***
Его палата была маленькой, но чистой. Белые стены, узкая кровать, тумбочка, на которой он положил книгу, которую Сонхва дал ему на прощание. Окно выходило на лес — бесконечные сосны, серое осеннее небо, тишина. Он сел на кровать, обхватил колени руками, уставился в стену. Страх сжал горло — липкий, удушающий, такой знакомый. Я не смогу, — подумал он. — Я сорвусь в первый же день. Я сбегу. Я позвоню ему и скажу, что передумал. Он сжал кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони, оставляя красные полумесяцы. Нет. Я обещал. Я должен. Он вспомнил лицо Сонхва на балконе. Слёзы, которые текли по щекам. Голос, который сказал: «Один шанс. Последний». — Я не подведу, — прошептал он в пустоту.***
Первую капельницу поставили вечером. Медсестра, молодая девушка с веснушками на носу, вводила иглу осторожно, будто боялась сделать больно. Хонджун смотрел, как прозрачная жидкость стекает по трубке, и думал о том, сколько раз он вводил в себя совсем другое. Сколько раз искал эту иглу, эту спасительную дорожку, которая на пару часов делала его человеком. — Тошнота пройдёт через пару часов, — сказала медсестра. — Если будет совсем плохо, зовите. Мы рядом. Она вышла. Хонджун лежал, глядя в белый потолок, и чувствовал, как тело начинает предавать его. Сначала просто дрожь — мелкая, неприятная, от которой стучали зубы. Потом жар, который сменялся ознобом. Потом боль в мышцах — такая, будто его переехал поезд. Каждую косточку выкручивало изнутри, словно кто-то невидимый пытался вытащить их из суставов одну за другой. Он сжал зубы, чтобы не закричать. Сжал пальцами край простыни, чувствуя, как ногти ломаются, как ткань трещит под пальцами. — Это пройдёт, — прошептал он в пустоту. — Это просто тело. Оно привыкнет. Оно должно привыкнуть. Но тело не слушалось. Оно требовало того, чего у него больше не было. Оно кричало, выло, скручивалось в узлы. Каждый нерв горел, каждая клетка умоляла о дозе. Он чувствовал, как пот заливает спину, как футболка прилипает к телу, как в голове пульсирует одна мысль: «Одна дорожка. Только одна. И всё пройдёт». — Нет, — сказал он вслух. — Нет. В три часа ночи его вырвало. Он не успел добежать до туалета — просто согнулся пополам, и жёлчь хлынула на пол, обжигая горло. Он давился, кашлял, пытался отдышаться, а потом всё начиналось снова. Желудок был пуст, но организм продолжал извергать из себя то, чего уже не было. Только горечь, только кислота, только спазмы, которые выгибали тело дугой. Медсестра нашла его на коленях, трясущегося, мокрого от пота, с красными от слёз глазами. Она не сказала ни слова — просто помогла подняться, усадила на кровать, принесла воды. — Это нормально, — сказала она, когда он смог отдышаться. — Первые дни самые тяжёлые. Вы справитесь. Хонджун кивнул. Сил на слова не было. Он лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как время тянется бесконечно. Минуты складывались в часы, часы в вечность. В соседней палате кто-то кричал во сне, кто-то рыдал в подушку. Он слушал эти звуки и понимал, что не один. Что здесь все проходят через это. Что это — путь.***
Утром пришёл психолог. Мужчина лет сорока, с добрыми глазами и спокойным голосом. Сел напротив, положил блокнот на колени. — Как вы себя чувствуете? — Как кусок дерьма, — ответил Хонджун. Психолог улыбнулся. — Это нормально. Вы начали процесс. Тело очищается, психика адаптируется. Будет больно. Но это боль выздоровления. — Я знаю. — Расскажите, почему вы здесь. Хонджун смотрел в окно, на сосны, на небо, затянутое тучами. — Потому что я хочу быть живым, — ответил он. — Не просто существовать. Не делать больно человеку, которого люблю. — Это хорошая причина. — Это единственная причина. Психолог помолчал. — Что для вас значит «быть живым»? Хонджун закрыл глаза. — Просыпаться и не хотеть умереть. Смотреть на него и не чувствовать вины. — Вы сможете. — Откуда вы знаете? — Потому что вы здесь, вы не сдались и вы пытаетесь.***
Терапия была групповой. В комнате сидели люди разного возраста — молодой парень с татуировками, выбитыми на пальцах, женщина лет сорока с сединой в волосах, мужчина, который выглядел так, будто не спал несколько дней. Все в одинаковых серых пижамах, все с одинаковыми кругами под глазами, все держались за свои стулья, будто боялись упасть. Хонджун сел в угол, сжал кулаки под столом. Пижама была ему велика, рукава приходилось подворачивать, штаны мешком свисали на бёдрах. Он чувствовал себя маленьким. Потерянным. Как в детстве, когда его впервые привели в незнакомую школу. — Расскажите, что привело вас сюда, — сказал ведущий. Татуированный парень заговорил первым. Его звали Джей. Двадцать три года, кокаин, потерял работу, потерял девушку, потерял себя. Голос дрожал, руки тряслись, но он говорил. Говорил о том, как впервые попробовал на вечеринке, как казалось, что это просто развлечение, как оказалось, что это — смерть. Когда он закончил, по щеке у него текла слеза, но он не вытирал её. Женщина плакала, рассказывая о своих детях, которые перестали с ней разговаривать. Она говорила о том, как просыпалась в лужах собственной рвоты, а потом шла на работу, делая вид, что всё нормально. Как врала себе, что это в последний раз. Как врала дочери, что это просто лекарство от мигрени. Мужчина говорил о том, как проиграл всё — бизнес, семью, уважение. О том, как его дочь перестала называть его папой. О том, как он пил в одиночестве в пустом доме, который ещё вчера был полон гостей. Голос