Глава 31. Тишина перед бурей
За три дня до свадьбы 1x1x1x1 проснулись от того, что за окном кто-то громко кричал. Они не сразу поняли, что это. Спросонья показалось, что кто-то зовет на помощь. Но потом голос стих, и наступила тишина, та самая, которая последние дни стала их единственным спутником. Они лежали, глядя в потолок. Белый, высокий, с лепниной, которую они знали с детства. Сколько раз они смотрели на этот потолок, считая узоры, чтобы заснуть? Сотни. Тысячи. А теперь он был просто потолком. Ничего не значил. Как и все остальное. — Вставай, — сказали они себе. Голос был хриплым, чужим. — Сегодня примерка. Последняя. Они сели на кровати, свесили ноги. Пол был холодным, но они не чувствовали холода. Как и ничего другого. Последние дни были похожи на плавание в густом тумане, где все вокруг было серым, размытым, ненастоящим. Теламон говорил что-то о делах, о Вудвортах, о последних приготовлениях. 1х кивали, не слушая. Слуги суетились вокруг, что-то примеряли, поправляли, гладили. 1х стояли, как манекен, позволяя делать с собой что угодно. Виктория прислала очередное письмо: в трех страницах она описывала, как будет украшена церковь, сколько свечей должно гореть, какой оркестр будет играть во время церемонии. 1х прочитали письмо, положили в ящик стола и забыли. Ничего не имело значения. Они подошли к зеркалу. Большое, в полный рост, в тяжелой деревянной раме. Зеркало, перед которым они стояли сотни раз, когда были маленькими и удивлялись своим крыльям, когда подросли и начали прятать их под одеждой, когда впервые надели взрослый костюм, когда возвращались с бала, где впервые увидели его. Синяя маска. Желтые волосы. Карие глаза. Теперь в зеркале смотрел чужой человек. Белая кожа была бледнее обычного, под глазами залегли темные круги. Белые волосы, распущенные, висели безжизненными прядями. Маленькие крылышки на голове поникли, прижались к волосам, словно пытались спрятаться. Большие крылья на пояснице были сложены, но даже сложенные они казались меньше, чем обычно. Съежились. Как и он сам. — Кто ты? — спросили они у отражения. Голос был пустым, без интонаций. — Ты жених? Наследник? Сын? Отражение молчало. Только красные глаза смотрели пусто, не мигая. — Ты даже не человек, — сказали они тихо. — Он прав. Ты никогда не был человеком. Они провели рукой по стеклу, касаясь пальцами своего отражения. Стекло было холодным, гладким. Под пальцами оставались следы; отпечатки, которые тут же исчезали. — Ты ошибка, — сказали они, и в голосе не было боли. Только констатация факта. — Ошибка, которую надо исправить. Они отвернулись от зеркала и начали одеваться. Механически, без мыслей. Рубашка, брюки, жилет. Волосы в хвост. Крылья под одежду, спрятать, чтобы не мешали. Чтобы их не было видно. Чтобы никто не смотрел. Внизу их ждал завтрак. Теламон уже сидел за столом, перед ним остывший чай и стопка бумаг. Он поднял глаза, когда 1х вошли, и на мгновение его взгляд задержался на их лице. Но он ничего не сказал. Просто кивнул, указывая на место напротив. — Сегодня последняя примерка, — сказал он, возвращаясь к бумагам. — Послезавтра приезд гостей. В субботу свадьба. — Знаю, — ответили 1х, садясь. Голос был ровным, ничего не выражающим. — Ты какой-то бледный, — заметил Теламон, не поднимая глаз. — Не спишь? — Сплю. — Кошмары? — Нет. Теламон помолчал. Потом отложил бумаги, посмотрел на ребенка. В его взгляде было что-то; тревога? усталость? раздражение? 1х не могли разобрать. Да и не хотели. — Ты готов? — спросил он. — К чему? — К свадьбе. К новой жизни. Ко всему. 1х посмотрели на отца. На его шатеновые кудри, на коричневые крылья за спиной, на усталые карие глаза. Когда-то этот человек был для них всем. Защитой, опорой, смыслом. Теперь он был просто... человеком. Который сидел напротив и задавал вопросы, на которые не было правильных ответов. — Готов, — сказали они. Теламон кивнул, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на облегчение. Или на сожаление. 1х не стали разбираться. День тянулся медленно, как патока. Примерка в ателье, где портниха кружила вокруг, поправляя швы и придирчиво разглядывая, как сидит костюм. 1х стояли, подняв руки, позволяя делать с собой что угодно. Они смотрели в стену, не видя ничего. В голове было пусто. Ни мыслей, ни чувств. Только тяжесть, давящая на плечи, и тишина, которая звенела в ушах. — Вы сегодня какой-то задумчивый, молодой господин, — заметила портниха, прикалывая булавками манжет. — Волнуетесь перед свадьбой? — Да, — ответили 1х. — Это нормально, — улыбнулась она. — Все женихи волнуются. А вы еще такой молодой. Но не переживайте, все пройдет хорошо. Невеста у вас красавица, семья хорошая. Жить будете не тужить. — Не тужить, — эхом повторили 1х. Портниха посмотрела на них с легкой тревогой, но промолчала. Она закончила с примеркой, сняла костюм, аккуратно сложила его в чехол. — Завтра заберете, — сказала она. — Будет готово. — Хорошо, — ответили 1х, надевая свою обычную одежду. Они вышли из ателье и пошли по улице. Город жил своей жизнью, люди спешили по делам, торговцы зазывали покупателей, дети бегали, смеясь. Никто не обращал на них внимания. Никто не смотрел на крылья, спрятанные под одеждой. Никто не шептался за спиной. Сегодня, в этот час, в эту минуту, они были просто прохожим, одним из многих. И это было почти хорошо. Почти. Вернувшись домой, они поднялись в свою