Часть 3
20 марта 2026 г., 21:54
Трещина росла не по дням, а по часам. Чимин чувствовал её под ногами, как треск льда, который вот-вот проломится, но вместо того чтобы остановиться и посмотреть под ноги, он бежал быстрее. Бежал в улыбки, в шутки, в бесконечные эскизы, которые заполняли всё свободное время, в ночи, проведённые в баре, где можно было пить и смеяться и не думать. Юнги делал то же самое — только по-своему. Он уходил в работу, пропадал в студии по десять часов, возвращался поздно, засыпал с ноутбуком на груди и не отвечал на сообщения. Они виделись реже, а когда виделись, между ними висело что-то тяжёлое, невысказанное, от чего воздух становился плотным, как перед грозой.
Чимин знал, что нужно поговорить. Знал, что трещину нужно заделывать, пока не стало поздно. Но каждый раз, открывая рот, он слышал внутренний голос, который шептал: «Не надо. Скажешь лишнее — он уйдёт. А если не уйдёт — придётся что-то менять. А менять страшно». И он закрывал рот, улыбался, переводил всё в шутку, делал вид, что ничего не происходит. Юнги тоже молчал. И их молчание было громче любых слов.
Весна пришла в Сеул внезапно, как будто кто-то переключил тумблер. Вчера ещё было серо и холодно, а сегодня — солнце, прозрачное небо, цветущая сакура на улицах, которую ветер сдувал с веток, засыпая тротуары бело-розовыми лепестками. Чимин любил весну. Любил этот запах — свежести, земли, чего-то нового, что вот-вот должно случиться. Но этой весной случилось то, чего он не ждал.
Проект, над которым он работал два месяца, провалился.
Профессор Ли сказал это прямо, без обиняков, на глазах у всей группы: «Пак, это не уровень третьего курса. Это небрежно, поверхностно, здесь нет ни идеи, ни души. Переделать к следующей неделе, или можете не приходить на экзамен». Чимин сидел на месте, чувствуя, как кровь приливает к лицу, как однокурсники отводят взгляды, кто-то — из жалости, кто-то — чтобы не смущать его ещё больше. Хосок, сидевший рядом, сжал его руку под партой, но Чимин не чувствовал. Только пустоту. Ту самую, которую он так старательно заполнял всем подряд, а она оказалась всё ещё там, зияющая, готовая поглотить его снова.
Он не пошёл на встречу с Юнги. Они договаривались встретиться у него после пар — Юнги хотел показать новый трек, над которым работал, и заказать ужин, потому что Чимин давно жаловался, что хочет нормальной еды, а не лапши быстрого приготовления. Чимин не пришёл. Он выключил телефон, надел наушники, взял скетчбук и ушёл в парк, который был рядом с университетом, — маленький клочок зелени между высотками, с прудом и старыми ивами, где можно было сидеть часами, глядя на воду, и никто не трогал.
Он сидел на скамейке, поджав ноги, и рисовал. Не проект — просто так, для себя. Линии ложились на бумагу ровно, спокойно, без требований, без оценок, без профессора Ли, который смотрит поверх очков и говорит, что это «не уровень». Пшеничные волосы, отросшие за зиму, падали на глаза, и он смахивал их привычным жестом, не отрывая карандаша от бумаги. В наушниках играло что-то грустное, под стать погоде, которая, несмотря на солнце, казалась ему теперь серой.
Он не слышал шагов. Только почувствовал, как кто-то сел рядом, и тень упала на скетчбук. Поднял голову — Юнги. Без кепки, в чёрной куртке, расстёгнутой, с растрёпанными ветром волосами. Его лицо было напряжённым, глаза — тёмными, и в них читалось что-то, от чего Чимин внутренне сжался.
— Ты где был? — спросил Юнги. Голос ровный, но в нём слышалось то самое напряжение, которое накапливалось неделями.
— Здесь, — Чимин снял наушники, чувствуя, как внутри поднимается глухая усталость. — Рисую.
— Я ждал тебя два часа. Телефон выключен.
— Батарея села, — соврал Чимин, отводя взгляд.
— Не ври, — Юнги посмотрел на скетчбук, на рисунок — ветки ивы, пруд, отражение облаков. — Что случилось?
— Ничего.
— Чимин.
Это имя, сказанное таким тоном — не злым, не раздражённым, а каким-то уставшим, — заставило Чимина поднять голову. Юнги смотрел на него, и в его взгляде было что-то, от чего хотелось провалиться сквозь землю. Не жалость. Что-то другое — требовательное, твёрдое, как будто он имел право знать.
— Проект провалил, — сказал Чимин, и голос его дрогнул, но он взял себя в руки. — Профессор сказал переделать, или можно не приходить.
Юнги молчал. Чимин ждал. Ждал, что он скажет что-то ободряющее, как Хосок, который наверняка уже написал ему три сообщения с поддержкой. Или что-то злое, как Техён, который в таких случаях говорил «пошли напьёмся, забудем». Но Юнги молчал. А потом его лицо изменилось — стало жёстче, холоднее, и Чимин почувствовал, как внутри всё обрывается.
— Ты поэтому пропал? — спросил Юнги. — Вместо того чтобы прийти, как договаривались, ты сидишь здесь, в наушниках, и рисуешь?
— Я не хотел никого видеть, — Чимин сжал карандаш, чувствуя, как в груди поднимается глухое раздражение. — Мне нужно было побыть одному.
— Мог бы написать. Хотя бы слово.
— Я написал бы, когда пришёл в себя.
— А о том, что я жду, ты подумал? — Юнги повысил голос — впервые за всё время, и Чимин вздрогнул. — О том, что человек планирует вечер, готовится, откладывает дела, а потом сидит и смотрит в телефон, надеясь, что ты ответишь?
— Я не просил тебя ждать! — Чимин вскочил, и скетчбук упал на землю, раскрывшись на рисунке ивы. — Я не просил планировать вечер, не просил откладывать дела! Ты сам это делаешь, а потом предъявляешь мне, как будто я тебе должен!
— Должен? — Юнги поднялся, и теперь они стояли друг напротив друга, и между ними было меньше шага. — Я не прошу, чтобы ты был мне должен. Я прошу, чтобы ты уважал моё время. Чтобы ты не пропадал, когда мы договариваемся. Чтобы ты…
— Чтобы я что? — Чимин почувствовал, как внутри всё закипает — усталость, боль от проваленного проекта, злость на профессора, на себя, на эту весну, которая обещала что-то новое, а принесла только трещины. — Чтобы я был удобным? Чтобы я приходил, когда ты зовёшь, делал, что ты хочешь, не задавал вопросов? Ты мне кто, чтобы читать нотации?
Слова повисли в воздухе. Чимин увидел, как лицо Юнги стало непроницаемым — той самой маской, которую он носил в первые недели их знакомства. Закрытой, холодной, недосягаемой. И понял, что перешёл черту. Но остановиться уже не мог.
— Никто, — сказал Юнги. Спокойно, ровно, как будто подводил черту. — Я тебе никто. Так ведь?
Чимин открыл рот, чтобы ответить, но слов не было. Только ком в горле, который не позволял дышать. Юнги посмотрел на него секунду, другую, потом развернулся и пошёл по аллее, не оглядываясь. Чимин остался стоять, глядя ему вслед, чувствуя, как весенний ветер треплет волосы, как лепестки сакуры падают на плечи, как внутри, в том месте, которое он так старательно охранял, разрастается пустота.
Он поднял скетчбук, стряхнул землю с рисунка и сел обратно на скамейку. Руки дрожали. Он сжал их в кулаки, чувствуя, как кольца впиваются в кожу, и попытался выдохнуть. Не получилось.
Через час зазвонил телефон. Чимин посмотрел на экран — «Мама». Сердце ухнуло вниз. Он не брал трубку две недели, с тех пор как она в очередной раз спросила, не передумал ли он насчёт «этой ерунды с дизайном». Знал, что нужно ответить, знал, что она будет звонить снова и снова, пока не добьётся своего. Нажал «принять».
— Чимин-а, ты жив? — голос матери был резким, как всегда, без мягкости, без тепла. Только требовательность.
— Жив, — сказал он, чувствуя, как усталость наваливается с новой силой.
— Не отвечаешь на звонки, не пишешь. Я волнуюсь.
— Извини, был занят.
— Чем? Опять этой своей… рисованием?
Чимин закрыл глаза, прислонившись затылком к спинке скамейки. Солнце светило в лицо, но не грело.
— Проект сдавал, — сказал он. — Важный.
— И как? — в голосе матери не было интереса, только привычная обязанность спросить.
