Гоняясь за тобой

NC-21
Завершён
2
Фэндом:
Размер:
354 страницы, 109 659 слов, 23 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник

Глава 20: Последний вдох на двоих

Настройки
Снаружи, за тонкой преградой детской спальни, реальность трещала по швам. Кузьмич не просто злился. Он был в бешенстве. Его идеальный сценарий был растоптан грязными ботинками «коропласта». — Бейте дверь! — визжал он, и его голос срывался на ультразвук. «Волки» сначала медлили — детская комната, запертые там безоружные люди… Но когда Кузьмич вскинул пистолет, целясь в голову своего же наёмника, логика выживания победила. Первые удары прикладов сотрясли дерево. Шкаф, подставленный Славой, жалобно скрипнул. А внутри царило иное измерение. Слава сидел на полу, привалившись спиной к дрожащей баррикаде. На нём не было футболки. Окровавленный бинт на предплечье ярко белел на фоне напряжённых мышц и татуировок со службы. Клара буквально врастала в него, обвив его шею руками, пряча лицо на его груди. Она горестно, надрывно плакала, и её слёзы обжигали его кожу, смешиваясь с пылью и потом. Эта ласка была странной, пугающей. Она будто прописана «на костях». Как единственное лекарство, необходимое им обоим, чтобы не сойти с ума до того, как дверь рухнет. Каждый удар отдавался в позвоночнике, в затылке, в сведённых судорогой челюстях. Он знал, что это ненадолго. Что дверь, даже подпёртая шкафом, не выдержит профессионального взлома. Что через минуту, через пять, через десять, они ворвутся сюда и разорвут этот короткий, украденный мир на куски. Но сейчас, в эту секунду, она в его объятиях. Она плакала тихо, почти беззвучно, содрогаясь всем телом в такт всхлипам, которые не могли вырваться наружу. Кляп душил её, ремни впивались в затылок, слёзы текли по щекам, затекали в уголки губ, смешивались с кровью из разбитых губ. Она не могла говорить. Не могла кричать. Не могла даже позвать его по имени. Но её пальцы держались за него мёртвой хваткой. Как будто если она ослабит её, он исчезнет. Растворится. Окажется ещё одним жестоким сном, от которого просыпаешься в алых простынях и кожаных путах. Он уткнулся носом в её макушку. Вдохнул. Задержал дыхание. Лаванда, пепел, дым — и тот самый, неуловимый, родной запах, который преследовал его пять лет. Тот, что оставался на подушке после той ночи на даче. Который он безуспешно пытался забыть. «Её» запах. Он питался им, как умирающий от жажды пьёт дождевую воду, — жадно, неосторожно, понимая, что это, возможно, последний глоток. Но Слава не мог просто молчать. Письмо в кармане жгло его сильнее, чем рана. Ему нужно было знать. Слава открыл глаза. Медленно, очень медленно, он отстранил её лицо от своей груди. Она не повиновалась. Её щека, мокрая, липкая от слёз, с силой вжалась в его ключицу. Пальцы сжались так, что побелели костяшки. Всё её тело, каждый мускул, каждый нерв, каждая клетка кричали: «Нет! Не отпускай! Не смей!» — Куколка, — выдохнул он. Голос был хриплым, чужим, будто не его. — Посмотри на меня. Она замотала головой. Вслепую, отчаянно, вжимаясь лицом в его кожу. — Пожалуйста. Это слово сломало её. Она медленно, миллиметр за миллиметром, оторвала щёку от его груди. Подняла лицо. Глаза. Они были красными, опухшими, с припухшими веками и лопнувшими капиллярами. Ресницы слиплись от слёз, дорожки на щеках блестели влажно, но в самой глубине, под всей этой болью и усталостью, горело что-то — то самое, что он видел на балконе МАРХИ, в дымной ванной, в своих снах. Она. Настоящая. Он поднял руку. Его пальцы, дрожащие, в засохшей крови, коснулись пряжки кляпа. Ремни, впившиеся в её затылок, подались с трудом. Он расстегнул их и чёрная кожа, этот ненавистный намордник, упал на пол с тихим, влажным шлепком. — Так прочь его, — выдохнул он. Губы его растянулись в слабой, горькой усмешке. — Думаю, ты хочешь много сказать несносного. Он сделал паузу. — Ну, это… Перед смертью. Она не засмеялась. Она смотрела на него, и вдруг её лицо исказилось. Не гримасой боли. Не судорогой страха. Чем-то другим, более глубоким, более страшным. Прорывом. Прорывом всего, что она сдерживала три дня, неделю, три года, пять лет. — Ты, — выдохнула она. Голос был чужим. Сорванным, сиплым, едва слышным. Три дня молчания, три дня кляпа, три дня криков, запертых в горле. Теперь он вырвался наружу, хриплый, надломленный, но живой. — Ты знаешь, сколько я в тебя вверила? Слова падали, как камни. Тяжёлые, острые, необратимые. — Даже