комнату и закрыли дверь. Стояли посредине, не зная, что делать дальше. Руки висели плетьми. Ноги не слушались. Мысли не приходили. Они сели на кровать, обхватили себя руками, сжались в комок. Маленькие крылышки на голове прижались к волосам, большие к спине. Они хотели спрятаться. Исчезнуть. Стать невидимыми. Но тело было здесь, тяжелое, чужое, ненужное. — Ты здесь? — спросили они в пустоту. Голос был тихим, едва слышным. Тишина. Потом тепло. Медальон нагрелся, и знакомое присутствие коснулось сознания, осторожно, боязливо, как будто спрашивая разрешения. — «Здесь», — пришел ответ. — «Я здесь. Ты... ты как?» — Нормально, — ответили 1х. — Все нормально. — «Ты врешь», — голос был мягким, но настойчивым. — «Я чувствую. Ты... ты пустой. Как будто тебя нет». — Я здесь, — сказали 1х, и в голосе не было ни злости, ни раздражения. Только усталость. — Просто... устал. — «Ты не ешь, не спишь. Ты не плачешь, не злишься. Ты просто... существуешь. Это не жизнь». — А что такое жизнь? — спросили 1х, глядя в потолок. — Танцы? Улыбки? Свадьбы? Дети? Долг? Все это жизнь? Тогда я не хочу жить. Джон молчал. Тепло, разлившееся на груди, — там находился медальон — стало сильнее, но не обжигало. Согревало, как ладонь, прижатая к сердцу. — «Я не знаю, что такое жизнь», — сказал он наконец. — «Я безумный. Я могу только сказать, что когда тебя нет рядом, мир становится серым. Когда ты есть он цветной. Даже если ты молчишь. Даже если ты злишься. Даже если ты отталкиваешь меня. Ты есть и это важно». — Ничего не важно, — прошептали 1х. — Завтра будет примерка. Послезавтра гости. В субботу свадьба. А потом жизнь. С Викторией, с детьми, с долгом. И ничего нельзя изменить. — «Можно», — тихо сказал Джон. — «Всегда можно изменить. Выбор есть всегда. Даже когда кажется, что его нет». — Какой выбор? — 1х закрыли глаза. — Уйти с тобой в Страну Чудес? Стать безумным? Бросить отца? — «Выбрать себя», — ответил Джон. — «Просто выбрать себя. Не того, кем тебя хотят видеть. А того, кто ты есть. Это самый трудный выбор. И самый важный». — Я не знаю, кто я есть, — признались 1х, и в голосе впервые за долгое время прозвучала боль. — Я никогда не знал. Я был сыном, наследником, женихом. Но никогда не собой. Может быть, меня и нет. Может быть, я просто... ошибка. Которую надо исправить. — «Не смей так говорить», — в голосе Джона впервые послышались резкие нотки. — «Не смей. Ты не ошибка. Ты чудо. Ты единственный, кто видит Страну Чудес, кто слышит меня, кто...» — Хватит, — перебили 1х. — Хватит. Я устал. Я не хочу сегодня ни о чем говорить. Просто... побудь рядом. Молча. Джон замолчал. Но тепло осталось. Оно согревало грудь, разливалось по телу, успокаивало. 1х лежали, закрыв глаза, и чувствовали, как пустота внутри начинает заполняться чем-то. Не мыслями, не чувствами, просто... присутствием. Чьим-то присутствием. Которое не требовало ничего. Не просило улыбаться, не ждало ответов, не оценивало. Просто было. — Спасибо, — прошептали они, уже проваливаясь в сон. — «Всегда пожалуйста», — ответил голос, и в нем не было привычного безумного веселья. Только тихая, усталая нежность.Глава 32. Пьяная правда
Вечером, за три дня до свадьбы, Теламон вернулся домой поздно. 1х слышали, как хлопнула входная дверь, как слуги засуетились, как кто-то сказал что-то тихим, встревоженным голосом. Потом шаги — тяжелые, нетвердые — простучали по лестнице, и дверь кабинета с грохотом закрылась. 1х сидели в своей комнате, глядя в одну точку на стене. Они уже не пытались делать вид, что читают или работают. Просто сидели, обхватив колени руками, и ждали. Чего — они не знали. Через час в дверь постучали. — Господин, — голос дворецкого был встревоженным. — Ваш батюшка просит вас спуститься в кабинет. Говорит, что нужно поговорить. 1х медленно поднялись. Ноги были ватными, голова тяжелой. Они поправили рубашку, провели рукой по волосам, собрали их в хвост. Маленькие крылышки на голове дернулись, но тут же замерли. — Иду, — сказали они. В кабинете пахло вином и табаком. Теламон сидел в кресле, развалившись, с бокалом в руке. Его лицо было красным, глаза блестели неестественно ярко, а крылья за спиной были распахнуты: признак сильного возбуждения. 1х никогда не видели отца пьяным. Теламон всегда был сдержан, всегда контролировал себя. Но сегодня контроль дал трещину. — А, явился, — сказал он, когда 1х вошли. Голос был громким, резким, непривычным. — Закрой дверь. И садись. 1х закрыли дверь, сели на стул напротив. Руки положили на колени, спину держали прямо. Смотрели на отца, не моргая. — Знаешь, что мне сегодня сказали Вудворты? — Теламон сделал большой глоток, вино плеснулось на рубашку, но он не обратил внимания. — Сказали, что ты на последней примерке был «странным». Что смотрел в стену, не отвечал на вопросы. Что портниха испугалась, думала, ты не в себе. — Я устал, — ровно ответили 1х. — Устал? — Теламон рассмеялся, резко, неестественно. — Ты устал? А я, по-твоему, не устал? Двадцать лет я тащил этот род, эту фамилию, это проклятое поместье. Двадцать лет я делал вид, что все нормально. Что мой ребенок нормальный. Что он вырастет, женится, нарожает детей, и все будет, как у людей. Он допил вино, поставил бокал на стол с такой силой, что тот едва не разбился. — А ты не нормальный, — сказал он, глядя на 1х. В его глазах была боль, злость, что-то еще, чему 1х боялись дать имя. — Ты никогда не был нормальным. Эти крылья, эти глаза, эти твои... странности. Ты даже не знаешь, кто ты: мужчина, женщина, или кто там еще. Ты ошибка. Ошибка природы. Слова падали тяжело, как камни. 