— Провалил.
Пауза. Чимин знал, что будет дальше. Знал наизусть, как сто раз до этого.
— Я же тебе говорила, — мать вздохнула, и в этом вздохе было всё: разочарование, усталость, «я же предупреждала». — Зачем тебе это? Сколько можно заниматься ерундой? Ты взрослый человек, пора уже думать о будущем. Нашёл бы нормальную работу, как все люди, а не…
— Мам, — Чимин перебил, чувствуя, как внутри закипает что-то горькое, тяжёлое. — Я не для того ответил на звонок..
— А для чего? Ты вообще звонишь, только когда что-то случилось. Или когда деньги нужны.
— Мне не нужны деньги, — сказал Чимин, и голос его стал тише, холоднее. — Мне вообще ничего от тебя не нужно.
— Вот как ты с матерью разговариваешь? — голос матери стал выше, острее. — Я тебя растила одна, без отца, между прочим, я тебе…
— Я знаю, — Чимин открыл глаза, посмотрел на небо, чистое, голубое, совершенно равнодушное к его боли. — Ты мне всегда об этом напоминаешь.
— Потому что ты забываешь! Ты всегда был таким — ветреным, безответственным, тебя никогда не волновало, что будет завтра. Как отец. Вылитый отец.
Чимин почувствовал, как слова врезаются в грудь, как ножи. Он сжал телефон так, что побелели костяшки, и с трудом выдохнул.
— Мне нужно идти, — сказал он.
— Чимин, не смей бросать трубку, я ещё не…
Он сбросил вызов. Выключил телефон, убрал в карман, закрыл глаза. В ушах звенело, в груди — пустота, такая огромная, что он физически чувствовал, как она расширяется, заполняя собой всё, вытесняя свет, тепло, весну. Он сидел на скамейке, сжимая скетчбук, и не знал, что делать дальше.
Домой он вернулся поздно. Хосок уже спал, оставив на столе записку: «Поговорим завтра. Ты справишься». Чимин посмотрел на ровный почерк, на смайлик в конце, и почему-то это стало последней каплей. Он сел на пол в коридоре, прислонился спиной к стене и закрыл лицо руками. Не плакал — просто сидел, чувствуя, как тяжесть давит на плечи, как пустота внутри становится невыносимой.
На следующий день он не пошёл на пары. Сидел в комнате, смотрел в потолок, не ел. Хосок приносил еду, уговаривал поесть, но Чимин только качал головой, говорил «потом», улыбался через силу, и Хосок отступал, не зная, как пробить эту стену. Чимин шутил — коротко, нервно, как делал всегда, когда не хотел показывать, что внутри всё разваливается. «Я на диете», «Фитнес-моделью решил стать», «Не боись, завтра съем слона». Хосок не смеялся. Только смотрел с тревогой, но не давил.
На третий день Чимин пошёл в университет. Не потому, что хотел — потому что надо. Профессор Ли дал неделю на переделку, и если он не начнёт сейчас, то не успеет. Он сидел в мастерской, делал вид, что работает, но перед глазами всё плыло — от голода, от усталости, от той пустоты, которая никак не хотела заполняться.
Юнги появился под вечер. Чимин не слышал, как открылась дверь, только почувствовал чьё-то присутствие, поднял голову — и увидел его. В чёрной куртке, с пакетом в руке, с лицом, на котором не было ни злости, ни холода — только усталость, такая же, как у Чимина.
— Ты не ел, — сказал Юнги, ставя пакет на стол. Внутри был контейнер с супом, рисом, чем-то ещё. Запах ударил в нос, и Чимин почувствовал, как желудок болезненно сжимается.
— Не хотелось, — сказал он, отводя взгляд.
— Ешь, — Юнги подвинул контейнер ближе. Голос его был ровным, но в нём не было привычной отстранённости. Что-то другое — неуверенное, почти робкое.
Чимин посмотрел на еду, потом на Юнги. Тот стоял, засунув руки в карманы, и смотрел куда-то в сторону, как будто ему было неловко. Чимин вдруг вспомнил, как месяц назад Юнги приготовил ему рамен в три часа ночи, когда Чимин пришёл пьяный и голодный, и поставил тарелку перед ним, не сказав ни слова. Тогда это казалось заботой. Сейчас — чем-то другим. Обязательством? Долгом? Жалостью?
— Спасибо, — сказал Чимин, открывая контейнер, но есть не начал. Смотрел на пар, поднимающийся над супом, и чувствовал, как внутри растёт что-то горькое, липкое. — Ты не обязан.
— Знаю, — Юнги сел на стул напротив, положил руки на стол. — Просто… ешь.
Чимин взял ложку, зачерпнул суп, поднёс ко рту. Вкуса не почувствовал. Только тепло, которое разлилось по пустому желудку, и от этого тепла почему-то стало ещё хуже. Он отодвинул контейнер.
— Не хочу, — сказал он.
Юнги посмотрел на него. В его глазах мелькнуло что-то — разочарование? Злость? Чимин не мог разобрать. Он устал разбирать.
— Как хочешь, — сказал Юнги, вставая. — Контейнер оставь себе.
Он вышел, и Чимин остался один в мастерской, глядя на остывающий суп и чувствуя, как между ними снова вырастает стена. Он хотел окликнуть Юнги, хотел сказать «останься», хотел объяснить, что это не из-за него, что он просто не может сейчас, что он благодарен, правда благодарен, но слова застряли в горле. Потому что если он скажет «спасибо», то должен будет сказать что-то ещё. А что — он не знал.
Через две недели была выставка студенческих работ. Чимин переделал проект — заново, с нуля, почти не спал три ночи, но сделал. Профессор Ли, глядя на готовый макет, долго молчал, потом сказал: «Это уже кое-что, Пак. Вы можете, когда захотите». Чимин кивнул и вышел, чувствуя пустоту. Должна была быть радость, облегчение, но было только «наконец-то» и усталость.
На выставку пришли все — Хосок, Намджун, Техён, даже Сокджин, который сказал, что «просто проходил мимо». Юнги тоже был — стоял в углу, в своей привычной позе, с кепкой, надвинутой на глаза, и смотрел на работы, не глядя ни на кого конкретно. Чимин видел его краем глаза, но не подходил. Они почти не разговаривали после того дня в парке и после мастерской. Только короткие сообщения, только «как дела», только «нормально». Стена стала выше, и Чимин не знал, как её перелезть.
Он стоял у своей работы, объясняя что-то Хосоку, когда почувствовал руку на плече. Обернулся — парень, которого он не видел больше года. Высокий, с тёмными волосами, с той самой улыбкой, которая когда-то сводила его с ума. Минджэ. Бывший. Тот самый, после которого Чимин поклялся больше никогда не привязываться.
— Чимин-а, привет, — Минджэ улыбнулся, и его пальцы сжали плечо чуть сильнее, чем нужно для простого приветствия. — Давно не виделись. Хорошо выглядишь.
Чимин замер. Сердце пропустило удар — не от радости, от шока. Минджэ стоял перед ним, как живое напоминание о том, что было до. До его правил, до его стен, до его страха. Тот самый, который научил его, что привязанность — это боль. Который разбил его сердце так, что он собирал осколки по ночам, лёжа на полу своей пустой комнаты, и решил больше никогда.
— Привет, — сказал Чимин, и голос его прозвучал ровно, хотя внутри всё тряслось. — Ты… тоже здесь?
— Пришёл поддержать знакомых, — Минджэ не убирал руку. Его пальцы скользнули по плечу, чуть ниже, почти на лопатку. — А ты, смотрю, всё ещё рисуешь. Я всегда знал, что у тебя талант.
Чимин хотел ответить, хотел отстраниться, но тело не слушалось. Он стоял, чувствуя знакомый запах — тот самый, от которого когда-то кружилась голова, — и чувствовал, как прошлое накрывает его с головой. Минджэ наклонился ближе, его губы почти касались уха Чимина, когда он сказал:
— Может, выпьем кофе? Поговорим, как старые друзья.
Чимин открыл рот, чтобы ответить, но не успел.
Чья-то рука легла ему на затылок — сильная, твёрдая, собственническая. Пальцы сжались в волосах, и Чимин почувствовал, как его голову поворачивают, и в следующую секунду губы Юнги врезались в его губы. Жёстко, грубо, при всех — на глазах у Хосока, у Намджуна, у Техёна, у Минджэ. Чимин не успел ни оттолкнуть, ни ответить — поцелуй длился секунду, может, две, а потом Юнги отпустил его, посмотрел на Минджэ — холодно, тяжело, с чем-то, от чего тот сделал шаг назад, — и вышел из зала, не сказав ни слова.
