А-у

NC-17
В процессе
10
1
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Миди, написано 22 страницы, 9 484 слова, 2 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
10 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник

Глава вторая. Степь.

Настройки
      Волк очнулся не сразу, не так как просыпается любое живое существо от дурного сна, с одним лишь коротким вздрогом и возвращением в мир. Сознание поднималось в нём мучительно медленно будто не из сна даже, а из той бездонной глубины, куда зима опускает всякое ослабевшее тело, уже почти не различая, мёртвое оно или ещё живое. Сперва была одна только тяжесть. Как если бы сама земля навалилась на него всем своим весом и лежала, не позволяя ни вздохнуть, ни двинуть лапой.       Снег принял его в себя глубоко, если не сказать основательно, как принимает мать-Земля в сырую могилу ребёнка, которого нельзя уже отогреть. Белые хлопья лежали повсюду: на спине, на боках, на голове. Они забились в шерсть, залезли в ноздри и плотно, до ломоты, обняли грудь, будто хотели послушать, бьётся ли там ещё сердце. И, быть может, если б не этот судорожный толчок под рёбрами, не этот обжигающий хрип, вырвавшийся вдруг из самой глубины груди, он и сам бы не понял, что всё ещё принадлежит миру живых.       Первый вдох был похож на рождение, если бы волк мог его помнить. Воздух такой ледяной и колючий, вошёл в легкие так, словно в самое нутро всадили горсть битого стекла. Волк дёрнулся, захрипел. Тяжело, неуклюже рванулся всем телом, и снег над ним чуть осел, тронулся скрипящим пластом, будто и вправду вздохнул. Тогда он понял, что не умер. И эта мысль не принесла ему ни облегчения, ни радости.       Лап он сперва почти не чувствовал. Только ломоту в плечах, тяжесть в боку, тупое онемение в спине и подёргивание где-то глубоко в мышцах. Холод, проникнув под шкуру, продолжал жить своей отдельной жизнью. Ледяная корка на ним не желала поддаваться и трескаться, только вновь осела, сыпля в глаза сухой ледяною крупой. Волк мотнул головой, фыркнул, захлебнулся этим снегом, подавился, закашлялся.              Наст надломился только когда, он собрав все силы, зарычав, рванул вперед, подминая под себя снег, и, наконец, выполз наружу. Свет ударил в глаза сразу. Волк вывалился на поверхность грудью, хрипя, жадно хватая пастью воздух, и остался лежать так, наполовину ещё в снегу.       Ветер гулял над землей широко, он лизал мокрую шерсть, схватывая её ледяною коркою, ворошил смерзшиеся клочья на груди, заносил в глаза сухую снежную пыль и сразу, безо всякой жалости, напоминал: это не укрытие. Горы остались за спиной. Но впереди было уже другое — степь. И это слово, если бы у него ещё было достаточно человеческого ума, чтобы назвать увиденное словом, не выразило бы и половины того ужаса, что развернулся перед ним.       До самого края зрения лежала земля, занесённая снегом так ровно и беспредельно, что казалось, не было здесь никогда ни травы, ни одного живого существа. Всё скрылось и было стёрто белым холстом. Ни куста, ни торчащего камня, ничего, за что мог бы ухватиться глаз. Одно только поле простирающееся до небесного края, где земля и воздух сходились в такую же белую, немую пустоту.       Она была страшнее гор, горы заставляли бороться, а равнина была иной. В ней не было никаких преград и врагов, с которыми можно было бы сцепиться зубами. В ней все было одинаковое: свет, снег, снег и снова снег.       Волк поднялся не сразу. Он сперва подогнул под себя передние лапы, потом с глухим стоном, сорвавшимся из груди, выпрямился весь, шатнулся, широко расставив ноги, и так замер, будто учился стоять заново. Голова его была тяжелой и мутной. Он втянул воздух и содрогнулся. Он не мог учуять ничего, здесь воздух был пустым.       