1х сидели, не двигаясь. Внутри было пусто. Ни боли, ни злости, ни обиды. Только тишина. — Твоя мать ушла, потому что не могла на тебя смотреть, — продолжал Теламон, и голос его становился все громче, все злее. — Она смотрела на тебя, на эти крылья, и видела то, от чего хотела сбежать. Из Страны Чудес она пришла, в Страну Чудес она и вернулась. И тебя бы забрала, если бы я не спрятал тебя. Если бы не сказал, что ты умер. Что тебя нет. 1х моргнули. Впервые за весь разговор. Слова про мать ударили больнее, чем про ошибку. Про то, что она хотела их забрать. Про то, что отец сказал, что они умерли. — Ты сказал ей, что я умер? — спросили они, и голос прозвучал чужим, будто не они говорили. — А что мне оставалось? — Теламон вскочил с кресла, заходил по комнате, размахивая руками. — Она хотела забрать тебя туда, в этот безумный мир. Сделать тебя таким же, как она. Безумным, странным, чужим. Я не мог этого допустить. Я хотел, чтобы ты был нормальным. Обычным. Как все. Он остановился, повернулся к 1х. В глазах блестели слезы, или это был блеск вина? — Я надеялся, что ты перерастешь, — сказал он тише. — Что крылья отвалятся, как молочные зубы. Что глаза изменят цвет. Что ты станешь... человеком. Но ты не стал. Ты остался... этим. Ни человек, ни... никто. Он подошел к столу, налил еще вина, выпил залпом. — Виктория дура, — сказал он, садясь обратно в кресло. — Избалованная, капризная, пустая кукла. Но она нормальная. Она сделает из тебя человека. Или хотя бы притворится, что ты человек. А это уже что-то. Это больше, чем я смог. Он посмотрел на 1х, и в его взгляде была такая усталость, такое отчаяние, что у 1х на мгновение кольнуло в груди. Но кольнуло и пропало. Пустота поглотила и это. — Ты даже не сын мне, — выдохнул Теламон, и голос его сорвался. — Ты обуза. Наказание за то, что я связался с той... с той, из-за грани. За то, что поверил, что можно быть счастливым. Что можно быть разным. Ее забрал ее же мир. А ты... ты остался. Мое наказание. Мой крест. Он замолчал. В комнате было тихо, только тяжелое дыхание отца нарушало тишину. 1х сидели, глядя на него, и чувствовали, как внутри, в самой глубине, что-то ломается. Не сердце, нечто более важное. Последняя связь, последняя нить, которая держала их в этом мире. — Папа, — сказали они тихо, и голос был ровным, спокойным, чужим. — Ты это серьезно? Или вино говорит? Теламон посмотрел на них мутными глазами. Казалось, он только сейчас понял, что наговорил. — Я... — начал он, но слова застряли в горле. Он провел рукой по лицу, пытаясь собраться. — Я не хотел... Это вино. Я просто... — Ты просто сказал правду, — закончили 1х. — Ту, которую скрывал двадцать лет. Они встали. Колени дрожали, но они держались прямо. — Ты прав, — сказали они. — Я не сын. Я ошибка. Наказание. Обуза. Ты двадцать лет тащил меня на себе, делал вид, что я нормальный. Спасибо за это. Честно. В голосе не было сарказма. Только тихая, мертвая благодарность. — 1х, — Теламон попытался встать, но ноги не слушались. — Я не это хотел... Я люблю тебя. Ты же знаешь. — Знаю, — кивнули 1х. — Ты любишь меня, как наказание. Как крест. Как обузу. Это любовь? Не знаю. Я никогда не был любим по-другому. Может, это и есть нормальная любовь. А я просто не умею ее принимать. Они повернулись к двери. — 1х! — крикнул Теламон, и в голосе его была паника. — Постой! Не уходи! Я... — Ты пьян, папа, — сказали 1х, не оборачиваясь. — Завтра ты ничего не вспомнишь. А я... я запомню. Но не злись на себя. Ты сказал правду. Эту правду я должен был услышать давно. Они открыли дверь и вышли. В коридоре было темно, только луна светила в окно, отбрасывая бледные тени на пол. 1х шли медленно, каждый шаг давался с трудом. Внутри было пусто. Не больно, не страшно, не обидно. Пусто. За спиной, в кабинете, послышался глухой звук. Теламон, обессиленный, опустился обратно в кресло. Потом всхлип. Один. И тишина. 1х поднимались по лестнице, держась за перила, потому что ноги не слушались. В голове крутились обрывки фраз: «ошибка», «обуза», «не сын», «наказание». И нет, они не плакали. Слез не было. Только пустота. Та, что съедала все на своем пути, не оставляя даже место грусти.Глава 33. Осколки
В комнате было темно. 1х не зажигали свечи, свет луны, проникающий сквозь неплотно задернутые шторы, был достаточным. Они закрыли дверь на ключ. Они повернулись, прислонились спиной к холодному дереву двери и стояли так, глядя на комнату, которая была их убежищем столько лет. Здесь они прятались в детстве, когда другие дети дразнили их за крылья. Здесь они читали книги, уходя в миры, где не нужно было притворяться. Здесь они впервые увидели во сне синюю траву. Здесь они просыпались после ночных встреч с Джоном, чувствуя тепло медальона на груди. Здесь они были собой. Или почти собой. Теперь комната казалась чужой. Чужими были стены, знакомые до трещинки на обоях. Чужим был письменный стол, где они просидели столько часов над книгами. Чужой была кровать, где они сворачивались калачиком, когда было больно. Все было чужим. И они сами были чужими себе. Они медленно прошли в центр комнаты. Ноги ступали по паркету бесшумно, как у призрака. Остановились перед большим зеркалом