пар изо рта
стук сердцанеподвижная грудь
блеск синих глазбелесые ресницы
Почему мир может быть одним человеком, которого так легко одномоментно лишиться? Хару кричит, но его не слышат. Его затягивает в водоворот, бросает из стороны в сторону, толкает и обивает о глыбы, камни, обрывки сотен писем, фрагменты тысяч совместных фотографий. Он слышит его медленное дыхание, нежное пение, и движется навстречу; слышит жалобный плач, перетекающий в рёв навзрыд, уже, кажется, свой собственный, но не может остановиться. Хару просыпается, захлёбываясь в слезах, с текущим носом и щиплющими глазами. Он больше не спит, но это не точно. Каждая вещь в его комнате, в этих сдавливающих четырёх забвенных стенах смотрит на него, вызывая новые приступы воспоминаний... И эта фотография, и рыбы-бабочки из большого аквариума, и эти фарфоровые часы в виде кролика, которые давно не идут, но Хару всё равно слышит этот размеренный стук, и плюшевая обезьянка, из которой торчат синтепон и нитки; Хару с ней спит, как когда-то спал с ним.***
Хару стонет. Его губы целуют его нежные руки, что окольцовывают со спины, согревая, воспламеняя, как тонкую бумагу, сухие осенние листья, ломкие осветленные волосы. Сравнимо с Везувием, этот жар, которым Хару любит себя окружать, которым Хён обожает делиться. Приятная дрожь, сотни поступательных касаний: лоб, щёки, подбородок, шея, грудь, талия, бёдра... Гейзеры взрываются под кожей, вызывая дрожь по телу, всегда так приятно, никогда — мало.***
Хару воет. Его губы целовали его мертвые руки. Окоченевшие пальцы писали ответы на неполученные письма; чернила растекались по шершавой бумаге, сплетались в узоры и силуэты, изобретали слова, знакомые, но неизвестные. Хару больше не помнит их значения. Ничего больше не имело значения. — Не шли мне больше писем. — бархатным голосом, словно наждачной бумагой по разодранной спине. Джинхён плавно опустил голову на его плечо, и Хару почти что почувствовал легкую щекотку его волос по своей щеке. Он поднял взгляд к зеркалу, где отражалось нечто, раньше называемое Като Хару. И без всего прочего угловатый, теперь он стал самой правильной иллюстрацией направления кубизма: острые плечи, локти, колени, скулы, костлявые руки и ноги, исхудалая шея, на которой просвечивались артерии и капилляры, и красные, опухшие, зардевшие глаза. В нём тяжелее всего было разглядеть того, кого всё еще несколько месяцев назад называли «чудесным образом выжившим» в той ужасной лавине. Синие глаза глядели пронзительно, метили прямо в душу и попадали туда неоднократно, вызывая очередной истерический приступ. Хару встряхивает плечи, и силуэт размывается дымкой. — Я больше не могу. Хару плачет. Колени не держат нездоровое тело и сгинаются, ударяясь костяшками о паркет. Ладони, в последний момент выставленные вперёд, не смягчают падение, скорее просто отвлекают, перетягивая часть боли на себя. Его отросшие волосы спадают на лицо, скривившееся от нахлынувшей вновь вины. — Это когда-нибудь закончится? — Хару хочет кричать, но заместо крика из горла получается выдавить только сжатые надрывные хрипы. Хочется разреветься навзрыд, уткнуться носом в его большую тёплую грудь, вновь ощутить извержения вулканов, потоки лавы, мурашки по коже. Крупные капли одна за другой стекают по щекам, носу, подбородку и разбиваются о пол, впитываются в недра земли, отравляя почву, рыхлую и влажную, в которой, кажется, Хару погряз уже почти на половину и из которой уже не хочет выбираться. — Не нужно больше слёз. — Умути... Руи... Парни смотрели на него сверху вниз, протягивая руки в заботливом жесте. Руи, своими тонкими пальцами с идеальным маникюром, аккуратно заправил непослушные сальные пряди за ухо. Умути сдержанно погладил его по голове. Хён ласково прикоснулся к впалой щеке, вызвав лёгкий румянец. Они втроём стояли перед ним, будто прощаясь. — Смахни слёзы, мой принц. — Смотри наш последний сон. — Что же тебе приснится, когда мы, наконец, уйдем?