его срывался, слова путались, но он продолжал. Хонджун слушал и чувствовал, как внутри поднимается что-то, чему нет названия. Он узнавал себя в каждой истории. В каждой слезе. В каждой дрожи. В каждом «это в последний раз», которое никогда не было последним. Когда очередь дошла до него, он почувствовал, как горло сдавило. Пальцы вцепились в край стула, ногти побелели. — Меня зовут Ким Хонджун, — сказал он. Голос был чужим, хриплым. — Я был… я был рэпером, продюсером и капитаном в популярной группе. Он замолчал, чувствуя, как по щеке катится слеза. — И я наркоман. Мефедрон, иногда что-то ещё. Началось с того, что я не мог спать. Потом — не мог творить. Потом — не мог жить. Я чуть не умер. Несколько раз. Он сглотнул, чувствуя, как ком в горле мешает дышать. — Мой парень смотрел, как я умираю. Держал меня за руку, когда меня рвало. Собирал меня по кускам. А я продолжал. Потому что не мог остановиться. — И что изменилось? — спросил ведущий. Хонджун поднял глаза. В комнате было тихо. Все смотрели на него. — Он заплакал. Я никогда не видел, чтобы он плакал. Он всегда держался. Всегда был сильным. А тут… я увидел, что я с ним делаю. Что я убиваю его. Медленно. Каждый день. И если я не остановлюсь, он просто исчезнет. Не умрёт — исчезнет. Станет пустотой. Он замолчал. Слёзы текли по щекам, но он не вытирал их. — Я здесь, потому что хочу стать человеком. Не героем. Просто человеком. В комнате было тихо. Потом женщина напротив вытерла слёзы, потянулась через стол и накрыла его руку своей. Рука у неё была тёплая, сухая, с потрескавшейся кожей. — Спасибо, что поделились, — сказала она. Другие закивали. Джей вытер глаза тыльной стороной ладони. Мужчина, который говорил о дочери, кивнул, глядя в пол. Хонджун сидел, чувствуя тепло её руки, и понимал, что это первый раз за долгое время, когда он не один. Когда его не осуждают. Когда его просто слушают. И это было страшно. И это было правильно.***
Вечером ему разрешили позвонить. Телефон в его руке казался тяжёлым, как камень. Хонджун смотрел на экран, на знакомые цифры, которые выучил наизусть ещё в Корее, когда они только начинали. Сердце колотилось где-то в горле, пальцы дрожали, и он боялся, что не сможет говорить. Или что сможет, но расплачется, и Сонхва услышит, и будет переживать, и... Он нажал вызов. — Алло, — голос Сонхва был тихим, чуть хрипловатым. В нём чувствовалась усталость, но ещё — что-то тёплое, родное, от чего у Хонджуна перехватило дыхание. — Это я, — выдохнул он. Слова застряли в горле, он сглотнул, пытаясь унять дрожь в голосе. — Я жив. — Я знаю. Я ждал. Голос Сонхва дрогнул, и Хонджун услышал, как он шумно выдохнул. Будто всё это время не дышал, пока не услышал его голос. — Мне плохо, — сказал Хонджун. Честно, потому что врать не было сил. — Очень плохо. Я хочу… я хочу, чтобы ты был рядом. — Я знаю. Я тоже. — Я не сбегу. — Это было важно. Это нужно было сказать. — Я обещаю. Я не сбегу. — Я знаю. — Сонхва помолчал, и в этой паузе было столько всего, что Хонджун чувствовал его дыхание, его тепло, его присутствие — сквозь сотни километров, сквозь стены, сквозь всю эту проклятую бессонницу. — Ты сильный, Хонджун. Ты справишься. — Я люблю тебя, — выдохнул он. — И я тебя. — Сонхва выдохнул, и Хонджун услышал улыбку в его голосе — ту самую, мягкую, тёплую, которая грела даже сквозь телефонную трубку. — Держись, пожалуйста. — Держусь. Он закрыл глаза, чувствуя, как слёзы текут по щекам. Но это были не слёзы боли. Не отчаяния. Он не знал, как их назвать. Может быть, надеждой. — Я буду ждать, — сказал Сонхва. — Каждый день. Каждую минуту. Только возвращайся. — Я вернусь. — Я в тебе не сомневаюсь. Они не говорили долго. Не могли. Времени было мало, а слов — ещё меньше. Но в этой короткой тишине, в этих нескольких фразах поместилось всё. Когда связь прервалась, Хонджун ещё долго сидел, прижимая телефон к груди. Слушал, как бьётся сердце. Как выравнивается дыхание. И ему не хотелось убежать.***
Ночью он не спал. Лежал, смотрел в потолок, слушал, как за окном шумит ветер. Ветер здесь был другим — не тем, городским, который бьётся о стены небоскрёбов и теряется в уличном шуме. Этот ветер шёл из леса, густой, тяжёлый, с запахом сосновой смолы и сырой земли. Он давил на стёкла, пробивался в щели, заставлял старую раму тихо поскрипывать. В соседней комнате кто-то плакал. Не громко — тихо, всхлипывая в подушку, будто стесняясь собственной слабости. С другой стороны кто-то кричал во сне — глухие, рваные звуки, от которых у Хонджуна сжималось сердце. В коридоре ходили шаги — медленные, тяжёлые, чьи-то бесконечные ночные бдения. Он лежал, вцепившись в край простыни, и чувствовал, как время тянется. Каждая минута была бесконечной. Каждая секунда отдавалась в висках глухим, нудным стуком. Тело болело, но уже не так, как в первый день. Та дикая, выкручивающая боль ушла, оставив после себя глухую, ноющую усталость. Желудок успокоился, дрожь почти прошла. Осталась только пустота. Она была везде — в груди, в голове, в руках, которые больше не искали пакетик, не сворачивали купюру трубочкой, не дрожали в ожидании дозы. Пустота была страшнее боли. Потому что в боли была жизнь. А в пустоте — ничего. Он перевернулся на бок, поджал колени к груди, обхватил себя руками. Сжался в комок, как в детстве, когда боялся темноты. Только теперь темнота была внутри. И она не проходила с рассветом. Взгляд упал на тумбочку. Там лежала книга. Та самая, которую Сонхва сунул