективом. Он начал перебирать их. Руки тряслись всё сильнее. Первая. Ночь. Улица. Олеся идёт по тротуару одна. Мокрая, растерянная, в той самой бледной куртке, которая висела у неё в прихожей. Волосы растрёпанные, голова опущена. Она выглядит потерянной. Беззащитной. Бизон провёл пальцем по её лицу. Она не знала, что её снимают. Вторая. Чёрная машина останавливается рядом с ней. Из неё выходит Кравцов. На нём тёмная куртка — та самая, дорогая, которой он укрывал её потом. Он делает шаг к ней, протягивает руку. На фотографии это выглядит как жест заботы — или как завязка чего-то большего. Третья. Кравцов накидывает ей на плечи свою куртку. Его руки на её плечах. Она не отстраняется. Смотрит на него снизу вверх. На фотографии расстояние между их лицами кажется маленьким — слишком маленьким, чтобы быть случайным. Бизон сжал кулак, ощутил, как ногти впиваются в ладонь. Четвёртая. Они стоят у раскрытой двери его машины. Кравцов что-то говорит, она кивает. Он держит её за локоть. Её лицо освещено тусклым светом уличного фонаря — бледное, усталое, но не отстранённое. Она не выглядит испуганной. Она выглядит… доверяющей. Доверяющей ему. Бизон сделал глубокий вдох. В груди зажглось тупое, горячее пламя. Он перевернул следующую фотографию. Пятая. Они у входа в здание. Серое, безликое здание без окон, без вывесок — служебная квартира Кравцова, как понял Бизон. Время — уже глубокая ночь. Олеся стоит близко к Кравцову, на ней его куртка. Он что-то говорит — она слушает, склонив голову. На снимке их профили почти соприкасаются. Если не знать правды, можно подумать, что он целует её в висок. Шестая. Утро. То же здание. Олеся выходит из подъезда. На ней всё ещё его куртка. Волосы спутаны, вид сонный, заспанный — именно так выглядит женщина после бессонной ночи. Или после другой ночи. После ночи, которую не хочется вспоминать. Седьмая. Следом, через минуту, выходит Кравцов. Он без куртки — она на Олесе. Заправляет рубашку в штаны, поправляет воротник. Жест человека, который одевается после…. Бизон не додумал эту мысль. Он почувствовал, как что-то оборвалось внутри. Как та самая нить, которая всё ещё связывала его с ней, лопнула в эту секунду. Восьмая. Кравцов провожает Олесю до машины — той же чёрной, без номеров. Открывает дверь. Она садится. Он тоже. Его лицо слишком близко к её лицу. Их губы на расстоянии дыхания. Снимок был сделан сбоку, в тот самый момент, когда их силуэты слились воедино. На фотографии это выглядело как поцелуй. Нет, не как поцелуй — как прощание после ночи, проведённой вместе. Бизон перебирал снимки снова и снова. Первый, второй, третий. Кравцов укутывает её в свою куртку. Кравцов прикасается к её плечу. Кравцов говорит ей что-то на ухо. Кравцов выходит следом за ней, поправляя воротник. Кравцов целует её на прощание. Он ударил кулаком по столу. Древесина глухо застонала. Бутылка с водой покачнулась, упала, покатилась по полу, оставляя за собой мокрый след. Бизон не обратил на это внимания. Он смотрел на фотографию, где Кравцов выходит из подъезда следом за ней. Поправляет воротник. Так делают мужчины после ночи в с кем то чужим в постели. Он знал это. Он и сам так делал — когда-то, до неё, до Олеси. Он знал этот жест. Он знал, что он означает. Она не спала на диване. Она спала в его постели. В его объятиях. Она позволила ему касаться себя. Она позволила ему… всё. Бизон сжал фотографии в кулаке, смял их — все сразу, в один комок. Швырнул об стену. Бумажный шар ударился об обои и упал на пол, расправился, и чёрно-белые лица врагов снова уставились на него из темноты. — Сука, — прошептал он. — Ебаная сука. Слово повисло в воздухе — тяжёлое, мерзкое, бесполезное. Оно не принесло облегчения. Только вкус крови на губах от того, что он слишком сильно сжал челюсть.