Он тронулся с места, постепенно, медленно перебирая лапами. Наст под ногами поскрипывал и этот звук был так одинок среди степного молчания, что вскоре начал пугать его не меньше, чем сама тишина. Волк шёл, низко держа голову, почти не поднимая глаз, потому что стоило взглянуть вперёд, как мир начинал расплываться. Земля сливалась с небом, исчезала, всё белело, плыло, уходило в ничто, и невозможно было различить, где кончается путь и начинается одна только зимняя морока.       В степи нельзя было понять, идёшь ли ты к чему-то. Можно было только идти вперед. Ветер то бил ему в морду, то заходил сбоку, то вдруг стихал, и тогда над равниною вставала такая бездонная, звенящая тишина, что в ней становилось слышно как переливается в венах кровь.Он слышал, как тяжело бьётся сердце, как со свистом входит и выходит воздух. И не было никакого времени, небо было серым и низким, одинаковым каждый миг. Свет не менялся, будто день, начавшись однажды, так и не мог кончиться. Ни утро, ни вечер, ни полдень — одна только белая пустота, иногда сменяющаяся на ночь.       Волк шёл долго, иногда спотыкался. Тут ничего не было, обо что можно было бы по настоящему споткнуться. Но снег иногда вдруг оказывался глубже, чем казалось на первый взляд. Лапы уходили под ледяную кромку, тело теряло равновесие, и волк с глухим ударом безобразно валился грудью вперёд. Тогда он лежал немного, не двигаясь, чувствуя, как в груди вновь разрастается усталость. Потом вставал и шёл снова.       Один раз ему почудилось, будто впереди темнеет что-то живое. Глаз, измученный белизной, жадно ухватился за это пятно, сердце забилось сильнее, и он даже прибавил шаг, обрадованный одним только намёком на то, что в мире ещё может существовать иной цвет, кроме белого и серого. Но тёмное оказалось лишь низкою волною снега, надутой и собственной тенью. Волк остановился, долго смотрел на этот обман мутным, тяжелым взглядом, а потом отвёл глаза и пошёл дальше. Степь понемногу ломала его.       Он шёл долго, уверенный, что держит направление, потому что запах весны, как бы ни был он слаб, должен был быть где-то впереди. Шёл, не поднимая головы, слушая ветер, доверяя не глазам, а телу, и вдруг замер. В снегу перед ним лежали его собственные следы. Следы уходили дугой, заворачивали, петляли и возвращались обратно, точно кто-то невидимый, терпеливый и насмешливый водил его по кругу, давая идти сколько угодно, лишь бы никуда не дойти. Волк долго стоял, глядя на них, потом медленно, беззвучно оскалился.       На пятый день степь выбила из него почти всё силы, медленно, день за днём, выедала то немногое, что ещё держало его на ногах. К вечеру или к утру, он уже не мог бы сказать наверняка, волк всё чаще останавливался среди белого пустыря, стоял, тяжело дыша, с низко опущенной головой      . Потом он начал ложиться все чаще.       Сперва ненадолго, будто только затем, чтобы перевести дух, унять мутный звон в голове. Он сворачивался в снегу тугим серым клубком, прятал нос в шерсть, заслоняясь от ветра собственным телом, и закрывал глаза всего лишь на одно короткое мгновение. Но мгновение это всякий раз растягивалось, проваливалось глубже, делалось тем вязким, опасным забытьём, из которого зима уже не всякого отпускает обратно.       Стоило только сомкнуть веки, и степь, холод, наст, звенящая пустота над головой — всё это отступало, расплывалось, точно снег под весенним солнцем, и на место белой муки проступало другое.       Сначала ему приснилось окно. Самое простое окно, низкое, с немного перекошенной рамой. Юнги держал в руках жалких пучок цветов, если это вообще можно было назвать цветами. тонкие стебли, мелкие поздние головки, растения, выдранная из мерзлой земли у самого леса. Юнги, конечно, должно выбирал их, если бы было из чего выбирать.С тем серьёзным, почти суровым выражением лица, какое свойственно одним лишь молодым любовникам, берущимся за дела, о которых они не знают ровным счётом ничего.       