когда ты злился, когда я думала, что мы враги… Я всегда знала. Глупо, правда? Знала, что ты… Ты как каменная стена. Встанешь поперёк, если что. Просто потому что ты такой. Ты же всегда был за меня. Даже когда дразнился. Это… В тебе так воспитано. За своих — горой. Она всхлипнула. Слёзы хлынули с новой силой, заливая щёки, подбородок, шею. — А я за тебя билась. В участке, перед отцом, перед всем миром. Кричала, что ты не мог. А ты, — её голос надломился, перешёл в шёпот, полный неподдельного ужаса, — Ты сам привёл меня сюда. Сам связал. Ты разрушал меня долго. Медленно. Ужасно. Сначала словами Кузьмича, а потом… Когда он читал письма… Она зажмурилась, будто от физической боли. — Он читал их. С высмеиванием. А я лежала и думала: «Вот. Слава тоже так над ними смеялся. Для него это — мусор». Ты не представляешь, каково это. Когда твоё самое сокровенное, написанное кровью души превращают в пошлый анекдот… Она начала говорить навзрыд, слова путались с рыданиями. Она рассказывала о том, как Кузьмич зачитывал их вслух, высмеивая каждое слово, каждое признание. Как он называл её чувства грязью, а её саму — вещью. — Он измывался над каждой моей строчкой! Он заставлял меня верить, что ты смеёшься над ними там, внизу! Что ты презираешь меня за каждое «люблю»! А потом ты пришёл и вытащил меня из того дыма! Был таким нежным, а я не могла поверить, не могла принять, потому что эта нежность… Она жгла сильнее огня. Как будто ты сначала поджёг мою душу, а потом пришёл потушить, и от твоих рук всё равно оставались ожоги. Она рыдала, но её тело не отодвигалось ни на сантиметр. Оно, наоборот, вжималось в него ещё сильнее. Как будто её слова были бурей, а он — единственным якорем, который она ненавидела и которому не могла не доверять. Слава слушал, и каждое её слово вонзалось в него, как нож. Он видел всё её отчаяние, всю разруху, которую он, сам того до конца не ведая, помог устроить. Стало предельно ясно, почему она так выла, не подвергаясь физическим пыткам. Её буквально душевно изнасиловали и изувечили. И ладно бы он пытался уничтожить её сегодняшнюю версию, которая и по полицейским участкам привыкла ходить, и бегать туда-сюда, спасая свои чувства. Он убивал ту её версию, которая писала эти письма, и ту, на которой держалась она сегодня. Буквально разбивал ядро. И когда она произнесла про «мусор», что-то в нём не выдержало. — Я не знал, — вырвалось у него тихо, но так, что её рыдания на секунду прервались. Она открыла заплаканные глаза, недоумевая. — Что? — Я не знал, что ты писала, — повторил он, и в его голосе звучала такая оголённая, неприкрытая боль, что ей стало не по себе. Он одной рукой, медленно, преодолевая дрожь, полез в карман рваных джинсов. Вытащил смятый, в пятнах конверт. — Вот. Одно. Лиза дала. Она… Она их не отправляла, — он развернул листок, бережно, как святыню. — Я ничего не получал, хотя сто раз спрашивал. Он не стал зачитывать его, а только смотрел на Клару, и его глаза говорили больше любых слов. — Я думала, что ты решила меня забыть. Как будто дружбы никогда не было, как будто я тебе не нужен. Он сделал паузу, давая ей понять. — Если бы я их читал… Хоть одно, — его голос стал тихим, почти мечтательным, — Скорее всего, я бы ещё с вокзала сбежал в тот самый день, когда меня в армию грузили. Сбежал бы, чтобы с тобой хотя бы поговорить. Он смотрел на неё, и в его взгляде не было оправданий. Только признание. Он протянул ей письмо. Не как доказательство. Как ключ. К его ярости. К его падению. К той стене, которую он годами возводил между ними и которую сейчас, истекая кровью, готов был разрушить одним движением, если она этого захочет. В глазах Славы было столько раскаяния и такой нужды в ней, что Клара на мгновение забыла про топоры, занесённые над их головами. Осознание того, что он не предавал её чувства, что он просто не знал, ударило её в самое сердце. Она смотрела на него израненного, полуобнажённого, своего «коропласта», который только что вылепил их общую правду из обломков лжи, и в этот миг тишина в комнате стала невыносимой. Клара не выдержала. Она яростно, голодно впилась в его губы. Это был не поцелуй. Это крушение. Тотальное, безоговорочное уничтожение всех барьеров, всех обид, всех пяти лет молчания. Она целовала его так, будто хотела выпить душу, вобрать в себя всё его тепло, всё его дыхание, всю его жизнь. Её пальцы вцепились в его подбородок, рванули, притягивая ближе. Её