в сумку на прощание. Не спрашивая, не советуясь — просто положил, как кладут в дорогу что-то нужное. Хонджун не знал, о чём она. Не открывал её всё это время. Боялся. А теперь протянул руку. Пальцы коснулись шершавой обложки, он взял книгу, прижал к груди на секунду, чувствуя её тяжесть. Потом открыл наугад. Глаза скользнули по строчкам, не сразу находя фокус. Слова расплывались, прыгали, не хотели складываться в смысл. Он перечитал один раз, потом второй. «Когда надежда умирает, нужно искать её там, где не искал раньше». Он смотрел на эти буквы, чувствуя, как по щеке катится слеза. Закрыл книгу, прижал к груди. Вдохнул запах бумаги и чернил — и вдруг ему показалось, что пахнет Сонхва. Тем утром, когда они пили кофе на подоконнике. Тем вечером, когда он сказал «звёздочка». Тем моментом на балконе, когда всё рухнуло и началось заново. Я ищу, — подумал он. — Я правда ищу. Он лежал, прижимая книгу к груди, и чувствовал, как пустота медленно, по миллиметру, заполняется чем-то другим. Не счастьем, не облегчением, не надеждой даже. Тишиной, в которой можно дышать. За окном ветер стихал. В соседней комнате перестали плакать. Шаги в коридоре затихли. Хонджун закрыл глаза и наконец позволил себе не бояться темноты, тишины и себя.***
На пятый день он смог выйти на прогулку. Утром медсестра принесла ему не пижаму, а обычную одежду — джинсы, футболку, толстовку на молнии. Свои, не казённые, которые Сонхва упаковал в сумку перед отъездом. Хонджун надевал их медленно, чувствуя, как ткань касается кожи, как пахнет домом. В кармане толстовки он наткнулся на маленький листок — клочок бумаги, на котором было написано рукой Сонхва: «Ты сможешь». Он сжал листок в кулаке, сунул обратно. Выдохнул. В коридоре было тихо. Кто-то спал, кто-то пил утренний кофе в столовой, кто-то стоял у окна, глядя на лес. Хонджун прошёл мимо них, чувствуя на себе взгляды, но никто не сказал ни слова. Здесь все понимали, что значит первый выход после четырёх дней в четырёх стенах. Дверь открылась, и лес ударил в лицо. Смолистый воздух был таким плотным, что у Хонджуна закружилась голова. Он остановился на крыльце, закрыл глаза, позволяя этому запаху заполнить лёгкие. Воздух здесь был другим — не городским, не спёртым, не пропитанным выхлопными газами и чужими жизнями. Он был чистым, холодным, почти осязаемым. Он сделал шаг. Потом ещё один. Тропинка вела в лес, теряясь между сосен. Хонджун шёл медленно, чувствуя, как ноги проваливаются в мягкий мох, как холодный воздух обжигает лёгкие, как в груди, на месте привычной пустоты, прорастает что-то новое. — Эй. Он обернулся. Сзади шёл Джей — тот самый парень с татуировками на руках, который сидел напротив на групповой терапии. В серой пижаме он казался просто уставшим. В джинсах и футболке — совсем молодым. Лет двадцать, не больше. — Можно с тобой? — спросил Джей. Хонджун кивнул. Они шли молча. Лес шумел, ветер качал верхушки сосен, где-то вдалеке стучал дятел. Тропинка петляла, уводя всё дальше от белого здания, и Хонджун чувствовал, как с каждым шагом напряжение отпускает. — Ты отлично держишься, — сказал Джей. — Спасибо, стараюсь. — Я тоже. Знаешь, что мне помогает? Думать о том, что будет после. Хонджун посмотрел на него. — А что будет после? Джей пожал плечами. — Не знаю. Может, я снова смогу играть на гитаре. Может.. позвоню матери. Может, просто проснусь однажды и пойму, что не хочу умереть. Они остановились у старой скамьи, вкопанной в землю у корней огромной сосны. Сели. — А ты? — спросил Джей. — О чём ты думаешь? Хонджун долго молчал. Смотрел, как ветер играет с опавшей хвоей, как солнце пробивается сквозь ветви, рисуя на земле золотистые узоры. — Я думаю о нём, — сказал он наконец. — О том, как он улыбается, когда я готовлю кофе. О том, как он ругается, когда я разбрасываю носки. О том, как мы будем спорить, кто будет мыть посуду. Джей усмехнулся. — Звучит как жизнь. — Звучит как мечта, — поправил Хонджун. — Он у тебя давно? — Семь лет. Джей присвистнул. — Ничего себе. — А ты? — спросил Хонджун. Джей замялся. Потом провёл рукой по волосам, взъерошил их, будто пытался собраться с мыслями. — У меня была девушка. Мира. Мы вместе с шестнадцати. Она… она ушла. Когда поняла, что я не могу остановиться. Сказала, что не хочет смотреть, как я убиваю себя. И я… я её отпустил. Голос его дрогнул. — Думал, что так будет лучше. Что она будет жить. А я… а я просто сдохну где-нибудь в подворотне. — Но ты не сдох. — Не сдох. — Джей улыбнулся — слабо, но искренне. — Пока. Хонджун смотрел на него и не чувствовал себя одиноким. — Она знает, что ты здесь? — спросил он. — Нет. Я не звонил. Боюсь. — Чего? — Что она скажет, что не хочет меня видеть. Или что хочет. Не знаю, что страшнее. Хонджун кивнул. Он понимал. — Мой… он тоже боялся, — сказал он. — Что я не вылечусь. Что умру. — Но ты здесь. — Да. Джей посмотрел на него долго, пристально. — Знаешь, я думаю, что у тебя получится. Не знаю почему. Просто… ты выглядишь как человек, который очень хочет вернуться. — Я хочу, — ответил Хонджун. — Очень. Они сидели на скамье, глядя на лес, и молчали. В этом молчании не было напряжения, не было необходимости говорить. Просто два человека, которые пытались выжить, сидели рядом и дышали. — Расскажи о нём, — попросил Джей. — О вашей первой встрече. Хонджун улыбнулся. Сам не заметил, как. — Он вошёл в комнату. Робкий, неуверенный, с огромными глазами. Я подумал: «Этот человек изменит мою жизнь». И он