Он встал. Подошёл к окну. Упёрся лбом в холодное стекло. Дождь снаружи барабанил по подоконнику, заливал тёмный двор, стекал по стеклу мутными ручьями. Бизон смотрел на эти ручьи и думал о том, что его жизнь тоже потекла вниз. В грязь. В никуда. «Она выбрала его, — понял он. — В ту ночь, когда я назвал её шлюхой, она выбрала его. Не потому, что я обозвал её. Потому что она уже была с ним. Или хотела быть. Или просто… просто всё это время я был не нужен». Он вспомнил её лицо, когда она говорила: «Я не спала с ним. Я не предавала тебя». Какое у неё было лицо? Честное? Открытое? Или такое же лживое, как эти фотографии? Он больше не знал. Он больше ничего не знал.Он отошёл от окна, поднял с пола одну фотографию. Ту самую, последнюю. Поцелуй на фоне чёрной машины. Вгляделся в силуэты. В её лицо — размытое, но узнаваемое. В его лицо — чёткое, довольное. Он улыбался. Сын суки улыбался.Он сжимал фотографии в руке, и бумага мялась, но он не чувствовал этого. Перед глазами всё плыло — то ли от усталости, то ли от боли, то ли от ярости, которая поднималась изнутри тёмной, горячей волний.Бизон ударил кулаком по стене. Раз. Другой. Третий. Боль отозвалась в костяшках, но не принесла облегчения. Он ударил снова — сильнее, чтобы треснуло, чтобы было больно, чтобы заглушить ту боль, которая была внутри. Он ударил бы и ещё, но понял, что не чувствует пальцевБизон перебирал снимки машинально, и каждое новое фото врезалось в память раскалённым железом. Он не знал, сколько времени прошло. Минута. Час. Вечность. Стоял, смотрел и не верил. Вернее, верил. Потому что это были не просто слова. Это были фотографии. Доказательства. Которые не сожжёшь, не сотрёшь, не забудешь. Он опустился на табуретку, уронил голову на руки. Перед глазами — её лицо. То, каким оно было сегодня в лесу. Уставшее, бледное, глаза красные — она плакала там, за деревьями, когда думала, что никто не видит. А он видел. И ничего не сделал. Не подошёл. Не обнял. Не спросил: «Что случилось? Чем я могу помочь?» Потому что он думал, что это из-за него. Или не хотел знать. Или боялся. Теперь он знал. Теперь он видел. Теперь ему хотелось выть от боли и ненависти. К ней. К себе. К этому долбаному Кравцову с его дурацкой курткой и утренним взглядом. Но больше всего — к себе. Потому что он всё это допустил. Своей ревностью. Своими криками. Своим «шлюха». Он оттолкнул её. И она ушла к нему. К другому. В его постель. В его объятия. Он сжал фотографии в кулаке, смял, швырнул об стену. Бумажный ком ударился об обои, развернулся, и чёрно-белые лица снова уставились на него из темноты. Бизон встал. Подошёл к окну. Упёрся лбом в холодное стекло и стоял так долго, пока лоб не онемел. Дождь стекал по стеклу одним сплошным потоком. Внутри тоже лило. И не было зонта. И не было крыши. И не было никого, кто обнял бы и сказал: «Ничего, мы это переживём». «Я хотел помириться, — подумал он. — Я шёл сюда, чтобы позвонить ей и сказать: давай начнём сначала. Я хотел…» Он не договорил, потому что слова кончились. Остались только фотографии. Осталась ложь. Осталась пустота. Он нашёл ключ, вышел, хлопнув дверью. В кармане лежала пачка сигарет. В голове — её лицо. И его — Кравцова — довольное, холёное, с победной улыбкой. Надо напиться. Сильно. До беспамятства. Чтобы забыть. Чтобы не видеть. Чтобы хотя бы на одну ночь перестать чувствовать эту боль. Она сказала: «Мы просто разговаривали. Я спала на диване. Ничего не было». А на фотографиях было всё. Всё, блядь, было. Он видел это своими глазами. Выход из его квартиры утром. Его куртка на её плечах. Его руки на её талии. Его поцелуй. «Ты врала мне, — стучало в голове. — Каждый день. Каждый час. Каждую минуту. Ты смотрела мне в глаза и врала». Он спускался по лестнице, и каждый шаг отдавался в груди тупым, глухим стуком. Он шёл вниз, оставляя где-то там, наверху, остатки своей любви и свою надежду. Вместе с ним шли злость и отчаяние. И пустота. Пустота была внутри. Уже давно. Просто он не замечал. «Куда? — спросил он себя. — Куда мне идти? Домой? Не могу. На базу? Там Кравцов. Найду его — убью. В бар? Да. В бар. Напиться. Забыть». Он нажал на дверь, вышел под холодный дождь, не застегивая куртку. Вода стекала по лицу, смешиваясь с тем, что он не позволил бы себе назвать слезами.