слёзы текли по их лицам, смешивались, становились общими. Её язык робкий, неумелый, но отчаянный нашёл его язык, и мир сузился до этой единственной точки соприкосновения. Губы. Язык. Дыхание. Слава застонал. Не от боли. От этого голода, который она вливала в него через поцелуй. От этой ярости, этой нежности, этой бесконечной, безнадёжной любви, которую она пять лет прятала в себе, а теперь выплёскивала на него всю, без остатка, не думая о последствиях. Он ответил. Его руки легли на её спину, притянули ближе, вжали в грудь так, что между ними не осталось даже воздуха. Он целовал её — жадно, неосторожно, сбивая дыхание, сминая губы, не веря, что это реально. «Твоя куколка». Его. Она всегда была его. А он — её. Волки стучались в дверь, пытаясь разрушить момент. Слава не слышал. Он целовал её, и в этом поцелуе было всё: пять лет ожидания, три дня ада, одна ночь спасения. Письма, которые он не читал, но которых жаждал хуже воздуха. Ромашки на балконе. Кровь на простыне. Красный шёлк, пропитанный его болью и её слезами. Этот бесконечный, ненасытный, неутолимый голод друг по другу. По теплу. По правде. По праву называть друг друга «моя» и «мой». Она оторвалась от его губ первой. Не потому, что надышалась. Потому что нужно было посмотреть. Увидеть. Убедиться, что это не сон, не галлюцинация, не очередная жестокая игра. Клара отстранилась от его губ лишь на пару сантиметров, боясь потерять это спасительное тепло. Её ладони замерли на его колышущемся подбородке, пальцы едва касались щетины. Сквозь пелену слёз она смотрела на него так, будто пыталась за одно мгновение выучить его лицо заново. — Я написала их, наверное, почти тысячу, — прошептала она, и её голос дрожал от невыносимой горечи. — Каждый день по несколько штук. Я просто задыхалась без нашей переписки, Слава. Я так жаждала, чтобы ты её продолжил... Мне было так страшно и плохо без этого. — А мне-то как было! — Слава выдохнул это ей в самые губы, и в его голосе прорезалась старая, незажившая рана. — Я сам за тебя додумывал наши диалоги, я с ума сходил в этой казарме! А когда ты не дала ответа на мои письма... — Ты писал мне?! — Клара замерла, и время в этой пыльной комнате остановилось. Ужас осознания парализовал её на секунду. Они оба замолчали, глядя друг на друга. В этом молчании рушились последние стены их пятилетней тюрьмы. — Твою мышь, — выдавил Слава, прижимаясь лбом к её лбу. — А я... Чёрт! Ты их не видела! Ни одного?! — Что там было? Она хотела спросить — не «о чём». Она хотела спросить — было ли. Было ли у неё право все эти пять лет ждать, надеяться, писать в пустоту? И вдруг её лицо смялось. Не от боли — от страха. Что это снова окажется ложью. Что он скажет «я не помню» и разобьёт её сердце во второй раз. — Хотя, — прошептала она. — Ты не помнишь, наверное. — Писал я много, — сказал он. — Подлиннее тебя. Черновики, варианты, целые поэмы, блин, но отправил всего один. Совсем короткий обрубок. — Он смотрел ей в глаза, не моргая, не дыша. — И нет, я помню эти слова наизусть. Они у меня будто на мозге выжжены. Она смотрела на него. Слёзы текли по её щекам тихо, непрерывно и беззвучно. — «Кажется, Куколка, я в тебя влюблён», — произнёс он. Каждое слово — как глоток воздуха. Как удар сердца. Как приговор. — А потом через месяц — второе: «Не просто влюблён. Глубоко нуждаюсь. Прямо до ломки костей, Клара». И вдруг её лицо сломалось окончательно. Не гримаса, а прорыв. Прорыв плотины, которая сдерживала пять лет слёз, пять лет надежды, пять лет боли. Она заплакала очень громко, навзрыд, не стесняясь, не сдерживаясь, отдавая ему всю ту влагу, что скопилась за эти годы в самых тёмных уголках её израненной души. — Тихо, тихо, куколка, — он потянулся к ней. Его губы коснулись её щеки мокрой, солёной, горячей. Он целовал слёзы, собирал их губами, втягивал в себя, будто мог забрать всю её боль. — Не плачь, не надо, пожалуйста. — Когда ты вернулся после армии, — всхлипывала она. — Когда предложил притворяться незнакомцами… Я думала… Я думала, ты так показываешь, что тебе всё это было отвратительно. Что ты жалеешь. Что я для тебя — ошибка, которую ты хочешь забыть. — А я предлагал это, — его голос дрожал, — Потому что думал, что ты меня забыла. Что ты отвергла мои чувства. Что тебе не нужен какой-то отчисленный десантник рядом с твоей стеклянной башней. Клара зарыдала в голос, бросаясь к нему, осыпая его лицо быстрыми, хаотичными поцелуями. — Прости... Прости