Чимин стоял, чувствуя, как горят губы, как колотится сердце, как по телу разливается жар — от злости, от унижения, от того, что где-то глубоко внутри, в самой тёмной части сознания, этот собственнический жест заставил его возбудиться. Он ненавидел это. Ненавидел Юнги за то, что тот сделал, ненавидел себя за то, что ему это понравилось, ненавидел Минджэ за то, что появился, ненавидел всех, кто смотрел на него сейчас с любопытством и жалостью.
— Извини, — сказал он Минджэ, не глядя на него. — В другой раз.
Он вышел из зала, нашёл Юнги в коридоре — тот стоял у окна, глядя на улицу, и его плечи были напряжены.
— Какого хрена? — Чимин подошёл, схватил его за руку, разворачивая к себе. — Какого хрена ты себе позволяешь?
Юнги смотрел на него. Его лицо было спокойным, но в глазах горело что-то тёмное, тяжёлое.
— Я не люблю, когда до моего трогают, — сказал он. Голос ровный, но в нём слышалось то самое собственничество, от которого у Чимина кровь прилила к лицу.
— Я не твоя вещь, — выплюнул Чимин, чувствуя, как внутри всё кипит. — Ты не имеешь права…
— А он имеет? — Юнги перебил, и в его голосе впервые прозвучала злость, настоящая, неприкрытая. — Он имеет право лапать тебя при всех? Имеет право наклоняться к твоему уху, как будто вы одни в комнате?
— Это не твоё дело!
— А чьё? — Юнги шагнул ближе, и Чимин почувствовал, как стена холла вдавливается в спину. — Скажи мне. Чьё это дело, если не моё?
Чимин смотрел в его глаза — чёрные, горящие, и чувствовал, как злость смешивается с чем-то другим, более глубоким, более жарким. Он хотел сказать «никого», хотел оттолкнуть, хотел убежать, но вместо этого схватил Юнги за ворот куртки и поцеловал сам — так же жёстко, как тот целовал его минуту назад, с языком, с зубами, с яростью, которая копилась неделями.
— Домой, — сказал он, отрываясь, и его голос был хриплым, чужим. — Пошли домой.
Они не доехали до квартиры. Такси остановилось у дома, они поднялись на лифте, и дверь не успела закрыться — Юнги уже вжал Чимина в стену, сдирая с него куртку, футболку, всё, что мешало. Это был самый жёсткий секс за всё время. Юнги брал его грубо, с силой, вжимая лицом в стену, вцепившись пальцами в бедра так, что Чимин чувствовал, как на коже остаются синяки. Он не просил пощады — не хотел. Он хотел этой боли, этого наказания, хотел чувствовать, что принадлежит кому-то, что его не отпустят, что его не бросят, как бросила мать, как он сам бросал всех, кто пытался приблизиться.
— Я не люблю, когда мое трогают, — повторил Юнги, когда они лежали в темноте, тяжело дыша. Его голос был низким, хриплым, и в нём не было сожаления.
Чимин лежал на спине, смотрел в потолок, чувствовал, как болят бедра, как пульсируют засосы на шее, как внутри всё ещё горит огонь. Он повернул голову, посмотрел на Юнги — на его бледный профиль, на сжатые губы, на руки, которые лежали на одеяле, длинные, бледные, без украшений.
— Я не твоя вещь, — сказал он, и голос его был твёрдым, но внутри всё дрожало.
Юнги повернулся к нему. В темноте его глаза казались чёрными, бездонными, и в них было что-то, от чего Чимин захотел спрятаться.
— А чья? — спросил Юнги. — Чья ты, если не моя?
Чимин не ответил. Он отвернулся, свернулся калачиком, чувствуя, как слова Юнги врезаются в грудь, как ножи. Он не знал ответа. И это было страшнее всего.
Вечеринка у Намджуна должна была стать обычной — музыка, выпивка, разговоры, которые никто не запомнит наутро. Чимин пришел в хорошем настроении, в своем любимом мешковатом свитере, с кольцами на всех пальцах и легкой улыбкой, которую надевал вместе с курткой у порога. Он не знал, что сегодня что-то изменится. Не знал, что Хосок, который всегда был его якорем, сегодня решит стать катализатором.
Хосок устал. Устал смотреть, как Чимин и Юнги ходят по кругу — сближаются, отталкиваются, делают вид, что ничего не происходит, а потом снова сближаются, чтобы снова оттолкнуться. Устал слушать по ночам, как Чимин ворочается в постели, не находя себе места. Устал видеть, как оба страдают от того, что не могут сказать друг другу самого главного. И сегодня, когда в гостиной появился незнакомец — высокий, улыбчивый, с открытым взглядом и легкой манерой общения, которую Чимин всегда любил, — Хосок решил действовать.
— Чимин, познакомься, это Джихун, — сказал Хосок, подводя парня к дивану, где Чимин сидел с бокалом виски. — Джихун учится на режиссера, снимает короткий метр. Я говорил ему о твоих работах.
Чимин поднял глаза. Парень был красивым — темные волосы, аккуратная челка, глаза, которые смотрели с искренним интересом. Он улыбнулся, протянул руку, и Чимин автоматически ответил на рукопожатие, чувствуя, как кольца звенят о чужие пальцы.
— Хосок сказал, ты занимаешься промышленным дизайном? — спросил Джихун, садясь рядом. — Я видел твои работы на выставке. Тот макет с органическими формами — это было потрясающе.
Чимин моргнул, не ожидая такого. Обычно люди не запоминали его работы, тем более не говорили о них с таким энтузиазмом.
— Спасибо, — сказал он, чувствуя, как внутри распускается что-то теплое. — Ты был на выставке?
— Приходил с другом. Стоял у твоей работы минут десять, пытался понять, как ты сделал переход между текстурами. — Джихун наклонился ближе, и в его глазах горел неподдельный интерес. — Расскажешь?
Чимин улыбнулся. Впервые за долгое время кто-то смотрел на него не как на «парня Юнги» или «милашку Чимина», а как на художника. Это было приятно. Это было легко. Он начал рассказывать о проекте, о том, как искал материалы, как переделывал макет три раза, пока профессор Ли не сказал, что теперь «это кое-что». Джихун слушал, задавал вопросы, смеялся над его шутками, и Чимин чувствовал, как напряжение, которое копилось неделями, начинает отпускать. Можно было просто разговаривать. Без подтекста. Без тяжелых взглядов. Без молчания, которое душило.
Он не заметил, как Джихун положил руку на спинку дивана, почти касаясь его плеча. Не заметил, как тот наклонился ближе, чтобы лучше слышать в шуме вечеринки. Не заметил, как между ними возникло то самое пространство — легкое, обещающее, опасное. Он просто разговаривал, и ему было хорошо.
Юнги заметил всё.
Он сидел в кресле у окна, сжимая в руке стакан с недопитым виски, и смотрел. Смотрел, как Чимин смеется над чем-то, что сказал этот парень. Как его глаза блестят в свете гирлянды. Как он откидывает пшеничные волосы, обнажая серьги, и наклоняется ближе, чтобы что-то сказать. Как этот парень — Джихун, Хосок представил его как Джихуна, — касается его локтя, и Чимин не отстраняется.
Внутри Юнги поднималось что-то темное, тяжелое, то, что он привык подавлять. Он знал это чувство. Оно приходило каждый раз, когда Чимин смотрел на кого-то еще. Когда Техён обнимал его за плечи. Когда этот Минджэ появился на выставке. Когда Чимин улыбался кому-то, кроме него. Но раньше он мог подойти, мог взять Чимина за затылок, мог поцеловать, напомнить, что тот — его. Сейчас он не мог. Потому что они не разговаривали уже три дня после той ночи, когда лежали в темноте и Чимин сказал, что боится. А Юнги сказал, что тоже боится. И после этого слова застряли, и стена выросла снова, выше, чем когда-либо.
Он смотрел, как Джихун что-то шепчет Чимину на ухо, и тот смеется, запрокидывая голову. Видел, как Хосок бросает на него быстрый взгляд — виноватый, но решительный. И понял, что это не случайность. Хосок специально подсунул Чимину этого парня. Чтобы вызвать реакцию. Чтобы подтолкнуть. Чтобы они наконец-то что-то сделали.