Он шёл по мокрому тротуару, не разбирая дороги. В голове крутились фотографии — одна за другой, как наяву. Олеся в его куртке. Олеся с его рук. Олеся в его постели. В его постели. Не в моей. В его. — Блядь, — прошептал Бизон в дождь. — Блядь… Дождь не ответил. Он свернул к «Старому причалу» — тому самому ресторану, где она смеялась с Кравцовым. Сегодня он будет пить там. Один. Или нет. Ему было всё равно. Лишь бы забыть.Лишь бы не видеть перед глазами этих фотографий. Её лицо. Её ложь. Он вошёл в бар, заказал водку. Одну. Вторую. Третью.Он не знал, что Света тоже зайдёт сюда сегодня. Не знал, что она сядет напротив, уберёт бутылку, скажет: «Хватит. Поехали, я отвезу». Не знал, что это начало конца. Он не знал ничего. Кроме одного: внутри него пустота. И он готов заполнить её чем угодно. Хотя бы на одну ночь.***
Квартира Марины находилась на окраине города, в старом доме с высокими потолками и скрипучими полами. Марина работала преподавателем в университете, жила одна с тощим рыжим котом, который спал на подоконнике и не обращал внимания на гостей.Олеся сидела на кухне, обхватив ладонями кружку с чаем, и смотрела в окно на тёмный двор. Чай давно остыл. Она его не пила. Марина возилась у плиты, грела молоко — детский жест, какао на ночь, который Олеся когда-то любила, а теперь просто терпела. Марина села напротив, поставила перед Олесей горячую кружку. — Рассказывай, — сказала она. Олеся молчала. Что рассказывать? О том, как он назвал её шлюхой? О том, как она ушла? О том, как ночевала у Кравцова? О том, как приехала утром на базу в его куртке, и Бизон смотрел на неё с ненавистью? — Олесь, — мягко сказала Марина. — Я вижу, что ты не в себе. Ты третий день ходишь как тень. Плакала сегодня? — Нет, — ответила Олеся. — Врёшь, — Марина покачала головой. — Глаза красные. И нос распух. Плакала. Рассказывай. Олеся сжала кружку. Не пила. — Ты любишь его? — спросила Марина. — Да, — выдохнула Олеся. — Очень. До боли. До отчаяния. — А он тебя? — Думаю, да, — ответила Олеся. — Но он… он такой ревнивый. Он не умеет доверять. Он всегда подозревает худшее. — Он тебя обидел? — спросила Марина. Олеся кивнула. Сжала зубы, чтобы не разреветься. — Назвал шлюхой, — прошептала она. — Сказал, что я сплю с Кравцовым. Что я предательница. — А ты спишь? — Нет! — резко ответила Олеся. — Тысячу раз нет. Он просто друг моего отца. Помогает мне с памятью. И всё. Марина молчала. Смотрела на неё — долго, внимательно. — Дурак, — сказала она наконец. — Но любит. Ты же знаешь, что любит? — Знаю, — ответила Олеся. — А ты давала поводы? Олеся посмотрела на подругу. Хотела сказать «нет», но вспомнила встречи с Кравцовым. Тайные. Скрытые. С отключённым маячком. — Давала, — тихо сказала она. — Но не то, что он думает. — И он узнал? — Я не знаю. Он видел, как я садилась в машину Кравцова. Как приехала утром на базу в его куртке. И теперь он думает… Она не договорила.Марина вздохнула. — А ты? Ты сделала хоть один шаг навстречу? Или только ждёшь, что он придёт с повинной? Олеся задумалась. Она ушла. Она хлопнула дверью. Она сказала: «Я не знаю, вернусь ли». А он? Он ждал. Наверное, ждал. — Что мне делать? — спросила она. — Ты его любишь? — Да. — А он тебя? — Да. — В чём проблема? — Он не верит мне, — сказала Олеся. — Он не хочет слушать. — А ты попробуй, — ответила Марина. — Не словами. Поступками. Что он любит? Чем ты могла его раньше порадовать? Олеся вспомнила. Их утро. Подоконник. Чашки — синяя и зелёная. Его улыбку, когда она приносила ему чистую форму. Он любил, когда она стирала её