меня, господи, прости! — Ты с ума сошла?! — Слава перехватил её лицо, заставляя смотреть на себя. — Это я должен извиняться! Я привёл тебя сюда! Я… — Я всё время думала, — перебила она, — Что ты ведёшь какую-то игру. Что ты подкатываешь, но не прямо до любви, потому что… Господи! Ну, разве можно любить и не ответить ни на одно из тысячи писем?! — Легко, — выдохнул он. — Если их не получаешь. Она слабенько, надломлено усмехнулась. Сквозь слёзы. Сквозь ужас. Сквозь три дня ада, которые всё ещё пульсировали в её теле синяками и ссадинами. И снова поцеловала его нежно и ласково. Так, как ждала всю жизнь. — А когда я поцеловал тебя в студии, — сказал он, — Ты отстранилась и я… — Я подумала, что ты издеваешься, — прошептала она. — Что ты припоминаешь мне, как я всё разрушила. Отношения наши. Твою жизнь. Твою карьеру. Всё, что у тебя было. — Замечательно! — издал он недовольную, наигранную интонацию, но в глазах его плескалась такая боль, что она захлебнулась бы в ней, если бы не держалась за него. — А я пытался донести, что никогда не соглашусь быть просто другом! Что мне всегда будет тебя мало! Что мне нужна вся! — Но ты был… Эти три года, — Она не могла подобрать слова. — Ты был рядом… Таким осторожным… — Я видел, что ты до смерти боишься близости, — признался он, прижимая её к себе так крепко, что хрустнули рёбра. — Ты впадала в панику, но при этом отвечала на поцелуи. Я подумал, что ты пережила что-то страшное... Насилие или какой-то кошмар… Что кто-то тронул тебя, и теперь ты не можешь… Он не договорил. — И ты решил оставаться другом? — прошептала она. — На той границе, на которой ты позволишь. Буду ждать. Сколько нужно, — сказал он. — Поэтому я и не пискнул, когда ты извинялась после поцелуев. Думал: «Пусть так, лишь бы не спугнуть». Пять лет они ходили кругами вокруг друг друга. Пять лет тянулись, обжигались, отступали. Пять лет писали письма, которые не доходили, и молчали, когда нужно было кричать. — Даже при этом, — выдохнула она. — Даже при этом ты меня не тронул. Это была страшная, тихая трагедия двух людей, которые берегли друг друга так сильно, что в итоге едва не потеряли совсем. Клара смотрела на него и была готова визжать от этого болезненного восторга. Пять лет она убеждала себя, что писала письма выдуманному человеку, фантому, но настоящий Слава сидел перед ней. И он любил не образ, а именно её — свою хрустальную Куколку, которую сам же и выковал своей защитой. Он был даже лучше, чем она могла бы придумать. Они слились ещё в одном поцелуе, когда дверь за спиной ощутимо треснула. Слава бросил быстрый взгляд на окно. Второй этаж. Деревьев нет, внизу — голый бетон и люди Кузьмича. Даже если ничего не переломают, всё равно живыми с участка не уйдут. Застрелят. — Изумительный выбор: смерть или смерть, — выдохнул Слава, чувствуя, как баррикада из шкафа начинает поддаваться под напором топоров. Остались секунды. — Только вместе, — пропищала Клара, вжимаясь в него так, будто пыталась раствориться в его коже. — Вместе. До конца. Они сжались в один комок, когда шкаф с грохотом отлетел в сторону, и в комнату, сметая остатки их недолгого покоя, ворвались «волки» во главе с обезумевшим от ярости Кузьмичом. Слава успел только прижать Клару к груди, закрыть её собой, когда первый удар монтировкой обрушился на его спину. Глухой, тяжёлый стук, отдавшийся во всём теле хрустом. Воздух вырвался из лёгких со свистом. Второй удар пришёлся по ногам. Слава рухнул на бок, но не отпустил её. Его руки, обвитые вокруг неё, стали единственным барьером. — Разъединить, — прозвучал ровный, безэмоциональный приказ. Волки набросились. Руки, вцепившиеся в него, были железными, но он дрался, отчаянно вырываясь, брыкаясь, чувствуя, как рвутся связки, как хрустят уже повреждённые рёбра. Но их было слишком много. Его отрывали от неё пальцами, будто отдирали пластырь с живой кожи. Он видел, как её вырывают из-под его подбородка, как её вытянутые руки тянутся к нему, как её рот открывается в беззвучном крике. Удар о бетонный пол отозвался в голове Славы глухим колокольным звоном. Зрение подёрнулось серой пеленой, кости мгновенно налились свинцом. «Волки» уже перехватили его за предплечья, впиваясь пальцами в мясо, готовые волочь его вниз, к лестнице. Слава не кричал — удар об пол выбил из него не только воздух, но и способность соображать. Он только мутно смотрел перед собой, пытаясь сфокусировать взгляд на их