Юнги допил виски, поставил стакан на подоконник и вышел в коридор. Достал телефон, нашел контакт Сокджина. Пальцы дрожали, когда он печатал: «Забери Чимина, он пьян». Отправил. Выключил экран, прислонился лбом к холодной стене, чувствуя, как в груди разрастается пустота. Он не мог смотреть на это больше. Не мог смотреть, как Чимин улыбается кому-то другому. Не мог ждать, пока тот сам решит, что Юнги достоин его внимания. Он устал быть вариантом. Устал быть тем, кого выбирают, когда нет никого лучше.
Он вышел из квартиры, не попрощавшись. Спустился по лестнице, вышел на улицу, где весенний воздух был холодным и свежим, и медленно пошел в сторону дома, чувствуя, как с каждым шагом внутри что-то умирает.
В гостиной Сокджин получил сообщение, прочитал, нахмурился. Подошел к Хосоку, шепнул что-то на ухо. Хосок посмотрел на диван, где Чимин все еще сидел с Джихуном, и его лицо стало виноватым. Он подошел, коснулся плеча Чимина.
— Чимин, Юнги ушел.
Чимин повернулся, не понимая.
— Ушел? Куда?
— Домой. Написал Сокджину, чтобы тебя забрали. Сказал, что ты пьян.
Чимин замер. Слова долетали до него сквозь шум в ушах. Юнги ушел. Не подошел, не сказал ничего. Просто ушел. И написал Сокджину, чтобы тот забрал Чимина, как будто он — вещь, которую нужно передать из рук в руки. Как будто он — обуза.
— Я не пьян, — сказал Чимин, и голос его был ровным, слишком ровным.
— Я знаю, — Хосок сел рядом, сжал его руку. — Чимин, я…
— Ты специально подвел ко мне того парня? — Чимин посмотрел на Хосока, и в его глазах не было злости, только пустота. — Чтобы он увидел?
Хосок молчал. Его молчание было ответом.
— Зачем? — спросил Чимин, и в голосе его прорезалась боль. — Зачем ты это сделал?
— Потому что вы оба идиоты, — Хосок выдохнул, сжимая его руку. — Потому что я смотрю, как вы мучаете друг друга, и ничего не делаете. Потому что кто-то должен был что-то сделать.
Чимин выдернул руку, встал. Джихун смотрел на него с беспокойством, но Чимин даже не взглянул в его сторону. Он надел куртку, взял ключи и вышел, не сказав ни слова. Спустился по лестнице, вышел на улицу, и холодный воздух ударил в лицо, отрезвляя. Он не был пьян — только на полтора стакана виски, которые давно выветрились. Но внутри все горело. Злость, обида, боль — все смешалось в один огненный ком, который не давал дышать.
Он шел быстро, не разбирая дороги. Ноги сами несли его к дому Юнги — он знал этот путь наизусть, проходил его сотни раз, днем и ночью, трезвый и пьяный, счастливый и потерянный. Сейчас он шел злой. Злой на Хосока за его игру. Злой на Джихуна, который просто оказался не в то время не в том месте. Злой на себя — за то, что улыбался, за то, что было легко, за то, что Юнги увидел это и решил, что он ему не нужен. Но больше всего он был зол на Юнги. За то, что тот ушел, не сказав ни слова. За то, что написал Сокджину, как будто Чимин — проблема, которую нужно решить. За то, что снова промолчал, вместо того чтобы подойти и сказать то, что говорит его взгляд, когда он смотрит, как Чимин общается с кем-то другим.
Он постучал в дверь. Сильно, требовательно, не давая себе времени передумать. Дверь открылась не сразу. Юнги стоял на пороге — в одной футболке, без кепки, с лицом, которое было непроницаемым, но Чимин уже научился видеть сквозь эту маску. Усталость. Боль. Что-то еще, что Юнги прятал так глубоко, что сам, наверное, уже не знал, как это называется.
— Чего ты пришел? — спросил Юнги. Голос ровный, холодный.
Чимин шагнул внутрь, толкнув дверь, и она захлопнулась за его спиной.
— Ты ушел, — сказал он, и голос его дрожал от сдерживаемой ярости. — Ты просто взял и ушел. Даже не попрощался.
— А зачем? — Юнги повернулся к нему, и в его глазах вспыхнуло что-то, что он так долго подавлял. — Ты был занят. Я не хотел мешать.
— Мешать? — Чимин почувствовал, как кровь приливает к лицу. — Ты написал Сокджину, чтобы он забрал меня, как будто я… как будто я твоя ответственность, от которой можно отписаться в мессенджере!
— А что я должен был сделать? — Юнги повысил голос, и этот звук разнесся по маленькой квартире, ударился о стены. — Подойти и оттащить тебя от него? Сделать вид, что я имею на это право?
— А ты не имеешь? — выкрикнул Чимин, делая шаг вперед. — Ты имеешь право хватать меня за затылок на глазах у всех, имеешь право трахать меня так, что я хожу в синяках неделю, но не имеешь права подойти и сказать: «Пошли отсюда»? Ты серьезно?
Юнги смотрел на него. Его лицо было бледным, глаза — черными, горящими. Он сжал челюсть так, что на скулах заходили желваки.
— А зачем? — спросил он, и голос его сел, стал низким, почти шепотом. — Чтобы ты снова исчез? Чтобы ты снова не пришел, когда обещал? Чтобы я снова сидел и ждал, пока ты соизволишь обратить на меня внимание?
— Я всегда к тебе прихожу! — Чимин чувствовал, как внутри все кипит, как слова рвутся наружу, не успевая обдумываться. — Я всегда с тобой, когда ты зовешь!
— А когда я не зову? — Юнги шагнул к нему, и теперь они стояли друг напротив друга, разделенные только воздухом. — Когда ты просто хочешь быть со мной, без того, чтобы я просил? Когда ты выбираешь меня, а не того, кто первым подошел и улыбнулся?
— Я тебя выбираю! — закричал Чимин, чувствуя, как горло сжимается, как глаза начинают щипать. — Я всегда тебя выбираю, даже когда не должен, даже когда мне страшно, даже когда я не понимаю, что между нами происходит!
— Тогда почему ты позволяешь им подходить? — Юнги схватил его за плечи, сжал так, что кольца впились в кожу сквозь свитер. — Почему ты улыбаешься им, смеешься с ними, позволяешь им касаться тебя? Почему я должен смотреть, как ты разбрасываешь себя налево и направо, а мне достаются только объедки твоего внимания?
Слова ударили, как пощечина. Чимин замер, глядя в черные глаза, которые горели такой болью, что у него перехватило дыхание.
— Объедки? — повторил он, и голос его дрогнул. — Ты думаешь, я даю тебе объедки?
— А что же это? — Юнги не отпускал его плечи, пальцы дрожали. — Ты приходишь, когда тебе удобно. Ты позволяешь себе быть со мной, когда тебе хорошо. А когда становится сложно — ты пропадаешь. Не отвечаешь на сообщения, не приходишь на встречи, сидишь в парке в наушниках и рисуешь, пока я жду тебя, как дурак. И когда кто-то другой оказывается рядом, ты улыбаешься ему, и тебе легко, и ты не думаешь о том, что я смотрю на это и сгораю.
Чимин смотрел на него, чувствуя, как каждое слово врезается в грудь, оставляя кровоточащие следы. Он хотел сказать, что это не так. Хотел сказать, что Юнги — не объедки, что он — единственный, кто заполняет эту дурацкую пустоту внутри, которую Чимин не мог заполнить ничем и никогда. Но вместо этого из него вырвалось другое.
— А ты требуешь то, о чем даже не просишь! — закричал он, вырываясь из хватки. — Ты хочешь, чтобы я читал твои мысли, чтобы я знал, когда тебе нужно, чтобы я подошел, когда тебе больно, чтобы я остался, когда ты молчишь! Я не умею читать мысли, Юнги! Я не умею!
— Я не умею просить! — Юнги ударил кулаком по стене, и звук был глухим, тяжелым. Чимин вздрогнул, но не отступил. — Я не умею говорить, что мне нужно, потому что меня никто никогда не спрашивал! Я думал, что если я буду рядом, если буду делать что-то, если буду ждать, то ты сам поймешь! А ты не понимаешь! Или не хочешь понимать!
— Хочу! — Чимин чувствовал, как слезы подступают к горлу, но он сдерживался, не позволяя себе расплакаться. — Я хочу понять, но ты не даешь мне войти! Ты стоишь с этой своей кепкой, скрестив руки, и смотришь так, будто я должен сам догадаться, что у тебя внутри! А я не догадываюсь! Я не умею!