изменил. Спас. Уничтожил. Спас снова. — Сильно звучит. — Это правда. Он был рядом, когда я умирал. Держал за руку, когда меня рвало. Собирал меня по кускам. А я… я продолжал. Потому что не мог остановиться. — А теперь можешь? Хонджун задумался. — Не знаю. Но я хочу. Джей кивнул. — Этого достаточно. Солнце поднялось выше, золотистые пятна заскользили по земле, по их рукам, по лицам. Хонджун смотрел на свет и думал о том, что когда-нибудь он снова увидит Сонхва. Не на свидании, не на терапии, а просто — утром, на кухне, с чашкой кофе в руках. — Пойдём? — спросил Джей, вставая. — Пойдём. Они пошли обратно по тропинке. Молча. Но это было другое молчание — не то, тяжёлое и давящее, от которого хотелось кричать. А то, в котором можно дышать. У входа в корпус Джей остановился. — Знаешь, — сказал он, — я, наверное, позвоню ей. Не сегодня. Но когда-нибудь. Когда буду готов. — Она будет рада. — Ты думаешь? — Я знаю. Джей улыбнулся, хлопнул его по плечу и ушёл внутрь. Хонджун остался стоять на крыльце, глядя на лес, на сосны, на серое небо. В кармане лежал листок с надписью «Ты сможешь». Он достал его, прочитал ещё раз. Потом убрал обратно. — Я смогу, — прошептал он. Ветер донёс запах сосен. Где-то вдалеке кричали птицы. И впервые за долгое время Хонджун почувствовал, что это правда.***
На шестой день он начал писать письма, которые никогда не отправит. Это случилось вечером, после ужина. В палате горел только ночник, отбрасывая тёплый свет на белую стену. За окном темнело, лес сливался с небом, только верхушки сосен чернели на фоне уходящего дня. Где-то в коридоре разговаривали медсёстры, тихо, приглушённо, где-то играла музыка — далёкая, чужая. Хонджун сидел на кровати, поджав колени к груди, и смотрел на лист бумаги, который взял в ординаторской. Бумага была шершавой, не той гладкой, к которой он привык, с едва заметными ворсинками, впитывающими чернила. Ручка лежала рядом — простая, синяя, пластиковая. Он не знал, с чего начать. Пальцы сжимали ручку, но не писали. В голове крутились слова, тысячи слов, которые он хотел сказать Сонхва, но не мог. Не здесь. Не сейчас. Может быть, никогда. Он написал первое предложение. Кривые буквы, дрожащие линии. «Сегодня я не плакал. Это прогресс?» Он смотрел на эти слова и чувствовал, как внутри поднимается что-то, чему нет названия. Слёзы, которых не было весь день, вдруг подступили к горлу. Он зажмурился, сжал ручку так, что она хрустнула. «Мне снился лес. И ты. Мы шли по тропинке, и ты смеялся. Я проснулся и улыбался. Впервые за долгое время». Он вспомнил этот сон. Как они шли по той самой тропинке, по которой он гулял с Джеем. Сосны, мох, солнечные пятна на земле. Сонхва был в той куртке, которую надевал, когда они гуляли по Нью-Йорку. Он смеялся, запрокинув голову, и свет падал на его лицо. Хонджун проснулся и действительно улыбался. А потом заплакал. «Я боюсь, что когда вернусь, ты меня не узнаешь. Или узнаешь, но не захочешь остаться. Или захочешь, но я испорчу всё снова». Он смотрел на эти слова, и страх сжимал горло. Тот самый, липкий, удушающий, который приходил по ночам и не отпускал до утра. Он видел лицо Сонхва — мокрое от слёз, с разбитыми губами, с глазами, в которых больше не было света. Слышал его голос, когда тот говорил: «Я устал, Джуни. Я устал быть сильным за двоих». И не мог понять, что страшнее — то, что он довёл его до этого, или то, что однажды Сонхва может не выдержать и действительно уйти. «Помнишь, как мы в первый раз поцеловались в подсобке? Ты дрожал, я дрожал. Мы боялись, что кто-то войдёт. А я думал: “Этот человек изменит мою жизнь”. Ты изменил. Ты спас меня. А я чуть не убил тебя». Он писал, и буквы расплывались перед глазами. Воспоминания накатывали волнами — их первая встреча, первый поцелуй, первый раз, когда Сонхва сказал «я люблю тебя» просто так, за завтраком, с набитым ртом. И первый раз, когда он ударил его. Первый пакетик. Первая передозировка. «Я не заслуживаю тебя. Но я хочу стать тем, кто заслуживает». Рука дрожала, когда он выводил эти слова. Потому что это понимание, что он, возможно, никогда не сможет стать тем, кого Сонхва заслуживает было самым страшным. «Я люблю тебя. Так сильно, что иногда мне кажется, что я схожу с ума, но теперь это другой вид безумия. Это надежда». Он отложил ручку, закрыл глаза. Лист бумаги лежал на коленях, слова смотрели на него, живые, настоящие. Надежда. Странное слово. Он почти забыл, как оно звучит. За окном совсем стемнело. Лес затих, только ветер иногда налетал, заставляя ветви скрипеть. Где-то вдалеке завыла сова. Хонджун сидел, сжимая листок в руках, и чувствовал, как бумага впитывает тепло его пальцев. Он сложил письмо пополам, потом ещё раз, потом ещё. Спрятал под подушку. Вместе с другими, которые будет писать завтра, послезавтра, каждый день, пока будет здесь. Наверное, когда-нибудь покажет. Или нет. Или они останутся здесь, в этой палате, в этом лесу, в этих ночах, которые он переживал один, чтобы стать тем, кто сможет вернуться. Он лёг на кровать, уткнулся лицом в подушку, чувствуя, как бумага шуршит под щекой. — Я вернусь, — прошептал он в темноту. — Я обязательно вернусь. И закрыл глаза.***