ботинках. Но Клара не молчала. — Слава! Пожалуйста! Слава, нет! — её визг резал уши, он был пропитан таким первобытным ужасом, что даже у «волков», державших её за плечи, на мгновение дрогнули руки. Она билась всем телом, извивалась, как раненый зверёк, пытаясь вырваться, дотянуться, коснуться его хотя бы кончиками пальцев. Кузьмич поднял руку, останавливая парней. Он медленно подошёл к Кларе. На его лице играла та самая благостная, тошнотворная улыбка. Он попытался ласково взять её за руку, но Клара, ослепшая от ярости и отчаяния, с рычанием дёрнулась и едва не плюнула ему в лицо. — Упрямая, — пробормотал Кузьмич. Он перевёл взгляд на лежащего в пыли Славу, чьё лицо было всего в метре от Клары. — Она очень хочет коснуться твоего лица, десантник. Кажется, ей не терпится почувствовать тебя в последний раз. Кузьмич резко сократил расстояние. Его тяжёлый ботинок врезался Славе прямо в скулу. Раздался хруст, и по подбородку Славы тут же потекла густая, тёмная кровь, мгновенно пропитав пыль на полу. — Нет! Умоляю! — сорвалась на ультразвук Клара, её колени подогнулись, и она повисла на руках державших её парней. Кузьмич не остановился. Он наотмашь, с жестоким удовольствием, ударил Славу в живот. Он согнулся пополам, захлёбываясь кашлем, его тело конвульсивно дёрнулось, но из горла вырвался лишь хрип. — Тащите его, — скомандовал Кузьмич. «Волки» рванули Славу за руки. Его волокли вниз, в подвал, и его тело билось о каждую ступеньку с тяжёлым, деревянным звуком. Слава почти не чувствовал этой боли — он слышал только её. Клара выла. Это были не слова, а сплошной, раздирающий душу поток звука, в котором имя «Слава» тонуло в бесконечных мольбах. Её волокли в другую сторону, обратно к кандалам. Она впивалась ногтями в дверной проём, оставляя на нём полосы, она визжала до хрипоты, пока засов на её двери не закрылся, обрубая звук, но, не обрывая ту невидимую связь, которая была разорвана на этом грязном полу. Слава почти не чувствовал боли. Только оглушающую тяжесть в теле, будто все кости превратились в свинец. Дышал он короткими, хриплыми вздохами, в горле стоял медный привкус крови. Говорить он не мог, да и не о чем было. Он прекрасно понимал, что сейчас начнётся. Пока они его волокли, единственная ясная мысль сверлила сознание сквозь туман: Сезон открыт. Теперь он — главный аттракцион. За то, что посмел поднять руку, за то, что увидел правду, за его кровь на простыне — с него будут сдирать кожу по частям. Будут ломать так, что против его воли полезут наружу и крики, и стоны, и та животная, унизительная мольба, которой он так боялся. Всё это будет настолько громко, что она услышит. Каждый звук. Но даже в этой леденящей перспективе находился крошечный, извращённый луч надежды: пока Кузьмич будет занят им, пока будет тратить время и силы на то, чтобы сломать его окончательно, он не тронет её. Эти часы, эти минуты пыток — это купленное для неё время. Эта сделка казалась Славе справедливой. Последний дар его «Куколке». В подвале, среди запаха плесени, старого железа и пыли, его поставили на колени перед массивным деревянным столбом, вкопанным в пол. Грудью прижали к шершавой, холодной древесине. Руки заломили назад. Ноги скрутили верёвкой так, что суставы заныли. Потом в рот вставили кляп — твёрдый, резиновый, с ремнями, затянутыми на затылке до боли. Как будто он ещё мог что-то сказать. Как будто у него оставались слова, кроме тех, что рвались наружу вместе с кровью. Но Слава лишь смотрел в пол, ловя губами капли собственной крови. На его ладонях всё ещё горели призрачные ожоги от её последних прикосновений. Её слёзы ещё не высохли на его коже, и это было единственное, что имело значение. Надежда рухнула с душераздирающим, механическим звуком. Он услышал дрель. Не строительную, а мощную, промышленную, с низким, зловещим гулом. Он поднял голову, пытаясь понять. Волки зажали его запястья в тяжёлых, холодных железных кандалах. Он ожидал этого. Ожидал цепей, замков. Но вместо этого один из волков поднёс к его левой руке сверло. Металл вошёл в металл с пронзительным визгом, искрами и запахом гари. Не через петлю кандалов. Через самое железо. Через толстую стальную скобу, охватывающую его запястье. Его приваривали. Намертво. К железному обручу, намертво вбитому в деревянный столб. Слава дёрнулся. Всей грудью, всем телом, каждой клеткой, кричащей «нет». Волки навалились на плечи, прижали к столбу. Бесполезно. Он рвался