Ему казалось, принеси он слишком мало, то будет жалко, если не сказать унизительно, будто он сам не стоит ничего; принеси слишком много — выйдет и вовсе смешно, по-мальчишечьи, точно он не любит, а играет в любовь, как дети играют во взрослую жизнь. Он мял в пальцах тонкие стебли, отбрасывал одни, поднимал другие, злился на собственную неловкость, хмурился, смотрел на этот бедный букет с таким ожесточённым вниманием, будто от него одного зависело, будет ли принят весь мир, открывшийся ему однажды в чужом лице.       Но вышло все равно нелепо. Очень скромно для настоящего ухаживания и слишком трогательно для взрослого намерения. Он принёс их к дому Тэхёна ранним утром, когда в воздухе ещё держалась ночная сырость, а под окнами лежал снег, серый по краям, подтаявший, зернистый. Положил букет на подоконник так тихо, точно не цветы оставлял, а собственное сердце, и хотел уйти сразу, пока никто не увидел.        Но не ушел, Остался в тени под стеной, у самого угла. Сам злился на себя за это ожидание, чуть ли щенячью верность, а еще на то, как глупо, открыто и страшно сильно билось его сердце. Тэхен показался не сразу ,сперва за мутным стеклом мелькнула тень, потом шевельнулась занавеска. Позже он и сам вышел на крыльцо, еще немного сонный, с не до конца расчёсанными волосами, в которых застрял мягкий утренний свет. Юнги потом много раз пытался понять, что поразило его в тот миг сильнее всего: то ли это лицо, ещё не собранное в привычную взрослую сдержанность, то ли румянец на щеках нежно покрывающий кожу.       Тэхен остановился у окна, увидел цветы и сперва, даже не понял откуда они взялись. Он взял букет в руки не сразу всей ладонью, а сперва коснулся одного тонкого стебля кончиками пальцев, точно боялся сломать цветок. Потом всё же поднял их, поднёс ближе к лицу, посмотрел, чуть склонив голову, и в уголках его рта дрогнуло что-то такое, от чего у Юнги под самым сердцем всё сжалось и разом потеплело. Он не улыбнулся по-настоящему, но и этого было достаточно, даже с избытком. Больше, чем Юнги смел тогда надеяться.       Тэхён ещё немного постоял на крыльце, глядя на цветы тихонечно и внимательно, будто в этом неловком пучке стеблей было сказано что-то особенное. После поднял глаза и посмотрел в ту сторону, где под стеной, в тени, прятался Юнги. Юнги не мог знать наверняка, видел ли Тэхен его или нет, но от этого взгляда у него сразу перехватило дыхание.       Он так и не смог выйти из укрытия. Стоял, не шевелясь, и чувствовал, как солнце понемногу поднимается над крышей, как мокнет край подоконника, и с крыши падает редкая талая капля. Ему казалось: ещё немного, и он сам не выдержит этого счастья, сорвётся с места, выйдет на двор и всё испортит.              Но сон не дал ему сделать этого. Он дрогнул, расплылся, точно краски на воде. Влага на стеблях заблестела ярче, подоконник побелел и поплыл, а утренний воздух стал сырым и речным. То, что было каплей талого снега, стало брызгами. А теплая тень под домом превратилась в берег. И на вторую ночь волку приснилось, как Тэхён сбегает из дома.       Он мчался к реке быстро, оглядываясь через плечо, как будто за ним могла гнаться вся деревня. Юнги уже ждал его там. У самой воды, где шла быстра река, холодная даже в самый тёплый летний день. Альфа стоял босой, с закатанными штанинами, в тени прибрежных ив, где берег вокруг был залит солнцем так щедро, так густо, что сама трава казалась молодой и счастливой. Но счастливей всего был он, потому что Тэхён пришёл.       Поначалу они не касались друг друга. Они стояли на берегу друг против друга, разделённые только узкой полосой трав, и смотрели так, будто каждое лишнее движение могло сорвать в них обоих то хрупкое, что ещё держалось, надо сказать, на честном слове. Юнги видел, как быстро дышит Тэхён после бега, как ходит у него грудь, как липнет к виску потемневшая от жара и движения прядь, как светлая речная рябь дрожит у него на щеке. И от одного этого взгляда делалось уже трудно стоять на месте.       — Ты долго, — сказал Юнги, хотя слышно было совсем другое: я уже успел сойти с ума, пока ждал тебя. Тэхён усмехнулся коротко, ещё запыхавшись.       — А ты, как обычно, пришёл раньше.       — Я бы и ночью пришёл.       — Я знаю.              И от этих двух слов, сказанных без смеха у Юнги в груди всё стиснулось так сладко и больно, что захотелось сделать шаг вперёд. Но он не сделал. Тэхён тоже не двигался, только смотрел. И в этом взгляде, долгом, тёплом, опасном, уже жило всё то, что потом будет мучить Юнги сильнее любого голода.              Потом Тэхён перевёл взгляд на воду.       — На берегу нельзя, — сказал он тихо.       Юнги сперва не понял. Или просто сделал вид, что не понял, потому что слишком уж ему нравилось ему заставлять Тэхёна говорить такие вещи самому.       — Чего нельзя?       Тэхён посмотрел на него с досадой:       — Ты прекрасно знаешь.       Юнги усмехнулся совсем чуть-чуть.       — Тогда скажи.       Тэхён отвёл взгляд к реке.       — Он останется...       — Что?       — Запах.       После этого молчать стало невозможно. Юнги шагнул ближе. Тэхён не отступил. Только дыхание его дрогнуло, сделалось короче.       — А в воде? — спросил Юнги.       Тэхён наконец поднял на него глаза:       — В воде его смоет, — тихо сказал он.       И этого хватило. Они рванулись к реке почти одновременно, будто обоих разом отпустило то, что держало до сих пор на берегу. Вода встретила их холодно с плеском и брызгами. Быстрое течением вилось у самых ног. В струящейся, бегущей стихии вдруг стало можно то, чего нельзя было на земле. Тэхён первым схватил Юнги за плечи.       Юнги обнял его в ответ сразу, всем телом, жадно, почти отчаянно, и в ту же минуту всё вокруг пропало — и берег, и трава, и небо, и дом далеко за деревьями. Осталась только вода, быстрая, светлая, бьющая им в бока и колени. Да это было их первое настоящее объятие, в котором Тэхён был наконец не на расстоянии, нескольких шагов, а прямо у него в руках. Река мчалась между ними и миром, смывая с кожи страх, унося прочь запах, который нельзя было принести обратно домой, давая надежду обреченному сердцу.              Тэхён прижимался к нему крепче, чем позволял себе где бы то ни было ещё, и Юнги чувствовал, как быстро ходит у того под грудью сердце, как дрожит от холода и волнения спина, как у самого уха рвётся неровное дыхание. Потом всё это медленно побледнело, размягчилось, как тускнеет видение на воде, если бросить в неё камень. Холод реки ушёл первым. За ним пропала дрожь от мокрой одежды. Юнги увидел перед собой не речную стремнину раннего лета, а тот же берег только несколькими месяцами позже.       Лето доживало последние полные недели. Август стоял тяжёлый, ленивый, зной ещё не уходил с земли даже к вечеру, а только делался гуще. Трава у воды подросла выше, стала грубее, сочнее, пахла уже не весенней молодой зеленью, а чем-то спелым, почти хмельным.       Они всё ещё не позволяли себе обниматься на земле даже теперь, Даже после тех коротких, украденных встреч, которыми была прожита их маленькая тайная жизнь. Тэхён сидел чуть поодаль, как сидел всегда, когда им приходилось возвращаться к берегу. пирался рукой о землю позади себя, чуть согнув одну ногу в колене, и смотрел на реку так, будто и впрямь пришёл сюда лишь затем, чтобы поглядеть, как прекрасна вода на закате. Но Юнги слишком хорошо знал эту его нарочитую отстранённость. Как и знал то, как Тэхен избегает смотреть в глаза дольше, чем сможет выдержать. И то, как осторожно, почти незаметно втягивает воздух, когда ветер несёт от Юнги его запах.       Сам Юнги лежал на спине в траве, закинув одну руку за голову. Он лежал на спине в траве, закинув одну руку за голову, и глядел в высоту сквозь редкие ветки. Над ним медленно темнело небо.       — Разведись, — сказал Юнги наконец.       Сказал так тихо, наигранно спокойно, будто речь шла о чём-то давно уже решённом, только зачем-то бесконечно откладываемом. Но Тэхён всё равно сразу закрыл глаза, словно ждал именно этих слов и всё равно каждый раз надеялся, что, может быть, сегодня их удастся не услышать.       — Не начинай, — ответил он устало.       — Почему? Потому что тебе нечего сказать?       — Потому что ты всё равно не услышишь.       Тэхён горько усмехнулся, не открывая глаз. Юнги повернул к нему голову. Солнце, почти севшее, лежало на лице Тэхёна густым медным светом. Щека, тронутая этим светом, казалась ещё теплее, ещё живее. И всё в Юнги разом налилось болью, которая никогда не давала ему смириться с половиной, когда хотелось целого.       — Сколько ещё? — спросил он. — Сколько это будет вот так продолжаться?       Тэхён не ответил.Тогда Юнги приподнялся на локте.       — Ты приходишь ко мне. Сбегаешь из дома. Сидишь вот здесь. Смотришь так, будто и сам уже забыл, зачем всё это ещё держишь. И после этого хочешь сказать, что ничего нельзя?       — Не всё можно делать только потому, что хочется.       — Ты уверен, что это не “хочется”, — резко перебил Юнги. — Это жизнь. Моя, твоя, она наша, а не чья-то ещё.       Тэхён открыл глаза и посмотрел прямо на него. Взгляд у него был такой взрослый, чуть ли не усталый, и оттого бесил ещё сильнее.       — Ты слишком молод, чтобы так говорить.       Юнги дёрнул плечом, будто хотел стряхнуть с себя эти слова.       — Не надо.       — Чего не надо?       — Этого. Не твоим этим голосом. Я не мальчишка, которого можно погладить по голове и отправить домой. Не надо делать вид, будто я ничего не понимаю только потому, что младше.       Тэхён отвернулся к реке.       — А ты правда понимаешь?       — Понимаю хотя бы одно. И знаешь что это? Ты сейчас здесь, со мной, а не дома с ним. Здесь, понятно?       Тэхён опустил голову. Пальцы его, лежавшие в траве, сжались в кулак, потом разжались.       — Не всё так просто, Юнги.       — Да что в этом сложного? — в голосе Юнги уже поднималась злость. — Я приму твоих детей. Слышишь? Я не прошу тебя выбросить их из жизни. Я не прошу тебя стать другим человеком. Я говорю, что я приму всё. И их тоже. Только перестань делать вид, что тебе есть куда возвращаться, кроме как ко мне.       При этих словах Тэхён вскинул голову так резко, будто его ударили.       — Не смей.       — Почему? Потому что это правда?       — Потому что ты не понимаешь, о чём говоришь.       — Тогда объясни. Тэхён долго молчал. Так долго, что между ними успел пройти чуть ли не весь вечер. Потом он сказал тихо, почти беззвучно:       — Ты действительно думаешь, что мои дети смогут тебя принять?       Юнги замер. Он, конечно, думал об этом. Думал, что если любить достаточно сильно, если быть рядом, если не лгать, если не бояться, то всё постепенно можно пережить, уладить, все обязательно утрясется. Но когда Тэхён произнёс это вслух, голосом этим своим голосом, вся эта уверенность впервые качнулась. Тэхён продолжил, всё так же глядя мимо него, на воду:       — Они будут смотреть на тебя и видеть не меня рядом. Они будут видеть того, из-за кого их отец однажды не вернулся к ним так, как возвращался прежде. Ты думаешь, любовь что-то объясняет детям? А как они посмотрят на тебя? Увидят ли они в тебе хорошего человека?       Юнги сжал зубы.       — Со временем они бы поняли.       Тэхён усмехнулся коротко, он злился:       — Со временем? Дети не так устроены, Юнги.       Юнги уже задыхался от злости, и не оттого даже, что Тэхён был неправ, а оттого, что мир, который всегда вставал между ними и всякий раз оказывался крепче.       — А ты правда думаешь, что так можно жить? — бросил он. —Вот так? Воровать друг у друга по четверти часа и делать вид, будто этого достаточно? Прятаться в воде, чтобы потом от тебя не пахло мной. Сидеть здесь, будто между нами ничего нет. И возвращаться назад, как будто всё по-прежнему.       Тэхён резко втянул воздух. И Юнги вдруг понял, что попал. Потому что это было то место, куда Тэхён сам себе смотреть не позволял. Омега поднял руку и коснулся сперва груди, там, где под рёбрами билось живое, тянущееся к Юнги сердце, а потом медленно провёл пальцами по шее, у самого ворота, где, невидимая сейчас, жила чужая метка.       — Это не то, что можно просто взять и разорвать.       — А если там давно уже ничего не осталось? — резко бросил Юнги. — Если оно мёртвое? В этом браке уже нет ничего.       Тэхён вскинул на него глаза.       — Это не тебе решать.       — Почему не мне? — почти крикнул Юнги. — Я здесь. Я рядом. Я люблю тебя. Тэхён сжал челюсти так сильно, что на скулах проступила тень.       — Союзы заключаются не только между людьми.       Юнги зло усмехнулся.       — Знаю я твои небеса, но они ошибаются.       — Нет, — сказал Тэхён, и вот тут голос у него впервые дрогнул, совсем чуть-чуть,но Юнги услышал. — Не знаешь.       Он замолчал, будто дальше говорить не было смысла. Потом всё-таки продолжил, уже тише:       — Не знаешь, что значит потом жить среди тех, кто будет помнить. Что значит каждое утро видеть лица детей. Что значит просыпаться с мыслью, что ты разрушил не только свою жизнь.              Юнги резко поднялся. Не потому, что хотел уйти, он уже не мог сидеть. В нём всё ходило ходуном: злость, обида, любовь, бессилие. Он пошёл по траве туда-сюда, тяжело, неровно дыша.       — И что тогда? — выдохнул он наконец. — Вот это всё? Эти встречи? Река? Лес? Пятнадцать минут, пока никто не видит? Это всё, что мне остаётся? Тэхён смотрел на него долго. Так долго, что даже вода у берега будто притихла в ожидании ответа. Потом он ответил:       — Это всё, что нам остаётся.       Юнги остановился. На одно короткое мгновение лицо его сделалось совсем молодым. Почти мальчишеским. Не злым даже, тяжело- раненым. Так смотрят те, кто ещё до последнего верил, что любовь окажется сильнее мира.       — Я ненавижу, когда ты так говоришь, — произнёс он глухо.       — Я знаю.       Юнги усмехнулся криво, болезненно:       — Нет. Не знаешь. Потому что если бы знал, сам бы не смог этого произнести.       Тэхён ничего не ответил. Юнги постоял ещё немного, глядя на него сверху вниз, потом отвернулся к воде. Руки у него дрожали. Он спрятал их в волосах, сцепил на затылке, удерживая собственную голову, чтобы та не развалилась от этой боли. А Тэхён сидел в траве и смотрел ему в спину. И в этом взгляде было столько любви, что от неё самой хотелось выть. Потому что любви было много. Только вот жизни вокруг было ещё больше.

***

      Одно видение волка сменялось другим, пока он так и спал, свернувших в снегу. Сны не приносили ему покоя. Лапы его подёргивались, иногда по телу пробегала судорога, и тогда из самого горла, глухо и жалобно вырывался тихий звук. Это был не то вздох, не то скулящее, задавленное горем всхлипывание. Снег вокруг него лежал продолжая засыпать, ветер заметал шерсть на боку, а он всё спал, и в этом сне ему снова являлся Тэхён. На этот раз не у воды. В этот раз Тэхен лежал у Юнги на груди. Они ушли подальше от воды, туда, где высокий берег круто поднимался, пряча от ненужных свидетелей леса. Трава там лежала мягко, примятая ветром и прежними днями. Вечер тёк медленно, лениво.И в этом покое таилась опасность куда страшнее любой зимней стужи.        Тэхён сперва сидел рядом, как всегда, чуть поодаль, будто и теперь ещё хотел соблюсти то дистанци. Он хотел держать то расстояние, которое давно уже было смешно соблюдать. Но сегодня в нём что-то переменилось. Может просто устал или затосковал. Юнги так и не узнал тогда. Но видимо в голове Тэхена они слишком долго были разумными.       Он опустился рядом не говоря ни слова. Потом лёг на бок, ближе, так, что плечо его коснулось Юнги. И ещё через минуту, будто решившись наконец на что-то, к чему шёл не один день, устроился у него на груди, положив голову туда, где под рёбрами билось сердце.       Юнги сперва даже не поверил.Он лежал, не шевелясь, весь обратившись в одно только ощущение этого веса его тела. Ощущением Тэхенова тепла, доверчивой близости. Омега был у него на груди так просто, так естественно, будто всегда там и должен был быть. Волосы его щекотали шею. Дыхание мягко ходило сквозь рубаху. От кожи пахло рекой, солнцем и той особенной, невыносимой весной, от которой Юнги всякий раз делалось тесно в собственном теле.       — Ты сейчас лопнешь, — тихо сказал Тэхён, не открывая глаз. Юнги сглотнул.              — От чего?       — От счастья, — и после короткой паузы добавил, уже с едва слышной насмешкой:              — Или от страха спугнуть меня.       Юнги беспомощно усмехнулся:       — А ты не спугнёшься?       Тэхён чуть приподнял голову, посмотрел на него сверху вниз долго и странно. Потом, вместо ответа, склонился ближе и коснулся губами его челюсти. Всего лишь в линию челюсти, будто пробуя его на вкус.       Юнги перестал дышать. Тэхён сделал это ещё раз, чуть ниже, у самого угла, под ушком, где кожа тоньше и жарче. Потом ещё, едва касаясь, тёпло, коротко, так, будто сам не знал ещё, что делает и зачем, а тело уже знало. И этого хватило, чтобы всё в Юнги пошло трещинами.       Он поднял руку медленно, очень медленно, будто боялся одним лишним движением разрушить весь этот миг, и коснулся Тэхёна у талии. Скользнул ладонью выше, по боку, чувствуя сквозь ткань живое тепло, мягкость тела, дыхание. Тэхён не остановил. Только выдохнул глубже и снова, уже смелее, коснулся губами его лица — у скулы, у виска и в конц у самого края губ.       Тогда Юнги перевернул его под себя. Так быстро, с такой накопленной, жадной готовностью, что сам потом не понял, как это произошло. Миг назад Тэхён лежал у него на груди, а теперь уже сам был под ним — прижатый к траве, разгорячённый, тяжело дышащий, с растрепавшимися волосами и таким взрослым лицом, которое в эту минуту казалось Юнги невозможно красивым, что от красоты этой становилось больно.       — Юнги... — выдохнул Тэхён, и в этом голосе было уже не предостережение, а что-то совсем другое, Тэхен сдался.       Юнги поцеловал его, для него это было впервые по-настоящему. Это было не случайное касание, которое можно было потом назвать ошибкой. Он целовал так, как целуют, когда слишком долго были голодны и уже не умеют быть осторожными. Губы Тэхёна были тёплые, мягкие, чуть влажные от дыхания, и от одного этого Юнги будто потерял остаток воли. Он целовал его жадно, глубоко, почти сердито от того, как долго ждал, как долго ему нельзя было даже мечтать о таком. Тэхён отвечал не слабее. Пальцы его впились Юнги в плечи, потом в спину, и в этом ответе уже не было осторожности, за которую он так долго прятался.       Они будто разом сорвали с себя все замки. Не было страшного слова “ нельзя”. Была только трава, жара , вечер , их перепутавшееся дыхание.              Юнги шарил руками по нему жадно, неловко, как умеют только те, кто любит впервые и потому не знает меры. По талии, по рёбрам, по спине, ниже, снова вверх, к шее, к лицу, будто ему всё ещё трудно было поверить, что Тэхён и вправду здесь, под ним, живой, горячий, не исчезающий от каждого нового прикосновения. Он гладил его так, словно пытался выучить заново: где у него кожа делается тоньше, где дыхание сбивается, где под ладонью сильнее вздрагивают мышцы, где можно коснуться мягче, а где Тэхён сам, не выдерживая, подаётся навстречу.       И Тэхён отвечал, и не робко. Не только одной своей покорностью. Он сам тянулся к нему, цеплялся пальцами за плечи, за спину, гладил его в ответ так, будто и впрямь невозможно долго ждал этой минуты и теперь не умел удержать в себе жадность. Он целовал его не только в губы, но и в скулу, в висок, у самого уха, потом опять возвращался к губам, и каждый такой поцелуй делался глубже, горячее, безрассуднее прежнего. Иногда из него вырывался тихий, почти стыдный звук, не то вздох, не то жалобное, сладкое поскуливание, и от этого у Юнги мутилось в голове сильнее, чем от самого запаха.       Он таял. Медленно, мучительно сладко, так, как тает под ладонью снег, если долго держать его в горячей руке. С каждым новым прикосновением он делался мягче, отзывчивее, беззащитнее. Тело его, ещё недавно собранное, насторожённое, теперь само искало этой близости: выгибалось навстречу ладони, тянулось за поцелуем, вздрагивало от ласки, как будто каждая проведённая по коже линия была для него не раной, а спасением. И чем больше Тэхён позволял, чем очевиднее делалась эта капитуляция, тем сильнее Юнги пьянел.        