На седьмой день ему снова разрешили позвонить. Он ждал этого с утра. Смотрел на часы, встроенные в стену над дверью, считал минуты. В терапии слушал вполуха, на прогулке с Джеем отвечал односложно. Джей понимающе кивал — у него самого сегодня был день звонка, и он уже поговорил с матерью, вышел после разговора с красными глазами, но улыбался. Когда медсестра принесла телефон, Хонджун взял его дрожащими руками. Трубка казалась тяжёлой, тёплой, будто хранила тепло чьих-то рук, которые держали её до него. Он набрал номер — на этот раз не глядя, пальцы сами нашли знакомые цифры. Выучил их наизусть ещё в Корее, когда они только начинали. — Алло, — голос Сонхва был тихим, чуть хрипловатым, будто он долго сидел на сквозняке. Или просто ждал у телефона слишком долго. — Это я, — выдохнул Хонджун. — Я ждал. В паузе, которая повисла между ними, уместилось всё. И эти семь дней, и те, что были до них, и все их годы вместе. — Как ты? — спросил Сонхва. — Лучше, — ответил Хонджун. Честно. Потому что врать не хотелось, а говорить о том, как было на самом деле — о ночах без сна, о рвоте, о боли, которая выкручивала суставы, — не было сил. — Не идеально. Но лучше. — Я горжусь тобой. Хонджун зажмурился. Голос Сонхва был ровным, но в нём дрожала такая нежность, что у Хонджуна перехватило дыхание. — Не надо, — прошептал он. — Я просто делаю то, что должен. — Это и есть гордость, — ответил Сонхва. — Когда ты делаешь, даже когда не можешь. Хонджун закрыл глаза. Представил, как Сонхва сидит на их подоконнике в гостиной — широком, мраморном, с которого открывается вид на весь Нью-Йорк. Как он смотрит на город, прижав колени к груди, сжимает телефон в руке. Представил его пальцы — длинные, тонкие, с аккуратно подстриженными ногтями. Руки, которые гладили его по голове, когда ему было плохо. Руки, которые держали его, когда он падал. — Я хочу домой, — выдохнул он. — Знаю. Я жду. — Ты скучаешь? — Очень, — голос Сонхва дрогнул, и в этом одном слове было столько всего, что Хонджун почувствовал, как по щеке катится слеза. — По твоему голосу. По тому, как ты ворчишь по утрам, пока я готовлю завтрак. По твоим рукам, когда ты обнимаешь меня со спины. — Я тоже, — прошептал Хонджун. — Я так скучаю по твоему голосу. По тому, как ты говоришь «Джуни». По твоему теплу. Он замолчал, чувствуя, как слёзы текут по щекам, и не вытирал них. — Я скучаю по твоим рукам, — сказал он. — По тому, как ты гладишь меня по голове. По тому, как ты держишь меня, когда мне страшно. Я даже скучаю по тому, как ты ругаешься, когда я разбрасываю носки. Сонхва тихо засмеялся — тем самым смехом, от которого у Хонджуна всегда ёкало сердце. — Носки я буду собирать, — сказал он. — Когда ты вернёшься. — Обязательно разбросаю, — пообещал Хонджун. — Я буду ждать. Они помолчали. В этой тишине было что-то тёплое, родное, почти осязаемое. Хонджун чувствовал, как Сонхва дышит в трубку, как бьётся его сердце. Или ему только казалось. — Я люблю тебя, — сказал он. — И я тебя. Он не хотел бросать трубку. Хотел слушать его голос вечность. Ловить каждое слово, каждый вздох, каждую паузу. — Ты сегодня что делал? — спросил он, лишь бы продлить этот разговор. Лишь бы ещё минуту слышать его голос. — Готовил. Суп. Тот самый, который ты любишь. — На нашей кухне? — На нашей кухне. С грибами. И с кимчи. И положил туда тофу, как ты любишь. — А ещё? — спросил Хонджун, чувствуя, как внутри, на месте привычной пустоты, разливается что-то тёплое. — Ещё я переставил книги на полке. Чтобы ты не мог найти свои детективы, когда вернёшься. — Я найду. — Не найдёшь. Я их спрятал. — Найду. Сонхва снова засмеялся. — Будешь ждать меня с супом? — спросил Хонджун. — Буду. Каждый день буду варить. Пока ты не вернёшься. — А если я задержусь? — Значит, буду варить дольше. Хонджун улыбнулся сквозь слёзы. — Я вернусь. — Я знаю. В трубке щёлкнуло — время вышло. Связь прервалась. Хонджун ещё долго сидел, прижимая телефон к груди, чувствуя, как пластик нагрелся от его ладони. В комнате было тихо, за окном шумел лес, где-то в коридоре снова играла музыка. Он смотрел на телефон, на потухший экран, и чувствовал, как по щекам всё ещё текут слёзы.***
На восьмой день он пришёл на терапию и не узнал никого. Не потому, что изменились лица. Лица были те же — уставшие, бледные, с тенями под глазами. Но взгляды стали другими. В них появилось что-то, чего не было в первый день. Что-то живое. Хонджун сел на своё обычное место, в углу, ближе к окну. Сжал пальцы под столом. Он ждал этого дня. Боялся его. Потому что сегодня нужно было говорить. Не о прошлом — о будущем. — Сегодня, — сказал ведущий, и голос его был спокойным, ровным, — я хочу, чтобы вы сказали, что для вас значит «стало лучше». Тишина повисла в комнате. Хонджун смотрел, как солнечный свет пробивается сквозь жалюзи, рисуя полосы на полу. Как пылинки танцуют в этих полосах, медленно, лениво. Джей ответил первым. Он сидел напротив, на стуле, который вечно скрипел, когда он двигался. Сейчас он сидел неподвижно, сцепив пальцы в замок, глядя на свои руки. — Стало лучше — это когда я просыпаюсь и не думаю о дозе, — сказал он. Голос его дрожал, но в нём была какая-то новая, непривычная твёрдость. — Когда могу смотреть на своё отражение и не хотеть разбить зеркало. Когда могу позвонить матери и не врать, что у меня всё хорошо. Он замолчал, сглотнул. Хонджун видел, как дрожат его пальцы, как он сжимает их сильнее, чтобы унять дрожь. — Я ещё не умею всего этого, — добавил он тихо. — Но я хочу научиться. Ведущий кивнул. Женщина, которая плакала в первый день — её звали Анна, Хонджун запомнил её имя после того разговора, — сидела, сжавшись в комок, обхватив себя руками. Она долго молчала, собираясь с силами. — Стало лучше, — сказала она наконец, — это