в тяжелой деревянной раме. Тем же самым, в которое смотрелись сегодня утром. И вчера. И всегда. В зеркале отражался человек. Бледный, с белыми, безжизненно висящими волосами, с красными глазами, которые смотрели пусто, не мигая. На голове маленькие белые крылышки, прижатые к волосам, съежившиеся, словно пытались спрятаться. За спиной большие крылья, сложенные, но даже сложенные они казались меньше, чем были. Словно усохли. Словно их обладатель усыхал вместе с ними. — Кто ты? — спросили они у отражения. Голос был тихим, но в тишине комнаты прозвучал громко. — Ты сын? Наследник? Жених? Отражение молчало. — Ты ошибка, — сказали они. — Обуза. Наказание. Тот, кого хотели спрятать. Тот, про которого сказали «ты умер», чтобы не забирали в другой мир. Они провели рукой по стеклу. Оно было холодным, гладким. Под пальцами оставались следы: отпечатки, которые таяли, как только они убирали руку. — Ты не человек, — продолжили они. — Ты ничто. Половина из этого мира, половина из другого. Но нигде не свой. Нигде не нужен. Они смотрели на отражение долго, очень долго. Красные глаза смотрели в ответ. В них не было ничего; ни боли, ни страха, ни надежды. Только пустота. — Ты даже не знаешь, кто ты, — сказали они. — Мужчина? Женщина? Ни то, ни другое? Ты никто. Пустое место. Которое надо заполнить. Которое надо спрятать. Которое надо... исправить. Они посмотрели на свои руки. Белые, длинные пальцы, которые сегодня утром держали чашку с чаем, а вчера книгу. Руки, которые писали письма, которые гладили отца по плечу, которые сжимали медальон в ночных кошмарах. Руки, которые никогда никому не сделали больно. До сегодняшнего дня. Они перевели взгляд на крылья. Маленькие, на голове. Они всегда были с ними. С первого дня. Как и большие, на пояснице. Часть их. Часть того, кем они были. Часть «ошибки». — Если убрать крылья, — прошептали они, — я стану нормальным? Как все? Отец будет доволен? Виктория перестанет бояться? Никто больше не будет шептаться? Вопрос повис в воздухе. Ответа не было. Зеркало молчало. Луна светила. Часы тикали. И в этой тишине 1х поняли: ответа не будет никогда. Потому что спрашивать не у кого. Потому что никто не знает. Потому что они сами не знают, чего хотят. Знают только одно: так больше не может продолжаться. Они посмотрели на свои руки. Потом на зеркало. Потом на крылья, отраженные в стекле. Белые, красивые, бесполезные. Крылья, которые никогда не поднимали их в небо. Крылья, которые были только обузой. Только поводом для насмешек. Только напоминанием о том, что они не такие, как все. — Если убрать крылья, — повторили они, и в голосе не было сомнений. — Если стать нормальным... может быть, тогда отец меня полюбит? По-настоящему? Не как наказание? Не как крест? А просто... как сына? Они не ждали ответа. Ответа не было. Они медленно, очень медленно, подняли руку. Сжали пальцы в кулак. Костяшки побелели. Рука дрожала мелко, противно. Но внутри было пусто. Не страшно. Не больно. Пусто. Кулак ударил по стеклу. Звук был громким; резкий, хрустящий треск, который разорвал тишину комнаты. Зеркало пошло трещинами от центра к краям, как паутина, как сеть, которая захватывает все пространство. А потом стекло не выдержало. Оно посыпалось. Медленно, словно нехотя, тысячами осколков, которые падали на пол, звенели, рассыпались, отражая лунный свет сотнями бликов. 1х стояли среди битого стекла. На руке порез от острого края, кровь капает на пол, смешиваясь с осколками. Но они не чувствуют боли. Смотрят на разбитое зеркало, на свою разбитую копию в каждом осколке. Там, где раньше было целое отражение, теперь сотни лиц. Сотни чужих, ненужных лиц. Они медленно опустились на колени. Стекло хрустело под ногами, впивалось в колени, но они не чувствовали. Опустили голову, смотря на осколки. В каждом их красные глаза. Белый волос. Крыло. Часть того, кем они были. Часть «ошибки». — Я не хочу быть ошибкой, — прошептали они. — Я не хочу быть обузой. Я не хочу быть наказанием. Я хочу быть... никем. Пустым местом. Которое можно заполнить. Или выбросить. Как осколки. Они подняли голову, посмотрели на остатки зеркала. На большом осколке, еще держащемся в раме, отражалась их фигура. Разбитая, но все еще узнаваемая. Белые волосы, красные глаза, маленькие крылья на голове. И большие на пояснице. Часть их. Всегда часть их. Они встали. Медленно, тяжело, опираясь на подоконник, потому что ноги дрожали. Стояли среди осколков, тяжело дыша, и смотрели на свою разбитую копию. — Если убрать крылья, — сказали они, и голос был ровным, спокойным, чужим. — Если стать нормальным... может быть, тогда я перестану быть ошибкой. Они смотрели на большие белые крылья за спиной. Красивые. Бесполезные. Ненужные. — Может быть, тогда отец посмотрит на меня и увидит не наказание, а сына. Может быть, тогда Виктория перестанет бояться. Может быть, тогда я смогу жить. Нормально. Как все. Они сжали кулаки. Кровь с порезанной руки капала на пол, но они не обращали внимания. — Может быть, тогда я перестану быть тем, кого нужно прятать. Тем, кого нужно "исправлять". Тем, кого... не любят. Они подняли руку, посмотрели на порез. Кровь была красной, как их глаза. Горячей. Живой. Впервые за долгое время они чувствовали что-то. Боль. Физическую, острую, настоящую. И это было почти хорошо. — Я сделаю это, — прошептали они. — Я сделаю это. И стану нормальным. Как все. Они