так, что связки на шее вздулись канатами, а кожа на запястьях лопалась под кандалами. Вторая рука. Тот же визг, те же искры, падающие на бетонный пол. Боль от жара была острой, мгновенной, но она была ничтожна по сравнению с осознанием. Психологическая игра кончилась. Надоела. Кузьмичу больше не нужны были тонкие манипуляции, зависимость, наблюдение за тем, как они грызут друг друга. Ему захотелось грубого, плотского, похабного падения. Падения высшего класса в самую грязь, в самый животный ужас, и он знал, как этого добиться. Не через пытки Славы сами по себе, а через то, чтобы сделать их саундтреком. Только фоном. Чтобы его крики, его стоны, которые сначала будут яростными, а потом бессильными, а потом и вовсе стихнут, стали аккомпанементом к тому, что будет происходить наверху с ней. Слава был не куклой. Он был аксессуаром. Дорогим, сложным, приваренным к месту украшением для главного представления. Прикованный, нет… Приваренный к столбу, Слава понял: этот подвал с его запахом земли и ржавчины — не камера пыток, а его могила. И он будет лежать в ней ещё живым, слушая, как над его головой убивают последнее, что имело для него значение. Сверху донёсся звук. Сначала — приглушённый плач. Тот самый, который он научился различать за три дня ада: низкий, грудной, с хрипотцой от сорванных связок. Она плакала не так, как плачут от боли. Она плакала так, как плачут, когда теряют последнюю надежду. Потом — сдавленное, отчаянное мычание. Кляп. Снова кляп. Он представил, как чёрная кожа впивается в её разбитые губы, как ремни затягиваются на затылке, как она давится собственным криком, который не может вырваться наружу. А потом — завывание. Не плач. Именно завывание. Протяжное, полное такого леденящего душу горя, что по спине Славы пробежали ледяные мурашки. Этот звук шёл не из горла — из самой глубины, из того места, где живёт первобытный, животный ужас перед смертью близкого. Это не был звук страха перед болью. Это был звук знания. Знания того, что будет. Знания того, что ей уже сказали. Слава зажмурился и прижался лбом к холодному, шершавому дереву столба. Она знала. Знала, что он умрёт здесь. Знала, что не сможет ему помочь. Знала, что её тело снова станет инструментом пытки — теперь против него. И выла от этого так, что стены подвала вибрировали в такт её голосу. Волки покинули его, и некоторое время он находился один, внимая её вой. Затем послышались шаги. Лёгкие, уверенные, с отчётливым цоканьем каблуков по бетонным ступеням. Кузьмич спустился в подвал, не торопясь, смакуя каждое мгновение. В руке он держал планшет. На экране, зернистое, дрожащее, было видео: Клара на кровати, прикованная, с кляпом во рту, содрогающаяся от беззвучных рыданий. — Красиво, правда? — спросил он, останавливаясь перед Славой. — Смотри, как она бьётся. Прямо лебединая песня. Жаль, звук глушилки режет, но поверь мне на слово: ор стоит знатный. Слава не ответил. Он смотрел в бетонный пол, на свои разбитые колени, на капли крови, медленно расползающиеся по серой поверхности. — Ты знаешь, — задумчиво продолжал Кузьмич, приближаясь к нему вплотную, — Я ведь почти поверил, что вы сломаете мою игру. Вы и ваша великая любовь. Прямо Ромео и Джульетта, блин. Даже кровь пустил, герой. Он наклонился, заглядывая Славе в лицо. — Но знаешь, в чём ваша проблема? Вы живучие. Слишком. Вас надо убивать медленно, по кусочкам. Сначала — душу, а потом — тело. Он выпрямился. — А душа у тебя, ВДВшник, сейчас там, наверху. В этой красной тряпке и разбитых губах. Я правильно понимаю? Слава молчал. Кузьмич вздохнул с наигранным сожалением. — Молчишь. Ну, понятно. Кляп мешает. Его пальцы, холодные, с идеальным маникюром, коснулись ремней на затылке Славы. — Кстати, — сказал он, медленно ослабляя пряжку. — Вдруг ты хочешь что-то сказать? Перед смертью? Он отстегнул один ремень. Слава сделал вдох. Воздух ворвался в лёгкие. — А что я хотел с этим сделать? — Кузьмич обернулся к волку, стоящему у лестницы. Голос его был лёгким, почти кокетливым. — Ах да, точно. Он щёлкнул пальцами. Волк шагнул вперёд, протягивая ему что-то белое, смятое, с неровными, рваными краями. Её майка. Та самая, которую он разрезал ножницами в первый день. Белый хлопок, превращённый в лохмотья, в позорное нечто, в пародию на одежду. Ткань, которая когда-то обнимала её тело, а теперь болталась на пальцах Кузьмича, как трофей. — Заменить, — сказал он, заправляя в рот Славы ткань. Свежую. Пропитанную