руками. Говорил, что пахнет домом. Её заботой. — Я стирала его форму, — сказала Олеся. — Он это любил. — Ну вот, — улыбнулась Марина. — Стирай. Привези ему чистую. И поговорите. Без криков. Без обвинений. Просто поговорите. — Думаешь, получится? — А ты попробуй, — сказала Марина. — Хуже, чем сейчас, уже не будет. Олеся встала. Подошла к окну. Посмотрела на ночной город. — Я поеду на базу, — сказала она. — Заберу его форму. Она у него в кабинете лежит, грязная, после учений. Я её постираю. — Прямо сейчас? — удивилась Марина. — Да. Не хочу ждать до утра. Марина покачала головой, улыбнулась. — Беги, — сказала она. — Только осторожно. И не попадись никому. Олеся поцеловала подругу в щёку, накинула куртку, схватила ключи от её машины. — Спасибо, — сказала она. — Возвращайся с миром, — ответила Марина. Олеся выбежала на улицу. Ночь была холодной, но ей было жарко. Она завела машину, выехала со двора.***
«Старый причал» встретил его полумраком и запахом перегара. Бар находился на набережной, в цокольном этаже старого здания, где когда-то был рыбный склад. Стены из красного кирпича, низкие потолки, тусклые лампы над барной стойкой. В углу играл джаз — медленный, тягучий, такой же мрачный, как настроение Бизона. Народу было немного. Несколько пар за столиками у стен, одинокий мужчина у стойки, бармен, протирающий бокалы. Вторник, поздний вечер, дождь за окном — нормальные люди сидят дома, пьют чай, смотрят телевизор. Нормальные люди не приходят в бары в одиночестве, чтобы забыться. Бизон сел за столик в углу, откуда была видна дверь. Привычка. Даже когда он не на задании, он всегда выбирал место с обзором. Слишком много лет службы — не отвыкнуть. — Что будете? — подошёл официант, молодой парень с усталыми глазами. — Водку, — сказал Бизон. — Графин. — Закуску? — Не надо. Официант кивнул и ушёл. Бизон достал сигареты, закурил, хотя в баре было запрещено. Ему было плевать. Ему было плевать на всё. Он смотрел на танцующие язычки пламени в маленьком камине на противоположной стене, но не видел их. Перед глазами стояли фотографии. Олеся в его куртке. Кравцов, выходящий следом. Руки на плечах. Поцелуй на прощание. — Боря? Голос сзади — знакомый, женский. Бизон обернулся. Перед ним стояла Света. Младший аналитик из отдела Багиры. Белокурая, с аккуратной стрижкой и внимательными глазами. На ней было лёгкое платье в цветочек, хотя на улице давно уже была не погода для цветочков. В руках — маленькая сумочка. — Ты? — его голос прозвучал хрипло. — Я, — она улыбнулась — осторожно, как будто боялась спугнуть. — Можно присесть? — А я могу запретить? Она села напротив, положив сумочку на колени. Смотрела на него — долго, изучающе. На помятое лицо, на красные глаза, на небритые щёки. На то, как он сжимает стакан с водкой, даже не поднося его ко рту. — Ты какой-то… не такой сегодня, — сказала она тихо. Бизон усмехнулся — горько, зло. — А какой, Света? Добрый? Весёлый? Улыбчивый? Она не ответила. Позвала официанта, заказала красное вино. Когда принесли, она сделала маленький глоток и снова посмотрела на него. — Можно я буду с тобой откровенна? Он поднял на неё тяжёлый взгляд. — Валяй. — Ты мне нравишься, — сказала она. — Давно. Я думала, ты не замечаешь. Он молчал. Она продолжила: — Ты всегда смотрел сквозь меня. Как на мебель. Я понимала, что у тебя есть кто-то. Но сегодня ты сидишь один. И мне показалось, что, может быть, сейчас… — Сейчас я хочу напиться, — перебил он. — Один. Без разговоров. Она сжала губы, но не ушла. — Я могу просто посидеть рядом. Молча. Он хмыкнул, пожал плечами — делай, что хочешь — и налил себе ещё. Выпил залпом, не закусывая. Водка обожгла горло, но не притупила боль. Внутри всё горело, всё ныло. Фотографии стояли перед глазами. — Говорят, водка лечит, — сказала Света, наблюдая, как он наливает снова. — Врёшь, — ответил он. — Я не вру, — она сделала паузу. — Я