посмотрели на осколки зеркала. Самый большой лежал у их ног: острый, длинный, с неровным краем. Они нагнулись, подняли его. Стекло было холодным, гладким, как раньше было зеркало. Только теперь это был не друг, который показывал лицо. Это было оружие. Инструмент. Освобождение от всех недугов. Они повертели осколок в руках. Кровь с порезанной ладони окрасила стекло, и в отражении, на красном фоне, они увидели свои глаза. Красные, как кровь. Красные, как осколок. Красные, как то, что они собирались сделать. — Если убрать крылья, — повторили они, и в голосе не было сомнений. — Если стать нормальным... Они подняли осколок выше, повернулись к остаткам зеркала, посмотрели на свое отражение. На белые крылья за спиной. Часть их. Всегда часть их. — Прощайте, — прошептали они. — Спасибо, что были со мной. Но вам не место в нормальной жизни. Они замерли. Рука с осколком дрожала. Сердце колотилось где-то в горле. Внутри, в самой глубине, что-то кричало: «не делай, остановись, это неправильно». Но голос был тихим, далеким, заглушенным пустотой и желанием. Эти чувства были сильнее, чем здравый смысл и контроль над ситуацией. — Я должен, — сказали они. — Я должен стать нормальным. Для отца. Для Виктории. Для всех. Для себя. Чтобы перестать быть ошибкой. Они подняли осколок выше, занесли его за спину, туда, где правое крыло крепилось к телу. Кожа была тонкой, чувствительной. Они чувствовали, как дрожат пальцы. Как стучит сердце. Как пустота внутри сжимается, превращаясь в лед. — Сейчас, — прошептали они. — Сейчас все закончится. Осколок коснулся кожи. Холодный, острый. 1х замерли, чувствуя, как лезвие давит на плоть, готовая разорвать ее. Один рывок и крыло перестанет быть частью их. Один рывок и они станут ближе к норме. Один рывок и, может быть, отец посмотрит на них с любовью. Настоящей. Не той, которую нужно заслужить. Не той, которая дается, потому что "так надо". Просто любовью. — Папа, — прошептали они. — Я люблю тебя. Даже если я ошибка. Даже если я обуза. Я люблю тебя. И я сделаю это. Для тебя. Они нажали сильнее. Кровь потекла по спине, горячая, липкая. Боль была острой, настоящей. И в этой боли, в этом огне, 1х впервые за долгое время почувствовали, что они живы. — Еще немного, — прошептали они. — Еще немного, и все кончится. Они занесли руку для последнего, решающего удара. Глаза были закрыты. В голове — пустота. В сердце — тишина. Они были готовы.Глава 34. Паника
Осколок замер в миллиметре от кожи. Рука дрожала так сильно, что лезвие чертило по спине тонкие, неглубокие линии, из которых сочилась кровь, но 1x1x1x1 не чувствовали этого. Они смотрели в остатки разбитого зеркала, на свое отражение, разбитое на сотни кусков, и не могли сделать последнее движение. — Ну же, — прошептали они, губы дрожали, но голос был ровным, чужим. — Сделай это. Стань нормальным. Перестань быть ошибкой. Рука не слушалась. Пальцы, сжимающие осколок, онемели, и стекло начало выскальзывать из окровавленной ладони. 1х сжали его сильнее, почувствовали, как острый край врезается в собственную плоть, и это было почти облегчением. Боль отвлекала. Боль была настоящей. Боль говорила: ты еще жив. Они опустили руку. Осколок упал на пол, звякнул, раскололся на более мелкие части. 1х стояли, тяжело дыша, и смотрели на свои руки. Кровь — их кровь — капала с пальцев, растекалась по паркету, смешивалась с битым стеклом. На белой коже красные порезы выглядели ярко, неестественно, как чужие. — Я не могу, — прошептали они, и голос сорвался. — Я не могу. Я трус. Я всегда был трусом. Они опустились на колени. Стекло впилось в колени, в ладони, но они не обращали внимания. Смотрели в пол, на свое отражение в тысяче осколков. В каждом из них — красные глаза, белый волос, крылья. Везде. Никуда не деться. — Почему я такой? — спросили они у пустоты. — Почему я не могу быть нормальным? Почему у меня крылья? Почему я не такой, как все? Почему... Они не закончили. Внутри что-то лопнуло. Та плотина, которая держала пустоту, треснула, и вместо пустоты хлынуло нечто другое. Не боль. Не страх. Не злость. Что-то тяжелое, липкое, невыносимое, что сдавило грудь, перекрыло дыхание, заставило сердце биться так быстро, что, казалось, оно выскочит. — Нет, — прошептали они, хватаясь за горло. — Нет, только не сейчас. Только не... Но паническая атака уже накрыла их с головой. Мир сузился до пульсирующей точки в центре груди. Стены комнаты поплыли, закружились, начали сжиматься. Воздуха не хватало. Каждый вдох был как глоток воды, когда тонешь. Они открывали рот, хватали ртом воздух, но легкие отказывались наполняться. — Не могу дышать, — прохрипели они, не слыша собственного голоса. — Я не могу... Они упали на четвереньки, разгребая осколки, не чувствуя, как стекло впивается в ладони и колени. В голове гудело, мысли путались, обрывки фраз отца перемешивались с голосами тех дам на балу, с шепотом Виктории, с криками кролика из давних кошмаров. «Ошибка... обуза... не сын... наказание...» «Крылья... они линяют? А дети будут нормальными?» «Странный... ненормальный... не человек...» — Замолчите, — прохрипели 1х, зажимая уши окровавленными ладонями. — Замолчите! Я не хочу слышать! Я не хочу! Но голоса не замолкали. Они становились громче, настойчивее, они бились в висках, как птицы в клетке, требуя выхода. И выхода не было. 1х сжались в комок на полу, среди битого стекла и собственной