не кровью — ею. Лавандой, потом, страхом и той неуловимой нотой, которую Слава узнал бы из тысячи. — Хотел умереть с её запахом? Пожалуйста. Он затянул ремни. Туго. До слёз. До момента, когда дышать стало невозможно. — Я обязательно сообщу ей, — добавил Кузьмич, поправляя пряжку. — Ей будет приятно. Знаешь, каково это — знать, что твой любимый умирает с твоим вкусом во рту? Он сделал паузу. — Кстати, порадую тебя. Она тоже будет внимать твой запах, — он кивнул наверх. — Когда ты здесь, вероятно, уже будешь пахнуть гнильём. Его собственная футболка висела на плече у второго волка. Та самая, которую он сорвал с себя в спальне, готовясь насадиться на Клару, чтобы спасти её от другого. Кузьмич проследил его взгляд и улыбнулся. — О, это? — Он взял футболку, повертел в пальцах. — Твой героический жест. Снял рубашку, как в дешёвом любовном романе. Думал, она оценит? Она оценит. Я положу это ей на подушку, чтобы она спала и вдыхала тебя.  Каждую ночь. До самой смерти. Слава рванулся. Кандалы звякнули, впились в запястья, столб жалобно скрипнул, но держал. Приваренный, вкрученный, намертво спаянный с полом. Он не мог пошевелиться. Он умрёт здесь. С её запахом во рту. Под её вопли, которые будут доноситься сверху. А она будет спать на его футболке, вдыхать его запах и знать, что он гниёт где-то внизу, прикованный к столбу, и что она никогда больше не увидит его живым. — Вы ж справитесь с ним без меня? — спросил Кузьмич у волков. Голос его был лёгким, почти флиртующим, как у девушки, просящей кавалера подать ей пальто. — Ну, на камеру снять не забудьте. Мне потом будет приятно пересматривать. Волки кивнули. Кузьмич направился к лестнице, но остановился на нижней ступеньке, не оборачиваясь. — Кстати, ВДВшник. Ты не думай, что я тебя просто убью. Это было бы слишком милосердно. Ты будешь умирать долго. Очень долго. Каждый раз, когда ты будешь терять сознание от боли, мои люди будут приводить тебя в чувство. И каждый раз, когда ты будешь открывать глаза, ты будешь слышать её. Дверь за ним захлопнулась, оставив его с волками, кому дали команду “пытать”. Её ткань душила его. Её запах заполнял лёгкие, смешивался с кровью, с потом, с той сладковатой, тошнотворной вонью, которая поднималась из глубины его собственного ужаса. “Я умру здесь, с тобой во рту. С твоими слезами на языке. С твоим именем, застрявшим в горле, которое я не смогу прокричать, а ты будешь спать на моей футболке. Будешь вдыхать меня. Будешь ждать, когда я вернусь. А я не вернусь”. Сверху, сквозь бетонные перекрытия, сквозь вой глушилок, сквозь слёзы и кляп, донёсся её голос. Она звала его. Беззвучно. По имени. Слава закрыл глаза, прижался лбом к холодному дереву и начал ждать очевидного. Кузьмич втащил Клару в спальню не как человека, а как вещь, что вырвали из неправильных рук. Он швырнул её на кровать так, что она отскочила на пружинах, и встал над ней, блокируя свет от лампы. — Ну что, куколка, — его голос был сладким, как сироп, и ядовитым, как цианид. — Полюбовалась на своего рыцаря? Романтично. Только вот твоя любовь, такая чистая и правдивая, — он наклонился, его дыхание пахло табаком и чем-то химическим, — она тебя не спасла. Не спасёт. Она просто красивая картинка, которую я порву. Она попыталась отползти, но он схватил её за лодыжку и рывком притянул к себе. Клара сумела вырваться, впившись зубами в его руку. Не от ярости даже, а от чистого, животного отвращения ко лжи, которая липла к нему, как смола. Он даже не вздрогнул, лишь медленно, с наслаждением посмотрел на следы зубов на коже. — Кусаешься. Значит, ещё не сломана. Это лечится. Он отпустил её, отошёл к тумбочке и достал пистолет, направив его ей в голову. — Знаешь, что я сделаю, если ты ещё раз двинешься? — спросил он тихо. — Не убью. Нет. Сначала выстрелю в колено, потом в руку. Когда ты будешь лежать и хрипеть, я займусь тобой, а если умрёшь раньше времени… Он наклонился ближе. — Не беда. Я всё равно закончу и положу тебя перед твоим ВДВшником. Он будет смотреть, как ты гниёшь. День за днём. Пока не сойдёт с ума окончательно. Хочешь такого подарка ему? От этих слов, произнесённых с ледяной, методичной жестокостью, её воля рассыпалась в прах. Она замерла, смотря на него широкими, пустыми глазами. Это не страх боли, а страх стать орудием пытки для него. Для Славы. Он увидел это в её глазах — и победил. — Умница. Ложись. Она, движимая глубинным, парализующим ужасом, сама, как