никогда не вру, Боря. Он посмотрел на неё поверх гранёного стакана. В её глазах был вызов. Или понимание. Или то и другое вместе. — Ты поэтому здесь? — спросил он. — Я здесь потому что увидела тебя, — спокойно сказала она. — И ты мне нравишься. Я уже говорила. Она накрыла его руку своей — мягкой, тёплой. Бизон дёрнулся, но не отстранился. Не сразу. — Не надо, — сказал он. — Не сейчас. — А когда? — спросила она. — Когда ты налакаешься до беспамятства? Когда тебя повезут домой люди, которым ты безразличен? Я здесь. Я не безразлична. Она говорила тихо, почти шёпотом, но каждое слово врезалось в его воспалённый мозг. — Ты не знаешь меня, — сказал он. — Я знаю, что ты хороший командир, — ответила она. — И хороший человек. Я видела, как ты заботишься о своих бойцах. Ты справедливый. Ты сильный. А ещё… ты красивый. И я хочу побыть с тобой сегодня. Если ты позволишь. Бизон смотрел на неё. На её читаемые глаза, на её губы, которые шептали эти правильные, такие нужные, такие опасные слова. Ему хотелось тепла. Хотя бы на одну ночь. Хотя бы ценой всего. — Какая ты… уверенная, — сказал он. — Я просто знаю, чего хочу, — ответила Света. Она медленно убрала руку, не торопясь. Улыбнулась — загадочно, многообещающе. Бизон налил снова. Выпил. Снова. Снова. — Хватит, — сказала она, когда он потянулся за бутылкой. — Тебе хватит. Поехали, я отвезу. — Я не поеду домой, — сказал он. — А я и не говорю про дом, — ответила она. — Просто покатайся. Подыши воздухом. Успокойся. Она подозвала официанта, расплатилась за себя и за него. Помогла подняться — он шатался, но держался, ещё держался. Она взяла его под руку, и они вышли на улицу. Дождь кончился. Небо было чёрным, звёзд не видно. Холодный ветер ударил в лицо, отрезвляя, но Бизон уже был слишком пьян, чтобы чувствовать. Они сели в такси. — Куда? — спросила Света. Бизон молчал. Смотрел в окно на мокрые улицы, на размытые огни фонарей. В голове было пусто. Только одна мысль — туда, где он был счастлив. Где они были счастливы. Где пахло ею. — На Парковую, — сказал он. — Тридцать семь. По привычке. Потому что это был его дом. Их дом. Даже сейчас, даже после всего. Даже после фотографий. Даже после её ухода. Света назвала водителю адрес. Такси тронулось. Света не спрашивала, чей это адрес. Не спрашивала, кто там живёт. Она просто сидела рядом, держала его за руку и смотрела в окно. Он был благодарен ей за это молчание. Машина остановилась у знакомого подъезда. Того самого, где он сотни раз открывал дверь своим ключом. Где его ждали. Где теперь было пусто. — Мы приехали, — сказала Света. Бизон посмотрел на окна. Тёмные. Никто не ждал. — Спасибо, — сказал он. — Иди. Я сам. — Не оставлю тебя, — ответила она. Она расплатилась с водителем, вышла первой. Помогла ему выйти — он шатался, но держался. Она подхватила его под руку, повела к подъезду. — Ключи есть? — спросила она. — Есть, — он нашарил их в кармане, открыл дверь. Подъезд был пуст. Тусклая лампочка мигала, как всегда. Пахло сыростью и кошками.Они поднялись на третий этаж. Бизон открыл дверь.В квартире было темно. Пахло ею — Олесей. Или ему только казалось.Дверь за ними захлопнулась. В прихожей было темно, только свет из окна падал на пол бледными полосами. Бизон не включал свет. Не снимал куртку. Он стоял, тяжело дыша, и смотрел на Свету. В его глазах горела ярость — не на неё, на всё остальное, но она была здесь, рядом, и она стала мишенью. — Боря, — начала она тихо. Он не дал ей договорить. Он шагнул к ней, прижал её спиной к стене — резко, почти грубо, так, что она ахнула. Одной рукой зафиксировал её за плечо, второй взял за подбородок, приподнял её лицо. Он смотрел на неё сверху вниз — на её широко раскрытые глаза, на её испуганные, но не отстраняющиеся губы. Он поцеловал её. Не нежно. Не ласково. В его поцелуе было всё — боль, злость, отчаяние, желание забыться, наказать, уничтожить. Он