когда я смотрю на себя в зеркало и не отворачиваюсь. Когда могу посмотреть своим детям в глаза и не чувствовать стыда. Когда могу сказать себе: «Я не плохая мать. Я просто больной человек». Голос её сорвался, она закрыла лицо руками. Рядом сидела девушка с короткой стрижкой, которая до этого почти не разговаривала. Она протянула руку, накрыла её ладонь своей. — Ты хорошая мать, — сказала она тихо. — Ты здесь. Это уже делает тебя хорошей. Анна подняла голову, вытерла слёзы. Улыбнулась — слабо, но искренне. Мужчина в дорогом костюме — теперь он выглядел не так, как в первый день. Дорогой костюм сменила простая футболка, лицо стало мягче, уставшее, но живое. Его звали Марк. Он был адвокатом. — Стало лучше, — сказал он, и голос его был тихим, спокойным, — это когда дочка снова называет меня папой. Когда она говорит: «Папа, ты приедешь на моё выступление?», и я знаю, что смогу. Что не подведу. Он помолчал, провёл рукой по лицу. — Я не говорил с ней два года. Два года, — повторил он, будто сам не верил. — А вчера она позвонила. Сказала, что скучает. Сказала, что верит в меня. В комнате стало тихо. Хонджун слышал, как за окном шумит ветер, как где-то далеко стучит дятел, как кто-то тихо всхлипывает в углу. — Я хочу стать тем, кто заслуживает её веры, — сказал Марк. Очередь дошла до Хонджуна. Он чувствовал, как сердце колотится где-то в горле. Как пальцы сжимаются под столом. Как все эти люди смотрят на него — не осуждающе, не жалостливо. Просто ждут. Как он ждал, когда другие говорили. — Стало лучше, — начал он и замолчал. Слова застревали в горле. Он смотрел в окно, на сосны, на серое небо, на птицу, которая села на подоконник, посмотрела на него и улетела. — Стало лучше — это когда я могу смотреть на него и не чувствовать вины, — сказал он. Голос его дрожал, но он не останавливался. — Когда могу быть рядом и не бояться, что сделаю больно. Когда могу просто жить. Обычно. Как все. Он замолчал, чувствуя, как по щеке катится слеза. — Он ждёт меня, — добавил он тихо. — Каждый день варит суп. Тот самый, который я люблю. И я хочу вернуться. Не героем. Просто человеком, который может быть рядом. Который не убегает. Который не делает больно. В комнате было тихо. Потом Джей, сидевший напротив, кивнул. — Ты сможешь, — сказал он. — Я знаю, — ответил Хонджун. — Я должен. Анна протянула руку через стол. Не для того, чтобы пожать, просто — чтобы коснуться. Чтобы сказать, что он не один. Хонджун смотрел на её руку — тёплую, живую, с потрескавшейся кожей. Потом поднял глаза. Посмотрел на Джея, который улыбался сквозь слёзы. На Марка, который кивал, глядя в пол. На девушку с короткой стрижкой, которая сжимала руку Анны. — Спасибо, — сказал он. И впервые за долгое время он чувствовал, что это не просто слова. Что он действительно благодарен. Этим людям, этому месту, этому дню. Солнце поднялось выше, полосы света на полу стали шире, ярче. Пылинки танцевали в них, как маленькие звёзды.***
На десятый день он впервые вышел на сцену. Не ту, к которой привык — без софитов, без криков толпы, без пульсирующего адреналина в крови. Маленькая сцена в актовом зале реабилитационного центра, где по вечерам зажигали мягкий тёплый свет и вешали на стену белую простыню вместо экрана. Здесь пахло старыми книгами и мелом, здесь стулья скрипели, когда на них садились, и звук разносился иначе — не летел в бесконечность, а уютно оседал в углах. Хонджун пришёл за полчаса до начала. Сел в последнем ряду, сжал пальцы на коленях, чувствуя, как ладони потеют. Он не выступал перед людьми уже много месяцев. Не потому, что не мог — потому что боялся. Боялся, что без дозы не сможет. Что голос не послушается. Что пальцы откажутся играть. Что внутри окажется пусто. В зал постепенно подтягивались люди. Джей — в растянутой футболке, с взлохмаченными волосами, пахнущий лесом и сигаретами. Анна — в той самой кофте, которую она носила каждый вечер, мятой, мягкой, с вытянутыми рукавами. Марк — в простой футболке, сжимающий в руке губную гармошку, как талисман. Девушка с короткой стрижкой, которую звали Рина, — с блокнотом стихов, которые она переписывала от руки в терапевтической группе. Хонджун смотрел на них и думал о том, что ещё неделю назад они были просто лицами. Именами, которые он запоминал с трудом. А теперь... теперь он знал, от чего бежит Джей, почему плачет Анна, о ком молчит Марк. Теперь они были не просто людьми в одинаковых серых пижамах. Они были теми, кто боролся. Как он. Ведущий объявил начало, и тишина опустилась на зал. Кто-то кашлянул, кто-то заёрзал на стуле, кто-то глубоко вздохнул, собираясь с силами. Джей вышел первым. Он читал рэп — о матери, о том, как она ждала его звонка по ночам, о том, как он врал, что всё хорошо, о том, как она плакала, когда он наконец сказал правду. Голос его дрожал, слова иногда путались, но он продолжал. И когда закончил, в зале было тихо. Потом захлопали. Анна пела старую песню — ту, которую напевали её дети, когда были маленькими. Голос её срывался на высоких нотах, она краснела, сжимала микрофон так, что костяшки белели. Но она пела. До последнего аккорда. Марк играл на губной гармошке. Простую мелодию, без названия, которую сочинил сам. Он закрыл глаза, и лицо его разгладилось, исчезло напряжение, исчез страх. На несколько минут он стал просто человеком, который играет музыку. Рина читала стихи. О том, как тонуть и не хотеть, чтобы тебя спасали. О том, как научиться дышать под водой. О том, как