автомат, легла на спину. Сама протянула руки, когда он щёлкнул наручниками. Не сопротивлялась, когда кляп снова впился в её губы. Она лежала и смотрела в потолок, чувствуя, как внутри неё что-то окончательно и бесповоротно умирает. — Любовь твоя — правда, — сказал он задумчиво. — Это я признаю. Нечасто встречаю такую преданность. Даже забавно. — Он сделал паузу. — Но она не спасла тебя, понимаешь? Ты не зря писала эти письма, куколка. Ты вложила в них всю душу. Каждое слово, каждую запятую, каждую каплю этой твоей хрустальной, неземной любви. Он наклонился, почти касаясь губами её уха. — И они всё равно станут мусором. Он никогда их не прочтёт. Ни одного. В отличие от меня. Она вздрогнула всем телом. — Я прочитал их все, — прошептал Кузьмич. — Каждое... И знаешь что? Они прекрасны. Ты прекрасна. Твой язык, твои метафоры, твоя боль. Я наслаждался каждой строчкой. Его пальцы коснулись её живота изучая. Медленно провели по напряжённым мышцам, по тонкой коже, по краю алого шёлка. — А он так и умрёт, не узнав, как сильно ты его любила. Клару захлестнула волна тошноты. Не физической — экзистенциальной. Это прикосновение было хуже любого удара. Потому что в нём не было насилия — было право собственности. Право, которое он присвоил себе, приковав её к этой кровати. Он целовал её живот. Медленно, влажно, смакуя каждое прикосновение губ к её коже. Она чувствовала его язык — холодный, скользкий, чужой. Чувствовала, как слюна остаётся на её теле, как воздух холодит мокрые следы. Потом стало хуже. Он взял нож. Тот самый, тонкий и блестящий. Не торопясь, он поднёс лезвие к её бедру, к краю жалких остатков её собственной одежды. — Надо переодеться, — пояснил он, как будто обсуждал погоду. — В этом уже не пойдёшь. Лезвие со свистом рассекло тонкую ткань, а потом, не останавливаясь, провело по коже. Не глубоко, не до крови, но достаточно, чтобы оставить тонкую, жгучую царапину — метку. Клара не издала ни звука. Только её дыхание стало чаще, прерывистей. Кузьмич с издёвкой покачал головой. — Какая сила, — усмехнулся он. — Прямо Спарта, ей-богу. Жаль, что эту силу никто не оценит. Твой ВДВшник сейчас в подвале с тряпкой во рту, ему не до аплодисментов. Он подошёл к шкафу, порылся на полке и бросил на кровать чёрное бельё. Это было не бельё, а пародия. Тонкие, как паутина, ленты, соединённые крошечными кольцами. Стринги, состоящие из одной верёвочки, которая должна была пройти между ягодицами. Похабное. Вульгарное. Унизительное. Клара смотрела на это и чувствовала, как внутри неё разрастается ледяная, абсолютная пустота. Но подвох был не в белье, а в его словах. — Вдове надо будет переодеться, — сказал Кузьмич, любуясь чёрным кружевом. — Негоже раньше времени, конечно… Но, думаю, мы будем заняты, когда придёт время. Вдова. Не «куколка». Не «принцесса». Вдова. Женщина, чей мужчина мёртв. В голову, будто кирпичом, прилетело: он убьёт его. Сейчас. Пока она будет здесь, прикованная, в этом чёрном, вульгарном белье, в подвале Славу убьют, а она ничего не сможет сделать. С её уст сорвался вой. Тот самый, леденящий душу, животный вопль, который вырывается из самой глубины, когда рушится последняя опора. Она билась в кандалах, рвала кожу о металл, захлёбывалась слюной и слезами в кляпе. Её тело выгибалось на простыне, как у бесноватой, но она не могла произнести ни звука, кроме этого утробного, страшного, безнадёжного вытья. Кузьмич смотрел на неё с нескрываемой радостью. — Зато последний раз споёте дуэтом, — сказал он. — Видишь, какой я благородный? И встречу организовал, и поцелуй, и даже совместную песню. — Он улыбнулся. — Что угодно перед смертью. Клара выла, потому что знала: он не лжёт. Он действительно убьёт Славу. Она никогда больше не увидит его глаза. Не коснётся его лица. Не поцелует его губы. Она останется одна в этом чёрном, вульгарном белье, прикованная к кровати, а он будет гнить где-то внизу, приваренный к столбу. И это был финал. Не сказочный. Не героический. Просто — конец. — Наденем после, — сказал он. — Сначала представление. Он вышел, направляясь отдавать приказы волкам, а Клара в муках потери зациклилась на потолке и дурацкой мухе в паутине. “Я тоже скоро умру, — подумала она. — Только сначала умрёт он, а потом я. И мы встретимся там, где нет ни подвалов, ни кандалов, ни кляпов. Там, где есть только мы”. И там их бешеная гонка друг за другом наконец-то закончится.
2 Нравится 0 Отзывы 0 В сборник