крови. Глаза были закрыты, но перед ними все равно стояли лица: отец, Виктория, те дамы, все, кто когда-то смотрел на них с презрением, со страхом, с брезгливостью. Все, для кого они были ошибкой. Ошибкой, которую нужно исправить. — Я исправлю, — прошептали они. — Я исправлю. Я стану нормальным. Я... Они открыли глаза. Взгляд упал на осколок: большой, острый, тот самый, который они уже держали в руках. Он лежал в лужице крови, и в нем, как в маленьком зеркале, отражались их глаза. Красные. Чужие. Неправильные. Они протянули руку. Пальцы дрожали, но хватка была крепкой. Осколок снова оказался в их ладони, и это было по-своему правильно. Это было единственное правильное решение за последние дни. — Я сделаю это, — сказали они, и голос был ровным. Паника отступила, оставив после себя пустоту. Но пустота теперь была другой. Не давящей, а освобождающей. Как перед прыжком в пропасть. — Я сделаю. Я стану нормальным. Они встали. Ноги дрожали, но держали. Подняли голову, посмотрели на остатки зеркала. В большом осколке, еще держащемся в раме, отражалась их фигура. Растрепанные белые волосы, красные глаза, маленькие крылышки на голове. И большие на пояснице. Часть их. До сегодняшней ночи. — Прощайте, — прошептали они. — Спасибо, что были со мной. Но вам не место в моей жизни. Они повернулись спиной к зеркалу. Подняли осколок. Закрыли глаза. И замерли.Глава 35. Кровь и стекло
Первый удар был нерешительным. Осколок только коснулся кожи, провел тонкую линию у основания правого крыла. Кровь выступила медленно, и 1х почувствовали жжение. Не боль, скорее удивление. Они ожидали, что будет больнее. Ожидали, что тело будет сопротивляться. Но тело молчало. Как и все остальное. — Еще, — сказали они себе. — Еще раз. Сильнее. Они вдохнули глубоко, как перед нырянием в ледяную воду. Сжали осколок покрепче, чувствуя, как острый край врезается в собственную ладонь, смешивая старую кровь с новой кровью. Занесли руку. И ударили. На этот раз осколок вошел глубоко. Кожа поддалась, мышцы напряглись, и боль пришла. Ослепляющая, невыносимая, такая, что перед глазами вспыхнули белые круги. 1х вскрикнули резко, коротко, и тут же закусили губу, чтобы не закричать снова. В доме были слуги. В соседней комнате отец. Никто не должен был слышать. Кровь хлынула по спине, горячая, липкая, заливая рубашку, стекая по ногам, на пол. Паркет, и без того покрытый мелкими осколками, стал скользким, и 1х пошатнулись, но удержались на ногах. Осколок все еще торчал в основании крыла, и каждое движение отдавалось новой волной боли. — Еще, — прошептали они сквозь стиснутые зубы. — Еще немного. Терпи. Ты должен. Они схватились за осколок обеими руками, сжали его, чувствуя, как пальцы скользят в крови, и потянули. Медленно, с усилием, не давая себе остановиться. Крыло дернулось — инстинктивно, рефлекторно, пытаясь вырваться, но 1х держали крепко. Они чувствовали, как сухожилия натягиваются, как мышцы рвутся, как хрящи трутся о стекло, и боль была такой, что сознание начало меркнуть. — Не смей отключаться, — приказали они себе. — Ты начал, ты закончи. Будь мужчиной. Или кем ты там себя считаешь. Просто закончи. Они дернули. Раз, другой, третий. Крыло держалось на коже, на мышцах, на чем-то еще, что не хотело отпускать. 1х замерли, тяжело дыша, чувствуя, как кровь заливает спину, как перед глазами плывет, как мир становится серым, нереальным. Но они не остановились. — Еще, — прохрипели они. — Еще. Они взялись за основание крыла. Там, где осколок уже сделал свое дело, где кожа была разрезана, мышцы перерублены, и дернули. Рывком, резко, не давая себе опомниться. Раздался хруст; сухой, противный звук, от которого затошнило. Крыло дернулось в последний раз и повисло, удерживаемое только лоскутом кожи и тонкой нитью сухожилия. 1х смотрели на это, не веря своим глазам. Крыло, которое было с ними всю жизнь, часть их, их суть, теперь висело на спине, как сломанная игрушка, беспомощная, ненужная. Кровь хлестала из раны, заливая все вокруг, и 1х чувствовали, как силы покидают их. — Осталось второе, — сказали они, и голос был чужим, далеким. — Терпи. Ты должен. Они вытащили осколок из первого крыла медленно, чувствуя, как стекло режет уже разрезанное, как боль становится фоновой, привычной. Переложили в другую руку, потому что правая больше не слушалась, и повернулись к левому крылу. Левое крыло было целым. Красивым. Белым. Таким же, каким было правое несколько минут назад. 1х смотрели на него и не могли поверить, что собираются сделать то же самое. Но они должны были. Они должны были стать нормальными. — Прости, — прошептали они. — Прости, что я не смог тебя защитить. Прости, что ты родилось у такого, как я. Но так будет лучше. Для всех. Они занесли осколок и ударили. На этот раз без колебаний, без остановки. Осколок вошел в основание крыла, разрезая кожу, мышцы, сухожилия, и 1х не ждали, не давали себе опомниться. Они резали, рвали, крушили, пока боль не стала такой, что сознание начало ускользать, пока руки не перестали слушаться, пока мир не превратился в красное пятно, пульсирующее в такт сердцу. Когда они остановились, левое крыло висело так же, как правое. Беспомощное. Сломанное. Ненужное. Кровь хлестала из обеих ран, заливая спину, ноги, пол. Рубашка превратилась в красное тряпье. Волосы, белые когда-то, стали розовыми от крови. 