Сперва его захлестнуло почти нечеловеческое счастье, такое сильное, что от него едва не становилось больно. Он целовал Тэхёна жадно, но ещё бережно, как человек, которому наконец дали прикоснуться к мечте, и он всё еще не может насытиться одним только правом касаться. Пьянил не запах даже, а сама эта невозможная взаимность: то, как Тэхён отвечал, как слабел в его руках, как сам тянулся губами к его лицу, как подставлялся под ласку, как тихо, беспомощно скулил ему в рот, будто и впрямь уже перестал помнить, где кончается страх и начинается желание.       Юнги захлёбывался этим. Ему казалось, что он пьёт не поцелуи, не жар чужой кожи, а саму жизнь, слишком долго державшуюся от него в стороне. Всё, чего он прежде касался только взглядом и называть мечтой, что терзало его в мучительном воображении, теперь лежало у него в руках, дышало под ним, отзывалось на каждое движение. И от этого у него кружилась голова. Он уже не различал толком, где кончается нежность и начинается голод, где ещё человек в нём радуется этому счастью, а где кровь, разогретая до лихорадки, начинает требовать большего.       Он всё целовал и целовал Тэхёна. В губыл, а после спусакался ниже, к шее. Туда, где кожа была нежнее, где под тонкой живой плотью бился пульс. И всякий раз, когда он возвращался туда губами, Тэхён дышал уже совсем иначе: короче, рванее, с тем тихим, ломким звуком, который добивал в Юнги последние остатки осторожности.       Вот тогда это началось и зверь поднял голову. Клыки проступили прежде, чем он успел это понять. Взгляд его потемнел, налился влажным, алым жаром. Всё тело разом стало тесным. Тэхён пах весной так густо, так невыносимо ярко, что от одного этого запаха мутилось в голове. Но хуже всего была шея. Шея под губами, под поцелуями, под горячим дыханием, такая тонкая, мягкая, уже тронутая чужой меткой, и от этой метки его буквально тошнило.       Она воняла. Не в буквальном смысле. Но зверю в нём она казалась грязной, чужой, невыносимо неправильно. Каждое касание губ к коже у самого ворота отзывалось в нём одним только желанием: вонзить клыки. Он хотел стереть, перекрыть, навсегда запечатать своим запахом. Сделать так, чтобы никто, ни человек, ни зверь, ни сама природа больше не посмели усомниться, чей он.       Юнги уже дышал иначе. Он выдыхал коротко и тяжело, чуть ли не рычал. Руки его сжались на Тэхёне сильнее, чем прежде. Он прижался лицом к его шее и на миг перестал отличать поцелуй от укуса.       Тэхён почувствовал это сразу. Тело его содрогнулось от страха. Он моментально упёрся ладонью Юнги в грудь, оттолкнул, вырывая из этого горячего, почти болезненного забытья, и сел так быстро, что трава зашуршала под ним. Юнги застыл, тяжело дыша.       На губах Тэхёна ещё жил его поцелуй. Между ними были их перемешанные запахи , и поверх всего этого чужая метка, как насмешка.       — Что ж, получается не всегда люди могут делать то, что им хочется, — сказал Тэхён глухо, не глядя на него.       Юнги усмехнулся без веселья.       — Серьёзно? Тогда зачем ты здесь? — Он сел тоже, резко, не сводя с него глаз. — Ты снова сбегаешь из дома ко мне. Лежишь у меня на груди. Даёшь мне трогать тебя. И после этого хочешь сказать, что ничего не можешь?       Тэхён долго молчал. Потом поднял руку и коснулся пальцем середины собственной груди.       — Он здесь только потому, что сам этого хочет.       И, помедлив, положил ладонь на сердце.       — А я здесь потому, что мой омега уже не может жить без тебя.       Юнги смотрел на него молча. И от этих слов в нём стало только хуже. Потому будь это одной только страстью, одним только желанием тела или даже безумием молодого альфы, всё можно было бы пережить. Но Тэхён сам сказал вслух то, что Юнги так долго боялся услышать. Омега внутри него тоже сделал своей выбор.
10 Нравится 5 Отзывы 1 В сборник
Отзывы (3)