***
Валерке двенадцать, и он уже знает, что такое чувствовать себя лишним. Наверное, это чувство родилось не в один миг, а росло постепенно, въедаясь в щели между половицами, оседая пылью на трюмо в прихожей, где теперь все крутилось вокруг Вали. В их панельной трешке пахло мокрыми пальто и жареной картошкой, но этот уют обходил Валеру стороной. Отец, вечно уставший, с газетой в руках, смотрел сквозь него, как сквозь оконное стекло. Мать отвечала односложно, механически, и все ее тепло, вся тревога, все долгие вечерние разговоры за чаем доставались Вале. Десятилетней, курносой, с вечно растрепанными косичками, которой прощали и двойки по математике, и разбитую чашку, и громкий плач. Валера ненавидел эту косичку, торчащую в разные стороны. Ненавидел, как она, прищурившись, читает вслух букварь, сидя на коленях у отца — тех самых коленях, на которых он сам когда-то сидел, кажется, в другой, довоенной еще жизни. Он пробовал пробить эту стену из равнодушия. Пытался проявить любовь так, как умеют только мальчишки в переходном возрасте — неловко, угловато, словно боясь обжечься. Как-то он принес из школьной мастерской табуретку, которую строгал целую четверть. Отец мельком глянул: «Кривая. Поставь в угол». Мать вытерла руки о фартук: «Не путайся под ногами, Валера». Валя тут же пристроила на табуретку свою куклу, и это стало последней каплей. Он чувствовал, как внутри все сжимается в тугой, колючий комок, когда мать, поправляя Вале воротник перед школой, целует ее в макушку. А на него у нее никогда не хватает времени. Он уже и сам перестал подставлять лоб, зная, что она все равно пройдет мимо, занятая утренней суетой. Он пытался говорить с отцом по-мужски, просил взять его в гараж, помочь перебирать «Москвича». Отец отмахивался: «Рано тебе, грязи только наберешься. Иди уроки делай». А через полчаса Валя канючила: «Пап, возьми меня, я буду подавать инструменты», — и отец, смеясь, натягивал ей на голову свой огромный берет. В такие минуты Валеру накрывала черная, липкая ненависть. Он ненавидел ее звонкий смех, ее умение прижиматься к матери, когда нужно попросить новое платье, хоть денег было мало, ее болезненный вид, стоило ей чуть громче кашлянуть. Он ловил себя на мысли, что желает ей провалиться сквозь землю. А потом ему становилось страшно от собственных мыслей. Он запирался в маленькой комнате, которая когда-то, до ее рождения, принадлежала ему, и давил кулаками подушку, чтобы не разреветься. Он завидовал даже фотографиям в альбоме. Там, где он был маленький, родители улыбались друг другу, держа его за руку. Казалось, что на этих черно-белых снимках остались совсем другие люди. А сейчас живут двое усталых взрослых и девочка, вокруг которой вращается их мир. И все же в нем теплилась глупая, отчаянная надежда. Надежда, что однажды он сделает что-то такое, что заставит их посмотреть на него иначе. Поймет, что он тоже нуждается в их любви, что он тоже их сын, а не просто мальчик, который путается под ногами. Но пока что наступал вечер, он слышал, как за стеной Валя что-то радостно щебечет родителям, и чувствовал, как в груди разрастается огромная, холодная пустота, которую он уже начинал называть взрослым словом «одиночество». Восемьдесят третий пришел не календарем, а запахом перегара в прихожей. Сначала Валера не понял, что случилось. Просто отец перестал возвращаться с работы вовремя, а потом и вовсе начал пропадать на несколько дней. Мать, раньше вечно суетливая вокруг Вали, теперь носилась по утрам на вторую смену, оставляя на столе записки и засохший хлеб. Газеты исчезли. Говор стих. Валера быстро научился распознавать состояние отца по тому, как тот открывает дверь: тихо — лучше не подходить, с грохотом — жди беды. Он уводил Валю в свою комнату и затыкал ей уши подушкой, когда начинался скандал. Она уже не плакала. Только смотрела большими глазами, в которых медленно гасло то самое детское сияние, которое он так ненавидел раньше. Мать теперь не целовала никого. Она возвращалась поздно, валилась на диван, и от нее пахло больницей или фабрикой — в зависимости от смены. У нее больше не было сил на Валины косички. Девочка ходила сама по