1х стояли, шатаясь, и смотрели на остатки зеркала. В большом осколке отражалась их сломанная фигура, истекающая кровью, но свободная. Крылья, которые тянули их вниз всю жизнь, теперь висели, как мертвые. Еще немного и они отпадут совсем. И тогда они станут нормальными. Как все. — Еще, — прошептали они, но голос был едва слышен. — Еще немного. Оторвать. До конца. Они схватились за правое крыло. Пальцы скользили в крови, но они держали крепко, из последних сил. Потянули. Крыло дернулось, заскрипело, и 1х почувствовали, как последняя связь — кожа, тонкая, прозрачная, которая все еще держала — начинает рваться. Еще немного. Еще одно усилие. Они рванули. Крыло отделилось. Тяжело упало на пол, глухо, и 1х смотрели на него, не веря. Белое, красивое, в крови. Их крыло. Часть их. Которой больше нет. — Одно, — прошептали они. — Осталось одно. Они схватились за левое. Силы уходили с каждой секундой, но они держались. Пальцы сжались на окровавленной плоти, и они потянули так же медленно, мучительно, чувствуя, как кожа натягивается, как рвутся последние волокна. И когда крыло, второе, наконец, отделилось и упало рядом с первым, 1х не почувствовали облегчения. Только пустоту. И боль. И холод. — Вот и все, — прошептали они, глядя на два белых крыла, лежащих в луже крови. — Теперь я нормальный. Как все. Они стояли, шатаясь, и смотрели на свое отражение в осколках. Без крыльев они казались меньше, слабее, незаметнее. Таким, каким и должен быть нормальный человек. Таким, каким его хотел видеть отец. Таким, каким его хотела видеть Виктория. — Я сделал это, — сказали они, и голос был чужим, далеким. — Я сделал это, папа. Теперь ты будешь меня любить? Ответа не было. Только тишина. И кровь, капающая на пол. И холод, который поднимался откуда-то изнутри, замораживая последние остатки чувств. Они попытались сделать шаг к кровати, к двери, куда-нибудь, где можно лечь, закрыть глаза и не чувствовать. Но ноги подкосились. Они упали на колени, прямо в лужу крови, прямо на битое стекло. Осколки впились в колени, в ладони, которыми они попытались удержаться, но они не чувствовали. Боль ушла. Как и все остальное. И к ним резко пришло осознание, что они сделали, и что с ними случится, если они не остановят кровь. Но сил не было, а боль в спине не давала сделать ни одного движения. — Кажется... — прошептали они, глядя на свои руки, красные от крови, на крылья, лежащие рядом, на осколки, отражающие их лицо, бледное, чужое, — ...Кажется, у меня не будет завтра. Они опустились на бок, сворачиваясь калачиком в луже собственной крови. Глаза закрывались. В ушах шумело. Холод поднимался все выше, добираясь до сердца, и 1х знали, что если заснут сейчас, то могут не проснуться. Но они не могли бороться. Не было сил. Не было желания. — Папа, — прошептали они, и голос был едва слышен. — Я люблю тебя. Даже если я ошибка. Даже если я обуза. Я люблю тебя. Сознание уплывало. Мир становился черным, тихим, безопасным. И в этой черноте, на грани между сном и явью, 1х показалось, что они слышат шаги. Кто-то бежал по коридору. Кто-то толкнул дверь. Кто-то кричал их имя. Но это было уже не важно. Они сделали то, что должны были. Они стали нормальными.Глава 36. Грань
Джон почувствовал это за мгновение до того, как все случилось. Он сидел на поляне, под фиолетовым небом, и ждал. Как всегда. Как каждую ночь последние дни. 1х не приходили. Они сказали, что не хотят, что устали, что не нужно. И Джон ждал. У него была вечность. Он мог подождать. Но в этот раз было что-то не так. Что-то изменилось в воздухе. Ветер перестал дуть, трава замерла, свечи на столе погасли сами собой. Тишина стала тяжелой, давящей, и Джон почувствовал, как внутри, где-то в груди, что-то сжалось. — 1х? — позвал он, но ответа не было. Только тишина. И холод. И странное, тянущее чувство, будто что-то важное, что-то, что всегда было с ним, начинает ускользать. Он вскочил. Стол опрокинулся, чашки разбились, чай разлился по траве, но он не обратил внимания. Он смотрел на небо, где фиолетовый цвет начал бледнеть, сменяясь серым, и чувствовал, как мир вокруг него — его мир, Страна Чудес — начинает трескаться по краям. — Нет, — прошептал он. — Нет, только не это. Только не... Он не закончил. Потому что в следующее мгновение он уже был не в Стране Чудес. Он стоял посреди темного коридора, в чужом доме, в чужом мире, и чувствовал запах крови. Много крови. Так много, что она перебивала все остальное. — 1х! — крикнул он, бросаясь к двери в конце коридора. Дверь была заперта, но он не останавливался. Он ударил по ней плечом; раз, другой, третий, пока замок не треснул и дверь не распахнулась. А потом он увидел. Комната была залита кровью. Она была везде: на полу, на стенах, на остатках разбитого зеркала. Битое стекло — что, долетело до двери — хрустело под ногами, когда он сделал шаг, потом другой. В центре комнаты, в луже крови, лежали два больших, красивых, но мертвых белых крыла. А рядом, свернувшись калачиком, лежал 1х. Они были белее обычного; лицо, шея, руки. Кровь, их собственная кровь, залила все вокруг, но они сами казались бледными, почти прозрачными, как будто жизнь уходила из них вместе с кровью. Белые волосы, намокшие, стали розовыми на концах. Глаза были закрыты. Губы — синие. И Джон, стоя на коленях в луже крови, вдруг понял, что боится. Не за себя. За них. — 1х, — позвал он, касаясь их лица. Кожа была холодной, как лед. — 1х, слышишь меня? Открой глаза. Пожалуйста. Они не шевелились. Только грудь вздымалась слабо, едва заметно, каждый вдох давался с трудом. Джон провел рукой по их спине, нащупывая раны, и пальцы погрузились в рваную плоть, где когда-то были крылья. Кровь хлестала не переставая, и он понял: если не остановить ее сейчас, они умрут. Прямо здесь. Прямо сейчас. — Нет, — сказал он, и голос был жестким, незнакомым. — Не здесь. Не так. Я не позволю. Он сорвал с себя рубашку, разорвал на полосы, начал перевязывать раны. Руки дрожали, но он заставлял себя работать быстро, аккуратно, накладывая жгуты, останавливая кровь. 