— А я не умею открываться! — Юнги провел рукой по лицу, и Чимин увидел, как дрожат его пальцы. — Я не умею говорить, что мне больно, когда ты смотришь на других. Не умею говорить, что я хочу, чтобы ты был только моим. Не умею говорить, что я… что ты…
Он замолчал, сжал челюсть, отвернулся. Чимин стоял, глядя на его спину, на напряженные плечи, на руки, которые сжимались в кулаки, и чувствовал, как внутри все рушится. Стена, которую они оба строили так долго, рухнула, оставив после себя только обломки. И под этими обломками было что-то живое, что-то, что они оба так старательно прятали, но что теперь невозможно было игнорировать.
— Что я? — спросил Чимин тихо, почти шепотом. — Что ты не умеешь говорить, Юнги?
Юнги молчал. Стоял к нему спиной, и Чимин видел, как его плечи поднимаются и опускаются, как он пытается выровнять дыхание. Тишина затягивалась, становилась невыносимой.
— Ничего, — сказал Юнги наконец. Голос его был глухим, сломанным. — Ничего. Иди домой, Чимин.
Чимин смотрел на него. На человека, который стоял в двух шагах, но казался недосягаемым. На человека, ради которого он ломал себя, свои привычки, свой страх. На человека, который сейчас уходил в себя, в свою тишину, в свою броню, и Чимин не знал, как его оттуда вытащить.
— Нет, — сказал он. — Не пойду.
— Иди, — Юнги повернулся, и его лицо было белым, глаза — пустыми. — Мы оба сказали достаточно.
— Нет, — Чимин шагнул к нему, схватил за руку. — Мы ничего не сказали. Мы кричали, мы обвиняли друг друга, но мы не сказали главного.
Юнги смотрел на его руку, на пальцы, сжимающие запястье, на кольца, блестящие в тусклом свете. Потом перевел взгляд на лицо Чимина — раскрасневшееся, с припухшими губами, с глазами, в которых стояли слезы, но он не позволял им упасть.
— А что главное? — спросил Юнги, и в его голосе не было злости. Была усталость. Бесконечная, всепоглощающая усталость.
Чимин открыл рот. Слова вертелись на языке — те самые, которые он так боялся произнести, которые прятал за улыбками, за шутками, за своей дурацкой ветреностью. Он хотел сказать их. Должен был сказать. Но страх снова сжал горло, и вместо слов вырвалось:
— Я не знаю.
Юнги посмотрел на него. Долго. Потом медленно выдернул руку, повернулся и отошел к окну. Встал спиной, глядя на темную улицу, на фонари, на весенние деревья, которые только начинали распускаться.
— Тогда иди, — сказал он тихо. — Когда узнаешь — приходи.
Чимин стоял посреди комнаты, чувствуя, как пустота внутри расширяется, заполняя собой все. Он хотел остаться. Хотел подойти, обнять, сказать то, что так боялся сказать. Но ноги не слушались, а слова застряли в горле. Он стоял, смотрел на спину Юнги, на черные волосы, на руки, которые лежали на подоконнике, и чувствовал, как между ними снова вырастает стена — не та, что была раньше, а новая, более высокая, более прочная.
Он вышел. Не помнил, как спустился по лестнице, как вышел на улицу, как дошел до автобусной остановки. Помнил только холодный ветер, который бил в лицо, и пустоту внутри, которая не заполнялась ничем.
Дома было темно. Хосок еще не вернулся, и Чимин был благодарен за это. Он прошел в свою комнату, сел на кровать, не включая свет, и долго смотрел в стену. Внутри было пусто. Не больно — пусто. Как будто вырезали что-то важное, и теперь на этом месте зияла дыра, которую ничем нельзя было заткнуть.
Он лег, свернулся калачиком, обхватив себя руками, и закрыл глаза. Сон не шел. Мысли крутились в голове, как заевшая пластинка: его лицо, его голос, его слова. «Ты везде разбрасываешь себя, но мне достаются только объедки твоего внимания». Чимин сжимал зубы, чувствуя, как слова врезаются в память, оставляя рубцы. Он хотел сказать, что это не так. Что Юнги — не объедки. Что он — единственный, кто получает всё, даже то, что Чимин боится отдавать. Но он не сказал. Он не умел говорить. Он умел только убегать.
Неделя прошла в тумане.
Чимин ходил на пары, сидел в мастерской, делал вид, что работает, но эскизы не продвигались, линии не складывались, и он сминал лист за листом, чувствуя, как внутри нарастает что-то тяжелое, невыносимое. Он перестал есть сладкое — не специально, просто не хотелось. Даже любимые мармеладные мишки, которые всегда лежали в рюкзаке, оставались нетронутыми. Хосок приносил шоколад, ставил на стол, но Чимин смотрел на него, как на предмет из другой жизни, и отодвигал в сторону.
— Ты должен поесть, — сказал Хосок на третий день, глядя, как Чимин вертит в руках карандаш, не рисуя.
— Я ем, — ответил Чимин, не поднимая глаз.
— Ты ешь один раз в день и то через силу. И сладкое не ешь вообще. Это не ты.
— Может, я меняюсь.
— Чимин.
— Хосок, пожалуйста, — Чимин поднял голову, и Хосок замолчал, увидев его глаза — красные, опухшие, но сухие. — Просто оставь меня. Пожалуйста.
Хосок оставил. Но заглядывал каждый час, приносил чай, садился рядом, молчал. Чимин был благодарен за это молчание. Он не хотел говорить. Он не хотел ничего. Только сидеть, смотреть в одну точку и чувствовать, как пустота внутри растет, заполняя собой все, что было раньше.
Юнги не писал. Чимин проверял телефон каждые пять минут, хотя знал, что уведомлений нет. Смотрел на диалог, который заканчивался его сообщением «спокойной ночи», отправленным за три дня до ссоры, и чувствовал, как в груди что-то сжимается. Он хотел написать первым. Тысячу раз открывал чат, набирал «привет», «как дела», «прости», но пальцы не нажимали на отправку. Страх был сильнее. Страх, что он не получит ответа. Страх, что получит «не пиши мне больше». Страх, что придется признать то, что он так долго отрицал.
Он смотрел на потолок ночами, слушая, как за стеной шумит трасса, и думал о Юнги. О том, как тот спит сейчас — наверное, не спит. Как ворочается на своей узкой кровати, глядя в потолок, так же, как Чимин. Как прокручивает в голове их ссору, каждое слово, каждый крик. Чимин знал, потому что сам делал это каждую ночь. Снова и снова переживал тот момент, когда Юнги сказал «объедки», и чувствовал, как внутри все переворачивается от боли. И следом — вина. Потому что Юнги был прав. Он разбрасывал себя. Ему было легко с другими, потому что от других не нужно было ничего. А от Юнги нужно было. Нужно было быть настоящим. Нужно было открыться. Нужно было перестать убегать. И он не умел.
На четвертый день Хосок не выдержал.
— Ты должен что-то сделать, — сказал он, садясь напротив. — Ты не ешь, не спишь, не работаешь. Ты просто существуешь, Чимин. Это не жизнь.
— Я знаю, — Чимин сидел на кровати, обхватив колени руками, и смотрел в окно. Весна была в самом разгаре, деревья цвели, солнце светило, но за окном был другой мир, в который он не мог войти.
— Тогда сделай что-нибудь. Напиши ему. Позвони. Приди.
— А что я скажу? — Чимин повернул голову, и Хосок увидел его лицо — осунувшееся, бледное, с тенями под глазами. — Что я не умею? Что я боюсь? Что я хочу, но не знаю как? Он это и так знает. И это не помогает.
— А ты попробуй сказать что-то другое. То, что боишься сказать.
Чимин посмотрел на него. В глазах Хосока была боль — за него, за Юнги, за них обоих. Чимин знал, что Хосок чувствует себя виноватым за ту вечеринку. Знал, что тот хотел как лучше. Но лучше не стало. Стало только хуже.
— Я не могу, — сказал Чимин, отворачиваясь. — Я не могу, Хосок.
Хосок вздохнул, поднялся, хлопнул его по плечу и вышел. Чимин остался один, глядя на цветущую ветку за окном, и чувствовал, как внутри, в той самой пустоте, что-то медленно умирает.
На пятый день он не пошел на пары. Сидел в комнате, смотрел в телефон, перечитывал старые сообщения. «Придешь сегодня?», «Жду», «Спокойной ночи». Короткие, сухие, без смайликов, без лишних слов. Но Чимин знал, сколько в них было. Знал, что каждое «жду» означало «ты мне нужен». Знал, что каждое «спокойной ночи» означало «я думаю о тебе». Знал, но делал вид, что не понимает. Потому что если понять, то придется отвечать. А отвечать — это быть уязвимым. А быть уязвимым — это больно.