себе, с осунувшимся лицом, и Валера вдруг заметил, что она перестала просить новое платье. Сначала это чувство было странным. Он не знал, как подойти к ней, что сказать. Столько лет он выстраивал между ними стену из ненависти, а теперь оказалось, что они стоят по одну ее сторону. Первый раз он позвал ее, когда отец, пьяный, разбил тарелку об стену. Валера просто взял ее за руку и утащил на кухню. Молча налил чай. Она молча выпила. Так началось. К зиме они уже выработали свой ритуал. Он делал уроки с ней по вечерам, потому что мать приходила слишком поздно, а отец давно забыл, где лежит букварь. Она научилась варить макароны и не жаловалась, когда ужин получался склизким. Он стирал их школьные рубашки в тазу по субботам, и они вдвоем развешивали белье, перекидываясь редкими фразами. Валя уже не казалась ему выскочкой. Он видел, как она сжимается, когда отец, проходя мимо, даже не смотрит в ее сторону. Как она перестала канючить и просить. Как молча убирает со стола, чтобы мать, приходя с работы, не раздражалась лишний раз. В ней просыпалась какая-то взрослая, тоскливая покорность, которая пугала его больше, чем отцовские скандалы. Когда ей стукнуло двенадцать, а ему четырнадцать, Валера вдруг отчетливо понял: родителей больше нет. Не в физическом смысле — они жили в одной квартире, дышали одним воздухом, но то, что делало их мамой и папой, умерло где-то между отцовской бутылкой и маминой вечной усталостью. Он забил на них с холодным спокойствием. Перестал ждать. Перестал надеяться. Перестал замечать. В день рождения Вали он вернулся из школы с маленьким тортом в картонной коробке — купил на деньги, отложенные с завтраков. Она сидела за кухонным столом, обхватив колени руками, и смотрела в окно. Отец дрых в зале, мать была на смене. - Задувай, - сказал Валера, ставя перед ней торт. В коробке было три свечки — больше не влезало. Валя посмотрела на него, и в ее глазах что-то дрогнуло. Она задула их с одного выдоха. - Что загадала? - спросил он, хотя никогда раньше не интересовался. - Чтоб ты никуда не делся, - ответила она тихо. Валера сел напротив и вдруг понял, что уже не помнит, когда в последний раз кто-то смотрел на него как на человека. Не сквозь, не мимо, а именно так — будто его существование имеет значение. - Не денусь, - сказал он. И это была первая правда, которую он произнес за последние два года без единой капли злости. Это случилось в субботу. Валя готовила ужин. Обычную картошку, потому что ничего другого в доме не было. Она уже научилась чистить быстро, ловко, но в тот день нож соскользнул — палец разрезало глубже обычного. Кровь закапала на пол, и она, растерявшись, выронила в раковину и нож, и картофелину. Грохот получился страшный. Отец последние дни пил непрерывно. Он уже не уходил на работу, не брился, не менял рубашку. Лежал на диване в зале, смотрел в потолок и иногда бормотал что-то себе под нос. Звук падающего ножа выдернул его из этой полукомы. Валера услышал тяжелые шаги и сразу понял — будет беда. Он выскочил в коридор как раз в тот момент, когда отец влетел на кухню. Страшный, небритый, в мятой майке, с красными глазами. Он не видел ни крови, ни Валиного испуга — он искал, на кого выплеснуть злобу. - Ты, - прохрипел он, хватая ее за плечо. Валя вскрикнула. Он развернул ее к себе и ударил. Один раз, открытой ладонью по лицу. Звук получился мокрым, тяжелым. Она отлетела к плите, закрываясь руками, а он уже заносился для второго удара. - Стоять. - Валера сказал это так спокойно, что отец на секунду замер. Он стоял в дверях, уперевшись плечом в косяк, и смотрел на отца без страха. Без ненависти даже. С каким-то холодным, взрослым презрением. - Ах ты... - отец рванул к нему. Валера не отступил. Он шагнул вперед, перехватил занесенную руку и сжал запястье так, что отец скривился. Силы у Валеры прибавилось за последний год — там, в группировке, их учили не болтать, а делать. И делать жестко. - Руку убрал, - сказал Валера. - Быстро. Отец попытался вырваться, но Валера держал мертво. Четырнадцатилетний пацан держал взрослого мужика одной рукой, и в этом было что-то нелепое, почти театральное, если бы не тишина на кухне