целовал её так, будто хотел стереть из памяти чужие губы, чужие руки, чужие фотографии. Света не сопротивлялась. Она принимала его таким — жестоким, требовательным, почти диким. Её руки легли ему на спину, пальцы вцепились в ткань его куртки. Он рванул «молнию» — у неё на платье, у себя на куртке. Ткань трещала, пуговицы отлетали, бились о пол. Ему было всё равно. Он хотел чувствовать. Хотел быть живым, хотя бы сейчас. Света стонала — от боли? от удовольствия? Он не разбирал. Слышал только звуки, которые сам вырывал из её горла. И это было лучше, чем тишина. Лучше, чем пустота. Он подхватил её на руки и понёс в спальню. Она обхватила его ногами за талию, вцепилась в его плечи, прижималась всем телом. Он почти бежал, чувствуя, как каждый шаг вбивает её в стену, в дверь, в косяк — нечаянно или нарочно, он не знал. В спальне горел ночник. Тот самый, маленький, прикроватный. Он видел их кровать — свою и Олесину. Видел её подушку. Её халат на спинке стула. Сейчас это не имело значения. Сейчас он хотел стереть всё. Он упал с ней на кровать — грубо, тяжело. Она вскрикнула, но тут же замолкла, потому что он снова поцеловал её — жёстко, настойчиво, не давая опомниться. — Раздевай меня, — прохрипел он. Она не заставила ждать. Он не знал, в какой момент они оба остались без одежды. Не помнил. Чувствовал только её руки — везде, её губы — на своей груди, на шее, на плечах. И сам кусал её, терзал, оставлял следы — чтобы она помнила. Чтобы она чувствовала. Чтобы она не думала, что это была просто случайность. Это была отместка. Не ей. Себе. Своей слабости. Своей любви. Своей вере, которую растоптали. Света стонала ему в ухо, звала по имени: «Боря, Боря», — и он закрывал глаза и представлял, что это не её голос. Что это другой голос. Тот, который предал. Но это был не тот голос. И никогда не будет. Он не щадил её. И себя не щадил. Он брал своё — жёстко, яростно, с какой-то звериной отчаянностью. Она отвечала — терпела, прижималась, обхватывала его ногами, притягивала ближе, не отпускала. — Не останавливайся, — прошептала она. Он и не собирался. Долго, очень долго. Пока не кончились силы. Пока не погасла злость. Пока он не рухнул на неё, обессиленный, и не уткнулся лицом в её волосы — чужие, светлые, пахнущие чужими духами. — Боря, — прошептала она. — Всё хорошо. Я с тобой. Он не ответил. Не мог. Он лежал, сжимая её в объятиях, и чувствовал, как медленно, капля за каплей, из него уходит ярость. Остаётся пустота. И боль. И где-то далеко — слабый голос совести, который кричал: «Ты пожалеешь». Но это будет потом. А сейчас — только кровать, её тёплое тело, её сбитое дыхание и запах секса, который перебивал даже её духи. Он закрыл глаза и позволил себе провалиться в небытие. Хотя бы на несколько часов. Он не думал о ней. Не думал об Олесе. Он ни о ком не думал. Только о том, как выжить.***
Через полчаса она была на базе. Охранник на КПП удивился, но пропустил — свои, старший лейтенант Уманова, лицо знакомое. Она выключила двигатель, посидела минуту в темноте. «Я делаю это для нас, — прошептала она. — Для нас, Борь. Потерпи». Она вышла из машины, открыла дверь штаба своим ключом, прошла тёмными коридорами. Зашла в его кабинет. Форма лежала на стуле — грязная, пахла лесом, его потом, им. Олеся прижала ткань к лицу на секунду, сглотнула комок. Потом развернулась и ушла. Вернувшись к Марине, она заперла дверь, прошла на кухню. Постирала форму руками — так, как он любил. Повесила сушиться на батарею. Утром чистая, тёплая, пахнущая домом форма лежала аккуратно сложенная на спинке стула. Олеся смотрела на неё и улыбалась. — Завтра, — прошептала она. — Завтра я приду к тебе, Борь. И всё наладится. Она не знала, что в эту ночь в их квартире спала Света. Не знала, что её надежды разобьются о чужую рубашку на её подушке. Она просто надеялась. И это было самое страшное.