вынырнуть. Хонджун сидел, слушал, сжимал пальцы на коленях и чувствовал, как внутри поднимается что-то, чему нет названия. Не страх. Не паника. Что-то другое. Когда объявили его, он встал. Ноги дрожали, сердце колотилось где-то в горле. Он шёл к сцене и чувствовал, как каждый шаг отдаётся в висках. Пианино было старым. Клавиши пожелтели, некоторые западали, педали скрипели. Он сел на шаткий табурет, положил пальцы на клавиши. В зале было тихо. Так тихо, что он слышал, как стучит его сердце. Он закрыл глаза. Пальцы коснулись клавиш. И полилась музыка. Та самая. Их первая. Которую он написал, когда они только начинали. Когда ещё не было славы, не было страха, не было этого белого порошка, который забрал всё. Когда был только он, Сонхва и эта мелодия, рождающаяся где-то в груди. Он играл и думал о том, как они встретились. Как Сонхва вошёл в ту комнату — робкий, неуверенный, с огромными глазами. Как он подумал: «Этот человек изменит мою жизнь». И он изменил. Спас. Уничтожил. Спас снова. Он играл и думал о том, как они прятались по углам, боясь, что кто-то узнает. Как держались за руки под столом, как целовались в подсобках, как мечтали о доме, о старости, о простом счастье. Не зная, что любовь может стать ядом. Он играл и думал о том, как она стала. Как пакетики сменили поцелуи, как ломка сменила сны, как его руки, которые когда-то писали музыку, начали искать дозу. Как Сонхва смотрел на него и умирал по миллиметру. Как он продолжал. Потому что не мог остановиться. И думал о том, как сейчас, в этом лесу, среди этих людей, он пытается превратить яд обратно в лекарство. Как каждый день без дозы — это нота. Каждая терапия — аккорд. Каждый раз, когда он не сбегает — целая фраза. Пальцы летали по клавишам, и музыка заполняла зал, заполняла его самого, заполняла ту пустоту, что жила в груди все эти годы. Он не знал, слушают ли его. Не знал, понимают ли. Он играл для себя. Для него. Для того, чтобы вспомнить, кто он есть без всего этого. Без славы, без наркотиков, без страха. Последний аккорд затих. В зале было тихо. Так тихо, что он слышал, как за окном шумит ветер. Как скрипят половицы. Как кто-то всхлипывает в углу. Потом захлопали. Не так, как на концертах — бешено, восторженно, заглушая всё. Тихо, сдержанно, но от этого ещё более настояще. Хлопали ладонями, хлопали по коленям, хлопали, даже когда силы уже были на исходе. Хонджун сидел, глядя на клавиши. Пальцы всё ещё лежали на них, тёплые, живые. По щекам текли слёзы. Он не вытирал их. — Спасибо, — прошептал он. Голос сорвался, но он повторил громче. — Спасибо, что слушали. Он повернулся. В зале были улыбки. Сквозь слёзы, сквозь усталость, сквозь всё, что они пережили — улыбки. Джей кивнул, вытирая глаза. Анна улыбалась, прижав руки к груди. Марк сжимал гармошку и улыбался — впервые за десять дней. Рина аплодировала, не останавливаясь. Хонджун вышел со сцены. Ноги не слушались, сердце колотилось, но внутри было не пусто. Впервые за долгое время — не пусто. Он сел на своё место. Джей протянул ему руку, сжал плечо. — Ты молодец, — сказал он. — Я просто играл. — Ты был собой, — ответил Джей. — Это сложнее. Хонджун посмотрел на сцену, где следующая выступающая уже садилась за пианино. Посмотрел на свои руки, которые ещё помнили музыку. И улыбнулся. — Да, — сказал он. — Это сложнее. На сцене заиграла новая мелодия. Кто-то пел, кто-то плакал, кто-то просто сидел и слушал. Хонджун закрыл глаза и позволил музыке заполнить его. Не страхом, не болью, не пустотой. Просто музыкой.***
На двенадцатый день ему разрешили принимать посетителей. Хонджун проснулся засветло, ещё до того, как за окном начало светлеть. Лежал, смотрел в потолок, слушал, как за стеной кто-то ворочается, как скрипят половицы в коридоре. В груди колотилось что-то огромное, живое — он почти забыл это чувство. Предвкушение. Он встал, умылся, надел чистую футболку — ту, которую Сонхва упаковал в сумку. Пахло домом. Стиральным порошком, которым они пользовались в Нью-Йорке, и тем самым, его запахом, который въелся в ткань за годы. Хонджун прижал воротник к лицу, закрыл глаза, вдохнул глубоко. И почувствовал, как к горлу подступает ком. Он вышел на крыльцо за час до приезда автобуса. Стоял, прислонившись к перилам, и смотрел на дорогу, уходящую в лес. Утро было холодным, изо рта шёл пар, ветер трепал волосы, но он не чувствовал холода. Сердце колотилось где-то в горле. Автобус показался из-за поворота. Хонджун замер, вцепившись пальцами в перила. Машина остановилась, дверь открылась, и он увидел его. Сонхва вышел первым. Он был в той самой куртке — тёмно-синей, в которой они гуляли по Нью-Йорку, когда всё только начиналось, когда город был чужим, а они — своими. Он стоял на дорожке, сжимая в руке пакет, и смотрел на Хонджуна. И не двигался. Они смотрели друг на друга, разделённые несколькими метрами и двенадцатью днями, которые изменили всё. Хонджун смотрел на него и не верил своим глазам. Сонхва был таким же, как тогда, и совсем другим. Те же глаза, тот же изгиб губ, те же руки, которые он помнил наизусть. Но в лице появилось что-то новое. Не свежесть — свет. Тот самый, который был у него в трейни-хаусе, когда они только начинали. Тот, который Хонджун погасил, сам того не заметив. Они стояли, не решаясь сделать первый шаг. Потом Хонджун улыбнулся — той самой улыбкой, от которой у Сонхва когда-то останавливалось сердце. И понял, что она не пропала. Она всё ещё была. Где-то глубоко, под всей