и Валя, застывшая у плиты с кровавым разводом на щеке. - Ты кто такой, чтобы мне указывать? - просипел отец, но в голосе уже не было злобы — только страх. - Тот, кто тебя уронит, если ты еще раз посмеешь ее тронуть. - Валера отпустил руку. Отец отшатнулся, врезался спиной в холодильник и замер. Смотрел на сына и будто впервые видел. Перед ним стоял не мальчишка, которого можно было прогнать с глаз долой. Перед ним стоял чужой человек. Широкие плечи, жесткая линия рта, спокойные глаза, которые смотрели в самую суть. - Ты... - отец перевел взгляд на его руки. Сбитые костяшки, синяки. - Ты же с этими... с районными... Валера не ответил. Он смотрел на отца, и в его молчании читалось все: да, он свой среди тех, кого боятся в этом районе. Да, он теперь часть того мира, где вопросы решаются не словами, а кулаками и авторитетом. Да, он уже не сын — он защитник. Или хищник. Смотря с какой стороны смотреть. Отец вдруг съежился. Весь его пьяный гнев ушел, оставив только жалкую, мокрую оболочку. Он перевел взгляд на Валю, на ее разбитую губу, на испуганные глаза, и что-то в нем, наверное, дрогнуло. Но Валера уже не ждал от него ничего. Ни раскаяния, ни любви. - Пошел вон, - сказал он тихо. Отец вышел. Не шатаясь, не огрызаясь — просто вышел и закрылся в зале. Через минуту оттуда донеслось всхлипывание. Не пьяный плач, а что-то другое. Стыд? Осознание? Валере было все равно. Он подошел к Вале, взял ее за руку, отвел к раковине. Включил воду, промыл порез, достал из аптечки бинт. Перевязывал молча, аккуратно. Пальцы у него были грубые, сбитые, но движения — почти нежные. - Больно? - спросил он. - Нет, - соврала она. Он посмотрел на ее щеку, на красный отпечаток отцовской ладони, и внутри что-то оборвалось. Не жалость — что-то более острое, более злое. Он знал, что теперь не сможет остановиться. Тот мир, в который он ушел, уже не отпустит. Но и возвращаться было некуда. - Ты прости, - сказала вдруг Валя. - Из-за меня... - Молчи, - перебил он. Она замолчала. А потом шагнула к нему и уткнулась лбом в плечо. Так они стояли несколько минут. Над разбитой картошкой, над окровавленным ножом, над остывающей плитой. - Ты теперь совсем там? - спросила она тихо. Валера помолчал. Потом кивнул. - Но ты не бойся, - сказал он тихо, куда то ей в макушку. - Я теперь за нас обоих. Она не заплакала. Только кивнула в ответ. И в этом кивке было больше взрослого понимания, чем во всех их разговорах с родителями за последние годы. Они выключили свет на кухне и прошли в его комнату. Валя легла на его кровать, укрылась его одеялом. Валера сел на пол, прислонившись спиной к стене, и долго смотрел в темноту. Где-то в зале всхлипывал отец. Где-то за стеной соседи смотрели телевизор. А здесь, в маленькой комнате, двое детей держались друг за друга, потому что больше держаться было не за что. Валера знал, что завтра в школе его спросят. Скажут: «Ты с нами?». И он скажет «да». Потому что в группировке хотя бы знаешь, кто твой враг. А дома враг оказался там, где должна была быть защита. И это знание делало его старше любого взрослого в этом доме.***
Смерть отца пришла в марте, когда снег уже почернел, но всё ещё не думал таять. Катя запомнила не гроб, не кладбище, не бабушкины причитания — запомнила запах. Больничный, формальдегидный, въевшийся в отцовскую куртку, которую она потом так и не смогла выбросить. Мать в тот день не плакала. Она сидела на кухне, сжимая в пальцах гранёный стакан, и смотрела в одну точку. Через месяц стакан стал постоянным гостем. Ещё через месяц — хозяином. Кате было четырнадцать. Кирилл, отцов брат, появился в их квартире через неделю после похорон. Он был не похож на папу — широкое круглое лицо, вытянутые глаза, привычка быстро тараторить и в глазах вместо тепла стояла жесткая, мужская прямота. Он не спрашивал разрешения. Просто въехал в зал с огромным спортивным мешком, окинул взглядом запущенную квартиру, мать, уже не просыхавшую, и сказал Кате одно слово: - Собирайся. Она не собиралась. Тогда он собрал её сам — швырнул в рюкзак тетрадки, джинсы, школьную форму, выволок за руку из комнаты, где мать спала в обнимку с пустой бутылкой. Катя