1х не двигались, но он чувствовал, как сердце их бьется. Слабо, неровно, но бьется. И этого было достаточно. — Держись, — шептал он, перевязывая вторую рану, которая напоминала о, некогда находившемся там, крыле. — Держись. Ты не умрешь сегодня. Ты не умрешь вообще. Слышишь? Я не позволю. Он работал молча, сосредоточенно, не позволяя себе думать о том, что произошло. Не позволял себе смотреть на отрезанные крылья, лежащие рядом. Не позволял себе чувствовать то, что поднималось в груди. Не позволял подниматься наступающей панике, страху, чему-то еще. Чему-то, чему он не мог дать имя. Он просто делал то, что должен был. Останавливал кровь. Спасал жизнь. Когда раны были перевязаны, он осторожно поднял 1х, прижал к себе. Они были легкими, даже слишком легкими, как будто вместе с крыльями ушла и половина их веса. Голова безвольно откинулась, белые волосы упали на лицо, и Джон убрал их, чтобы видеть. Бледное, чужое лицо. Такое, каким он его никогда не видел. — Ты дурак, — сказал он, и голос сорвался. — Отчаянный дурак. Зачем ты это сделал? Зачем? Ответа не было. 1х не слышали. Они были где-то далеко, на грани, и Джон чувствовал, как они ускользают, как нить, связывающая их с жизнью, становится тоньше с каждой секундой. — Не смей, — сказал он, крепче прижимая их к себе. — Не смей уходить. Ты слышишь? Не смей. Я не отпущу. Он не знал, что делать дальше. В этом мире, в реальном, он был чужаком. Здесь не было магии, не было чудес. Только кровь, боль и холод. Он не умел лечить, не умел спасать. Он умел только быть безумным. Но сейчас, когда 1х лежали в его руках, едва живые, безумие было бесполезно. — Пожалуйста, — прошептал он, и это слово, которого он никогда не произносил, обожгло губы. — Пожалуйста, не умирай. Не здесь. Не так. Ты заслуживаешь большего. Ты заслуживаешь... жить. Быть собой, в конце концов. Даже если ты не знаешь, кто ты. Даже если ты ошибка. Но запомни, ты не ошибка. Ты чудо. Ты единственный, кто... Он замолчал. Потому что 1х пошевелились. Чуть-чуть, едва заметно. Веки дрогнули, и Джон увидел красные глаза, взгляд мутный, затуманенный болью. Он живой. — 1х? — позвал он, не дыша. — Ты меня слышишь? Губы 1х шевельнулись, но звука не было. Только движение, слабое, как взмах крыла бабочки. Джон наклонился ближе, почти касаясь их лица. — Что? Что ты сказал? — Джон, — прошептали 1х, и голос был едва слышен, как шелест листьев. — Ты... пришел. — Я всегда прихожу, — ответил он, и голос дрожал, хотя он пытался держать его ровно. — Я всегда прихожу. Ты же знаешь. 1х попытались улыбнуться, но улыбка вышла кривой, жалкой. — Я думал... ты не придешь. Я думал... я прогнал тебя. Сказав... не лезь. — Я не умею не лезть, — сказал Джон. — Я безумный. Безумные не слушаются. Он говорил, а сам чувствовал, как кровь продолжает сочиться сквозь повязки, как 1х становятся все холоднее, как пульс слабеет. И внутри, там, где всегда был только безумный смех и бесконечное терпение, что-то начало меняться. Что-то, чему он боялся дать имя. — Ты не умрешь, — сказал он, и это было не просьбой, не мольбой, а приказом. — Ты не умрешь, потому что я не позволю. Потому что ты нужен. Мне. Понимаешь? Ты нужен мне. 1х посмотрели на него. В красных глазах, мутных от боли, мелькнуло что-то. Удивление, недоверие и надежда. — Нужен? — переспросили они, и голос был чужим, далеким. — Кому? Безумному Шляпнику? — Да, — сказал Джон, и в голосе не было безумия. Только правда. — Мне. безумному Шляпнику, который не может без чая с тобой. Который ждет каждую ночь, потому что без тебя мир становится серым. Который... — Он замолчал, чувствуя, как слова застревают в горле. — Который не знает, что будет делать, если тебя не станет. Он помолчал, собираясь с мыслями. Потом сказал тихо, но твердо: — Ты не ошибка, 1х. Ты единственный, кто есть у меня. И я не отпущу тебя. Не сегодня. И точно не так. Ты понял? 1х смотрели на него долго, очень долго. Потом закрыли глаза. Грудь вздымалась, слабо, неровно, но вздымалась. Пульс был слабый, неровный, но был. Они жили. — Не засыпай, — сказал Джон, встряхивая их. — Не смей засыпать. Слышишь? Ты должен держаться. Ради... ради отца. Ради себя. Ради меня. Держись. 1х не отвечали. Но рука, слабая, холодная, нашла его руку и сжала. Чуть-чуть, едва заметно. Но сжала. И Джон сидел на полу, в луже крови, среди битого стекла, прижимая к себе того, кто был для него важнее, чем он готов был признать, и ждал. Ждал рассвета. Ждал чуда. Ждал, когда 1х откроют глаза и скажут что-нибудь колкое, злое, живое. — Держись, — шептал он, не отпуская их руки. — Пожалуйста. Держись. Я здесь. Я рядом. Я не уйду. Обещаю. И в этой темноте, на границе между жизнью и смертью, между мирами, между тем, кем они были и кем могли стать, они пытались держаться.