Он перевернулся на спину, уставился в потолок. В голове крутились слова, которые он хотел сказать в ту ночь, но не смог. «Я боюсь, что если скажу, как ты мне нужен, ты уйдешь. Я боюсь, что если перестану убегать, то окажется, что бежать некуда. Я боюсь, что ты — единственный, кто видит меня настоящего, и этого настоящего недостаточно». Он закрыл глаза, чувствуя, как слезы подступают к горлу, но не проливаются. Он не плакал. Он разучился плакать.
На шестой день он увидел Юнги в университете. Тот шел по коридору, в своей черной куртке, с кепкой, надвинутой низко, и не смотрел по сторонам. Чимин замер у стены, чувствуя, как сердце пропускает удар. Юнги прошел мимо, не заметив его, или сделав вид, что не заметил. Чимин смотрел ему вслед, на его спину, на походку — медленную, усталую, — и хотел окликнуть. Хотел подойти, схватить за руку, сказать что-то, что заставит его остаться. Но ноги не двигались, язык прилип к небу. Он стоял, как вкопанный, смотрел, как Юнги сворачивает за угол, и чувствовал, как внутри, в той самой пустоте, что-то обрывается.
Ночью он не спал. Сидел на подоконнике, смотрел на пустую улицу, на фонари, на редкие машины, которые проезжали мимо. Вспоминал, как они сидели на балконе в первую ночь, как Чимин приставал к нему с глупыми вопросами, а Юнги молчал, и в этом молчании было что-то, что заставило Чимина остаться. Вспоминал, как Юнги впервые улыбнулся — той редкой улыбкой, с обнажением десен, которая делала его лицо совсем другим. Вспоминал, как они лежали в темноте, и Юнги держал его за руку, и говорил: «Я тоже боюсь, но я здесь».
Он закрыл глаза, прижался лбом к холодному стеклу и прошептал в пустоту:
— А я нет. Я не здесь. Я никогда не был здесь по-настоящему.
Слова упали в тишину, не найдя ответа.
На седьмой день он пошел в бар к Сокджину. Не чтобы выпить — просто чтобы быть среди людей, чтобы не сидеть одному в пустой комнате, где стены давили, а потолок казался слишком низким. Сокджин стоял за стойкой, протирал стаканы, и когда увидел Чимина, его лицо стало серьезным.
— Выглядишь паршиво, — сказал он, ставя перед ним воду.
— Спасибо, — Чимин усмехнулся, но усмешка вышла кривой.
— Он тоже, — сказал Сокджин после паузы. — Не спит. Не ест. Сидит в студии сутками, не выходит.
Чимин сжал стакан, чувствуя, как пальцы дрожат.
— Я не знаю, что делать, — сказал он тихо. — Я не умею… я всегда убегал. От всего. От мамы, от чувств, от себя. А теперь… я не хочу убегать. Но я не знаю, как остаться.
Сокджин посмотрел на него долгим взглядом, потом вздохнул и положил тряпку.
— Знаешь, — сказал он, — Юнги тоже всегда убегал. От родителей, от людей, от всего, что могло причинить боль. Он построил вокруг себя стену такую высокую, что я думал, никто никогда не сможет ее перелезть. А ты смог. Ты единственный, кто смог. Не потому, что ты какой-то особенный, а потому, что он тебя впустил сам. Понимаешь? Он сам тебя впустил. А теперь вы оба стоите по разные стороны стены и ждете, что кто-то сделает первый шаг.
Чимин смотрел на него, чувствуя, как слова проникают сквозь броню, в которую он закутался.
— Я боюсь, — сказал он. — Боюсь, что если сделаю шаг, он не откроет.
— А если не сделаешь, — Сокджин наклонился ближе, — ты никогда не узнаешь. И будешь жалеть об этом всю жизнь. Поверь мне, это хуже, чем любой страх.
Чимин сидел, сжимая стакан, и чувствовал, как внутри, в той самой пустоте, что-то начинает шевелиться. Маленькое, слабое, но живое. То, что он так долго прятал. То, что он называл страхом, но что на самом деле было просто желанием — быть рядом. Быть с ним. Не убегать.
Он допил воду, встал, посмотрел на Сокджина.
— Спасибо, — сказал он.
— Не за что, — Сокджин кивнул. — Иди уже.
Чимин вышел из бара, вдохнул весенний воздух, полный запаха цветущих деревьев, и почувствовал, как ноги сами несут его в сторону дома Юнги. Не на автобусе, не в такси — пешком, через весь район, чувствуя, как с каждым шагом страх отпускает, как пустота внутри начинает заполняться чем-то другим. Он не знал, что скажет. Не знал, откроет ли Юнги. Не знал, будет ли поздно. Но знал одно: он больше не может убегать. Не от этого. Не от него.
Он шел медленно, хотя внутри все кричало бежать. Каждый шаг давался с трудом — не потому, что ноги не слушались, а потому, что страх все еще сидел где-то в груди, цеплялся за ребра, шептал: «Развернись. Уйди. Так безопаснее». Чимин сжимал кулаки в карманах куртки, чувствуя, как кольца впиваются в кожу, и продолжал идти. Весенний воздух был прозрачным и холодным, где-то вдалеке лаяла собака, и Чимин думал о том, что запомнит этот звук навсегда. И запах цветущей сакуры, и свет фонарей, которые выхватывали из темноты мокрый асфальт. И то, как колотится сердце, когда он поднимается на знакомый этаж и останавливается перед дверью.
Он поднял руку, чтобы постучать, и замер. Пальцы дрожали. Он сжал их в кулак, разжал, снова сжал. Вдохнул. Выдохнул. Постучал.
Тишина за дверью показалась вечностью. Чимин уже думал, что Юнги нет дома, или что он не откроет, или что он открыл, увидел, кто это, и закрыл обратно. Но дверь медленно отворилась.
Юнги стоял на пороге. В старой футболке, в домашних штанах, без кепки. Волосы были растрепаны, как будто он провел рукой по ним сотню раз. Лицо — бледное, осунувшееся, с тенями под глазами такими глубокими, что казалось, их можно потрогать. Он смотрел на Чимина, и в его взгляде не было ни злости, ни холода. Была усталость. И что-то еще, что Чимин не мог разобрать — надежда? Страх? Оба вместе?
— Можно войти? — спросил Чимин, и голос его прозвучал хрипло, чужо.
Юнги молчал секунду, другую. Потом отступил в сторону, пропуская. Чимин вошел, чувствуя, как знакомый запах — кофе, старого винила, чего-то еще, что было только здесь, — окутывает его, и от этого защипало в носу. Он снял куртку, повесил на крючок, как делал это сотни раз, и остановился посреди комнаты, не зная, куда сесть, как стоять, куда деть руки.
Юнги закрыл дверь, прошел к дивану и опустился на пол, прислонившись спиной к его основанию. Не на диван, не в кресло — на пол, как будто сил не было даже на то, чтобы забраться выше. Чимин посмотрел на него, потом сел рядом, на таком же расстоянии, чтобы можно было говорить, но не касаться. Пол был холодным, и этот холод пробирался сквозь джинсы, напоминая, что это не сон.
Они молчали. Тишина была тяжелой, но не той, что душила — той, что предшествует чему-то важному, как затишье перед грозой. Чимин смотрел на свои руки, на кольца, которые тускло блестели в свете уличного фонаря, и собирал слова. Слова, которые он прятал годами, которые боялся произнести даже наедине с собой.
— Не перебивай меня, — сказал он наконец, и голос его был тихим, но твердым. — Пожалуйста. И не выгоняй. Дай мне до конца.
Он не смотрел на Юнги, но чувствовал его взгляд — тяжелый, внимательный, прожигающий кожу.
— Хорошо, — сказал Юнги. Одно слово, и в нем было столько, что у Чимина перехватило дыхание.
Он сжал пальцы, чувствуя, как кольца врезаются в кожу, и начал.
— Я не всегда был таким. Ветреным, беззаботным, который не парится ни о чем. Это пришло потом. После. В старших классах я был другим — привязчивым, влюбчивым, таким, который готов был отдать всё за одну улыбку. Я встретил Минджэ. Того парня, который подошел ко мне на выставке. Мы учились в одной школе, он был старше. Красивый, уверенный, весь такой… взрослый. А я был маленьким, худым, с вечно красными ушами и кучей комплексов. Он обратил на меня внимание, и я… я поверил, что это судьба. Что меня наконец-то кто-то выбрал.