этой болью, под всей этой пустотой — она была. — Иди сюда, — прошептал он. Сонхва подошёл. Не спеша, будто боялся спугнуть этот момент. Остановился в шаге, заглянул в глаза. Потом шагнул вперёд и обнял. Хонджун чувствовал, как его руки смыкаются на спине, как пальцы впиваются в ткань футболки, как грудь прижимается к груди. Чувствовал его сердце — ровное, спокойное, живое. Прижался щекой к его виску, вдохнул запах — тот самый, который стал для него домом. — Я скучал, — сказал Сонхва в его плечо. — И я. — Я так горжусь тобой. — Не надо. — Надо. — Сонхва отстранился, посмотрел ему в глаза. В его взгляде было что-то, чего Хонджун не видел очень давно. Гордость. И любовь. Чистая, без примеси страха. — Ты выглядишь лучше. Гораздо лучше. — Правда? — Хонджун провёл рукой по лицу, будто проверяя. — Правда. Глаза чистые. Кожа не серая. И ты... ты здесь. По-настоящему. Сонхва оглядел его — внимательно, жадно, будто пытался запомнить каждую чёрточку. — А ты поправился, — вдруг сказал Хонджун. — Что? — Ты поправился. Щёки уже не такие впалые. И под глазами нет этих... этих теней. — Он коснулся пальцами его лица, провёл по скуле. — Ты стал... светиться. Сонхва смутился, опустил глаза. — Я просто... начал есть. Когда ты позвонил в первый раз, я понял, что если я не буду есть, мне не хватит сил ждать. И я начал. — Ты готовил? — спросил Хонджун. — Да, тот суп, который ты любишь. Практически каждый день. Пришлось научиться варить его по-другому, потому что один и тот же надоедает. — А я всё равно буду его есть, когда вернусь. — Конечно, куда ты денешься? Они смотрели друг на друга, и время будто остановилось. Лес шумел за спиной, где-то кричали птицы, солнце поднималось выше, золотя верхушки сосен. — Пойдём внутрь? — спросил Хонджун. — Здесь холодно. Сонхва кивнул, и они пошли. По дорожке, мимо скамейки, где Хонджун сидел с Джеем, мимо клумбы с ещё не расцветшими цветами, к входу. Шли медленно, плечо к плечу, иногда касаясь руками, но не решаясь взять за руку. В палате было тихо. Соседняя койка пустовала — соседа выписали накануне. Хонджун закрыл дверь, и они остались одни. — Рассказывай, — сказал Сонхва, садясь на край кровати. — Всё, всё, всё, от и до. Хонджун сел рядом. Рассказывал про Джея, про Анну, про Марка. Про то, как они играли на творческом вечере, как он сел за пианино и играл их песню. Про то, как по ночам писал письма, которые никогда не отправит. Про то, как впервые за десять дней посмотрел на себя в зеркало и не отвернулся. Сонхва слушал, не перебивая. Смотрел на него, и в глазах его было что-то тёплое, почти забытое. — А ты? — спросил Хонджун. — Как ты? — Я... — Сонхва замолчал. — Я тоже писал письма, которые не отправлял. — Мне? — Тебе. Каждый день. Всё, что хотел сказать, но боялся, что ты не готов слушать. — Что ты хотел сказать? Сонхва долго молчал. Потом взял его руку, переплёл пальцы. — Что я люблю тебя. Что я верю в тебя. Что я буду ждать. Что ты справишься. Хонджун смотрел на их переплетённые пальцы, чувствуя, как по щекам текут слёзы. — Я тоже, — прошептал он. — Я тоже люблю тебя. Он потянулся к нему, не думая, не решаясь — просто чувствуя. Их губы встретились, и поцелуй вышел медленным, осторожным, будто они пробовали друг друга на вкус впервые. Будто заново учились этому. Сонхва ответил. Провёл пальцами по его щеке, стирая слёзы, притянул ближе. И они целовались долго, очень долго, пока за окном солнце не поднялось высоко и не залило комнату золотистым светом. — Я так скучал по этому, — прошептал Хонджун, отстраняясь. — И я, очень сильно. — По тебе. По твоим рукам. По твоему голосу. По тому, как ты смотришь на меня. — Я всегда буду на тебя смотреть, — ответил Сонхва. — Все-гда. Они сидели на кровати, держась за руки, и смотрели, как за окном качаются сосны. Время тянулось медленно, но это было не то мучительное ожидание, которое было раньше. Другое. Спокойное. — Я привёз суп, — сказал Сонхва, показывая на пакет. — Остыл уже, наверное. — Всё равно буду есть. — Ещё бы. Он открыл пакет, достал термос. Суп пах домом — знакомыми специями, грибами, кимчи. Хонджун взял ложку, попробовал. Закрыл глаза. — Вкусно, — сказал он. — Я старался. — Ты всегда стараешься. — Ради тебя — всегда. Они ели молча. Не потому что не о чем было говорить, а потому что слова были не нужны. — Ты прочитал книгу? — спросил Сонхва, когда они закончили. — Прочитал. Там было: «Когда надежда умирает, нужно искать её там, где не искал раньше». — И нашёл? Хонджун посмотрел на него. На его руки, сжимающие пустой термос. На его лицо, освещённое солнцем. На его глаза, в которых больше не было пустоты. — Кажется, да, — ответил он. Сонхва улыбнулся. — Я приеду ещё, — сказал он. — На следующей неделе, если разрешат. — Разрешат, я попрошу. — Будешь ждать? — Конечно. Пак поднялся, собрал термос, застегнул куртку. У двери остановился, обернулся. — Я люблю тебя, — сказал он. — И я тебя люблю. Он вышел. Хонджун смотрел в окно, как он идёт по дорожке к автобусу. Как садится, как прижимает пакет к груди, как автобус трогается и исчезает за поворотом. Он стоял у окна долго. Смотрел на лес, на дорогу, на серое небо. И чувствовал, как внутри, на месте привычной пустоты, прорастает что-то новое. Надежда. Она была хрупкой, почти невесомой. Он закрыл окно, лёг на кровать, прижал к груди подушку, которая ещё пахла Сонхва. И улыбнулся. Завтра будет новый день. Новые терапии, новые прогулки, новые письма. Но сегодня он просто был счастлив.