Чимин замолчал, чувствуя, как слова застревают в горле. Он никогда не рассказывал это. Ни Хосоку, ни Техёну, никому. Держал внутри, запечатанным, как конверт, который нельзя открывать.
— Он был собственником, — продолжил Чимин, и голос его стал тише. — Сначала это казалось заботой. Он говорил, кому я могу улыбаться, с кем дружить, куда ходить. Проверял мой телефон. Злился, если я задерживался после школы. Я думал, это потому, что он любит меня. Что это нормально — когда человек не хочет тебя ни с кем делить. Я… я был глупым.
Он усмехнулся, но усмешка вышла горькой, ломаной.
— Однажды я пришел к нему после школы, хотел сделать сюрприз, купил его любимое пиво, хотя мне было семнадцать и продавщица смотрела на меня как на преступника. Я поднялся к нему в квартиру, дверь была не заперта. И я… я увидел. Он сидел на диване с девчонкой из параллельного класса. Они целовались. Я стоял в коридоре с этим дурацким пакетом, и он меня не видел. А потом я что-то сказал. Не помню что. Кажется, просто его имя. Он поднял голову, посмотрел на меня, и знаешь, что он сделал?
Чимин почувствовал, как внутри все сжимается, как боль, которую он считал зажившей, открывается снова, свежая, кровоточащая.
— Он засмеялся. Посмотрел на ту девчонку и сказал: «Не знаю этого, вообще не знаю, что он тут делает». И она поверила. Они оба смотрели на меня, как на чужого, как на какую-то ошибку, которая залетела не в ту дверь. Я стоял с этим пакетом, с пивом, которое он любил, и не мог вымолвить ни слова. А потом я развернулся и ушел. И больше никогда с ним не говорил.
Он выдохнул, чувствуя, как дрожат руки. Положил их на колени, сжал, чтобы унять дрожь.
— После этого я решил, что больше никогда. Никогда не буду привязываться, никогда не буду верить, никогда не буду делать кого-то центром своей жизни. Я думал, что свобода — это когда тебе никто не нужен. Когда ты можешь уйти в любой момент и не чувствовать боли. Я начал делать вид, что мне всё равно. На всех. На маму, на друзей, на парней, с которыми спал. И это работало. Работало годами. Пока не появился ты.
Он повернул голову, посмотрел на Юнги. Тот сидел, не двигаясь, смотрел на него, и в его глазах не было жалости — было что-то другое, что-то, от чего у Чимина сжалось сердце. Понимание.
— В ту ночь на балконе, — сказал Чимин, — я почувствовал это. Магнит. Я не знаю, как это объяснить. Я смотрел на тебя и не мог отвести взгляд. Ты был такой… закрытый, такой недоступный, и меня тянуло к тебе, как… я не знаю. Как будто что-то во мне узнало что-то в тебе. И я испугался. Я испугался, потому что это было не как обычно. Обычно я подходил к человеку, улыбался, и всё было легко. А с тобой… с тобой было тяжело. Тяжело и необходимо. Как воздух.
Он замолчал, собираясь с силами.
— А потом была та ночь в ванной. И после я не мог спать. Я лежал и думал о тебе, и злился на себя за это, потому что обещал себе никогда так не париться. Я ходил на лекции и смотрел на твой затылок, и не мог сосредоточиться. Я приходил в бар, чтобы забыть, и пил, и пытался уйти с кем-то другим, но не мог. Потому что все были не тобой. Я нарядился как последняя шлюха, чтобы переспать с кем угодно, лишь бы перестать думать о тебе, но когда ко мне подошел парень, я… я ничего не почувствовал. Вообще ничего. Только пустоту. И тогда я понял, что вляпался. По-настоящему.
Чимин сжал пальцы, чувствуя, как кольца впиваются в кожу.
— Я боюсь, Юнги. Я боюсь, что если позволю себе захотеть тебя по-настоящему, то не переживу, если ты уйдешь. Я не переживу еще раз, когда на меня смотрят как на чужого. Когда говорят, что не знают меня. Когда смеются над тем, что я пришел с пивом, которое он любил. Я не переживу это снова. Поэтому я делаю вид, что мне всё равно. Поэтому я пропадаю, когда становится слишком много. Поэтому я улыбаюсь, когда хочу плакать. Я просто… я очень боюсь, Юнги.
Он замолчал. В комнате было тихо, только ветер шумел за окном, да где-то внизу проехала машина. Чимин чувствовал, как слезы подступают к горлу, но сдерживался, не позволял им упасть. Он сказал главное. Теперь слово было за Юнги.
Юнги молчал долго. Сидел, глядя перед собой, и его лицо в полумраке казалось вырезанным из камня. Потом он медленно выдохнул и начал говорить. Голос его был низким, тихим, как будто каждое слово стоило ему усилий.
— Я сбежал от родителей в семнадцать. Они не принимали меня. Ни музыку, которую я слушал, ни друзей, с которыми я общался, ни то, кем я был. Для них я всегда был… не тем. Неудобным. Лишним. Они говорили, что я приношу одни проблемы, что я безответственный, что из меня ничего не выйдет. А потом отец сказал, что если я не перестану заниматься ерундой, то могу убираться. И я убрался. Собрал рюкзак и ушел. И больше никогда к ним не возвращался.
Он провел рукой по лицу, и Чимин увидел, как дрожат его пальцы.
— Я научился выживать. Работал, где придется, ночевал в дешевых гостиницах, на вокзалах, у знакомых. Поступил в университет, начал делать музыку. Я построил вокруг себя стену, такую высокую, что никто не мог ее перелезть. Я думал, что так безопаснее. Что если никого не впускать, то никто и не сможет сделать больно. Я никому не верил, никому не открывался. Жил в своей скорлупе, и мне было… нормально. Не хорошо, не плохо. Просто нормально.
Он повернул голову, посмотрел на Чимина, и в его глазах было что-то, от чего сердце замерло.
— А потом на балконе появился ты. С этими своими дурацкими вопросами, с улыбкой, с пирсингом в языке. Ты был пьяный, болтливый, навязчивый. Ты не отставал, хотя я молчал. Ты просто… был рядом. Стоял и молчал, когда я не хотел говорить. И я подумал: «Какой же он надоедливый». А потом я понял, что жду, когда ты придешь снова. На лекциях я знал, что ты сидишь сзади, и мне было спокойнее. На вечеринках я искал тебя взглядом, хотя делал вид, что смотрю в телефон. Когда ты пропал после той ночи, я злился, но не потому, что ты не пришел, а потому, что я не знал, как тебя позвать.
Он усмехнулся, коротко, одними губами.
— Ты спросил меня тогда, в парке, «ты мне кто?». И я не ответил. Потому что не знал. Я никогда никому не был нужен. Я не знал, как это — быть кому-то. А с тобой… с тобой я чувствовал, что могу быть. Что ты видишь меня. Не того, кого я строил, а просто… меня. И это было страшно. Страшнее, чем ночевать на вокзале, страшнее, чем сказать родителям, что я ухожу. Потому что если ты уйдешь, я снова останусь один. Снова буду тем семнадцатилетним пацаном, которого вышвырнули и который никому не нужен.
Голос его сорвался, и он замолчал. Чимин смотрел на него, на его руки, которые лежали на коленях, бледные, дрожащие, без единого украшения, и чувствовал, как внутри, в той самой пустоте, что-то ломается. Не стена — броня. Та, что он носил годами, та, что защищала его от боли, но и не пускала ничего живого.
— В тот раз, в столовой, — сказал Юнги, не глядя на него, — когда ты подошел и спросил, не хочу ли я поцеловаться, я подумал, что ты шутишь. Или что ты пьян. Или что ты просто играешь, как всегда. Но ты поцеловал меня, и я понял, что это не игра. И мне стало легче. Наверное, впервые за много лет. Потому что ты пришел сам. Ты выбрал меня. Не я тебя позвал, не я умолял — ты пришел. И я подумал, что, может быть, я не такой уж лишний. Может быть, я кому-то нужен.
Он замолчал, и тишина снова повисла между ними, но теперь она была другой — не тяжелой, не давящей, а какой-то прозрачной, как весенний воздух после дождя.
Чимин сидел, чувствуя, как слезы, которые он сдерживал, начинают просачиваться сквозь ресницы. Он не вытирал их. Пусть текут.
— Знаешь, — сказал он, и голос его дрожал, — когда я впервые тебя увидел, я подумал, что ты самый красивый человек, которого я встречал. Не потому, что лицо, или фигура, или одежда. А потому, что в тебе было что-то такое… настоящее. Я смотрел на тебя и чувствовал, что ты не играешь. Что ты такой, какой есть. И меня это… зацепило. Сильнее, чем я хотел признать.
Юнги повернулся к нему, и Чимин увидел его глаза — красные, блестящие, но сухие.
— А мне в тебе понравилось, что ты светишься, — сказал Юнги тихо. — Не в смысле улыбок и шуток. А в смысле… ты выглядел так, будто внутри у тебя всё горит. Даже когда ты молчал на балконе, от тебя шло тепло. Я думал сначала, что ты просто надоедливый, но потом понял, что это не надоедливость. Это какая-то… чистота. Как будто ты не умеешь притворяться. Или не хочешь.
— Я умею притворяться, — Чимин усмехнулся сквозь слезы. — Я только этим и занимался последние годы.
— Нет, — Юнги покачал головой. — Ты думаешь, что притворяешься, но на самом деле ты просто прячешься. А когда ты перестаешь прятаться, ты… настоящий. И это… это самое притягательное, что я видел.
Чимин смотрел на него, чувствуя, как внутри разливается что-то теплое, живое, то, что он считал утраченным.
— Я чуть с ума не сошел, когда ты не приходил на встречу, — сказал он. — Я сидел в парке, рисовал, но думал только о том, что ты, наверное, злишься. А потом ты пришел и сказал, что я безответственный, и я… я не выдержал. Потому что я боялся не того, что ты скажешь, а того, что ты перестанешь ждать.
— Я всегда жду, — сказал Юнги, и в его голосе не было упрека, только усталость. — Я всегда буду ждать. Но мне нужно знать, что ты придешь. Что я не один. Что я для тебя не…
— Не объедки, — закончил Чимин, и сердце сжалось от этих слов. — Ты не объедки. Ты никогда ими не был. Ты был… всем. Тем, чего я боялся больше всего. Тем, ради чего я готов был сломать все свои правила. Я просто не умею говорить об этом. Я не умею просить. Я не умею быть… открытым.
— Я тоже не умею, — Юнги повернулся к нему, и теперь они сидели лицом друг к другу, колени почти касались. — Но, может быть, научимся? Вместе?
Чимин смотрел в его глаза — черные, глубокие, и в них не было темноты, которая пугала его раньше. Было что-то другое. Свет. Тепло. Обещание.
— Вместе, — повторил он, чувствуя, как слезы снова подступают, но теперь он не сдерживал их. — Я хочу вместе. Я хочу… не убегать. Хочу быть с тобой. По-настоящему.
Юнги протянул руку, коснулся его пальцев. Кончики пальцев были холодными, но Чимин чувствовал, как от этого прикосновения по всему телу разливается тепло.
— Давай начнем заново, — сказал Юнги. — Не с чистого листа. Мы уже слишком много пережили, чтобы начинать с нуля. Но давай… договоримся. О честности. Если я хочу внимания — я буду просить. Если мне больно — я буду говорить. И ты тоже. Обещаешь?
Чимин кивнул, чувствуя, как внутри что-то отпускает — тот самый страх, который держал его годами, который заставлял убегать, прятаться, делать вид, что всё равно.
— Обещаю, — сказал он. — И еще. Если мне нужно побыть одному — я скажу. Не исчезну, не выключу телефон. Скажу: «Мне нужно время», и ты будешь знать, что это не потому, что я ухожу.
— И я буду знать, что ты вернешься, — добавил Юнги.
— И я вернусь, — Чимин сжал его пальцы, чувствуя, как кольца касаются бледной кожи. — Всегда.
Они сидели молча, держась за руки, и Чимин смотрел на их сплетенные пальцы — его короткие, унизанные серебром, и длинные, бледные, без единого украшения. И думал о том, как странно, что эти руки, такие разные, так хорошо сжимаются вместе.
— Знаешь, — сказал Юнги, не глядя на него, — мне нравятся твои руки. Такие маленькие. И кольца эти. Когда ты ими по столу стучишь, или волосы убираешь, или… или когда ты меня касаешься, я всегда смотрю на них. Они такие… твои.
Чимин почувствовал, как кровь приливает к щекам. От этих слов, сказанных тихим, будничным голосом, у него закружилась голова.
— А мне нравится твой запах, — сказал он, и голос его прозвучал хрипло. — Всегда. С первой ночи. Я тогда в ванной… я чувствовал его и не мог надышаться. И до сих пор. Когда ты рядом, я… колени дрожат. Честно. Как будто я подросток, который впервые влюбился.
— Ты и есть подросток, — усмехнулся Юнги, и в его голосе впервые за долгое время появилось что-то живое, теплое.
— Сам такой, — Чимин толкнул его плечом, и они оба замерли, осознав, как это просто — сидеть, касаться, говорить.
Юнги поднял руку Чимина, поднес к лицу, посмотрел на кольца — массивное серебро на указательном, тонкая полоска на безымянном, мелкие колечки на мизинце. Провел пальцем по каждому, и Чимин чувствовал, как это простое движение отдается где-то глубоко в груди, в животе, в кончиках пальцев ног.
— Я хочу, чтобы мы попробовали, — сказал Юнги, не отпуская его руку. — По-настоящему. Не прятаться, не убегать, не делать вид, что ничего не происходит. Я хочу знать, что ты мой. Не потому, что я собственник, а потому что… потому что я хочу быть твоим. Тоже. Взаимно.
Чимин смотрел на него, на его бледное лицо, на черные волосы, падающие на лоб, на губы, которые произносили слова, которые он так боялся услышать и так хотел услышать одновременно.
— Я твой, — сказал он, и голос его не дрогнул. — Я, наверное, был твоим с той самой ночи на балконе. Просто боялся признаться даже себе. Но теперь… теперь я хочу, чтобы ты знал. Чтобы ты всегда знал. Я твой, Юнги. И я никуда не уйду.
Юнги сжал его руку, поднес к губам, коснулся пальцев — сначала одного, потом другого, третьего. Губы были сухими, теплыми, и от каждого прикосновения у Чимина перехватывало дыхание.
— Я тоже твой, — сказал Юнги, поднимая глаза. — И я обещаю, что не вышвырну тебя. Никогда. Даже если ты съешь мой ужин, даже если пропадешь на три дня, даже если будешь бесить меня своими дурацкими шутками. Я никуда тебя не дену. Потому что ты нужен мне. Как воздух. Как музыка. Как… как что-то, без чего я не могу.
Чимин не сдержал слез. Они потекли по щекам, горячие, соленые, и он не вытирал их, не прятал, не делал вид, что их нет. Он плакал впервые за много лет — перед человеком, который смотрел на него и не отворачивался, не смеялся, не говорил, что не знает его.
Юнги потянулся, вытер слезы большим пальцем, и его прикосновение было таким нежным, что Чимин заплакал еще сильнее.
— Я люблю тебя, — сказал Юнги, и слова упали в тишину, тяжелые, как камни, но камни, из которых можно строить дом. — Я, наверное, любил тебя с того момента, как ты влез на балкон со своими дурацкими вопросами. Я просто не умел это называть. Не умел говорить. Но я люблю тебя, Чимин. По-настоящему. Не за что-то, а просто. Тебя.
Чимин смотрел на него, чувствуя, как слезы текут, как сердце колотится где-то в горле, как внутри, в той самой пустоте, что-то наконец-то заполняется. Светом. Теплом. Им.
— Я тоже люблю тебя, — сказал он, и слова вышли хриплыми, сломанными, но такими настоящими, что он сам поверил в них окончательно, бесповоротно. — Я люблю тебя, Юнги. Я так долго боялся это сказать, что почти забыл, как это — не бояться. Но я люблю тебя. И я хочу быть с тобой. Не убегать, не прятаться. Просто… быть. Вместе.
Юнги притянул его к себе, обнял, и Чимин уткнулся лицом в его плечо, чувствуя знакомый запах, и тепло, и руки, которые сжимали его спину, и сердце, которое билось так же быстро, как его собственное.
— Вместе, — сказал Юнги в его волосы. — Вместе, Чимин. И больше никогда не пропадай. Пожалуйста.
— Не пропаду, — пообещал Чимин, и это было самое честное обещание в его жизни. — Обещаю. Я больше не хочу убегать. Я хочу быть там, где ты.
Они сидели на полу, обнявшись, пока слезы не высохли, пока дыхание не выровнялось, пока тишина вокруг не стала мягкой, уютной, как одеяло. И в этой тишине не было ни страха, ни боли, ни недосказанности. Было только они — двое, которые наконец-то перестали убегать друг от друга и научились оставаться. Вместе.