орала, царапалась, вцепилась зубами ему в руку. Он даже не поморщился. - Жить будешь у меня, - сказал, когда они уже вышли на лестничную клетку. - И учиться. Поняла? - Ты мне не отец! - заорала она в ответ. - Это точно, - усмехнулся Кирилл без тени веселья. - У тебя будущего нет с такой матерью! Мне смотреть противно! Миша оттуда смотрит и вряд ли удовлетворен. Я тебя в люди выведу, хочешь ты того или нет. Первое время она ненавидела его лютой, звериной ненавистью. За двойку по алгебре она получила от него впервые. Не пощёчину — настоящий удар ладонью по затылку, от которого искры из глаз посыпались. - Ты не в приюте, - сказал он спокойно, глядя, как она трёт ушибленное место. - Ты в моём доме. Здесь или учишься, или работаешь. Выбирай. Она выбрала учиться. Зубами скрипела, слёзы глотала, но уроки делала. Кирилл не бил её просто так — только за дело. За прогул, за двойку, за дерзость. Но когда она принесла первую четвёрку по физике, он молча сунул ей в руку деньги на новую куртку. И в этом молчании было больше, чем в любых словах. Володя, его старший сын, был ровесником Кати. Они росли в одной квартире, но между ними всегда стояла невидимая стена. Володя с детства крутился во дворе, среди старших пацанов. К пятнадцати у него уже была своя компания, своя иерархия, свой мир, куда Катю не пускали — да она и не рвалась. Он приходил домой с разбитыми костяшками, от него пахло дешёвыми сигаретами и железом. Иногда ночью Катя слышала, как Кирилл и Володя говорят в зале — тихо, зло, на мужском языке, которого она не понимала. Утром за завтраком они сидели молча, и Володя смотрел в тарелку, а на скуле у него цвел свежий синяк. Катя презирала его занятия. Считала это быдловатой, беспросветной глупостью, уделом тех, у кого нет ни ума, ни будущего. Она училась, строила планы, хотела вырваться. А Володя будто сам лез в эту трясину, с каждым годом всё глубже. - Ты хоть понимаешь, кем вырастешь? - бросила она ему однажды, когда он пришёл в половине первого ночи, пьяный в хлам, с чужой кровью на футболке. Володя посмотрел на неё мутными глазами и усмехнулся. - Своим, - сказал. - А ты? Кем ты вырастешь? Отличницей с мамочкой-алкоголичкой и дядькой, который тебя воспитывает вместо отца? Она тогда не нашлась, что ответить. Просто развернулась и ушла в свою комнату, громко хлопнув дверью. С годами они отдалились окончательно. Катя перестала замечать Володю, а Володя — её. Жили в одной квартире, как чужие. Кирилл пытался держать сына, но тот уже ушёл в свою зону, где отцовский авторитет значил меньше, чем авторитет на районе. Катя ненавидела этот дом. Ненавидела дядькины методы воспитания, которые с годами стали мягче, но осадок остался. Ненавидела мать, которая так и не вылезла из бутылки. Ненавидела Володю за то, что он выбрал эту грязную, беспросветную дорогу. И только иногда, ночью, лёжа в своей комнате и слыша, как за стеной Кирилл тихо ругается с женой из-за сына, она позволяла себе признаться в том, что боялась высказать вслух: она ненавидела их всех за то, что они не были отцом. И за то, что отца больше нет. Однажды, зимой, принесли повестку в военкомат. Кирилл сходил сам, вернулся мрачнее тучи, молча прошёл на кухню, долго сидел, глядя в стену. - Володю забирают, - сказал он наконец. - В армию, хоть и комиссовать пытались. Срок вышел. Катя пожала плечами. Ей было семнадцать, она готовилась к выпускным экзаменам, жила своей жизнью, в которой Володе места не было. - И что? - спросила равнодушно. Кирилл посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. - Ничего, - фыркнул. - Живи. Володя уходил в апреле. Катя в тот день была в школе, потом задержалась в библиотеке. Вернулась поздно, в коридоре пахло табаком и чем-то чужим. На тумбочке лежала записка: «Кать, прости, если что не так. Вова». Она прочитала, смяла и выбросила в мусорное ведро. А ночью не спала, смотрела в потолок и думала о том, как же они все сломали друг друга. Кирилл — её воспитанием через боль. Она — своим презрением. Володя — своим выбором. И теперь между ними не осталось ничего, кроме общей фамилии и пустой квартиры, где вместо матери по-прежнему пахло перегаром.***
Марату шёл девятый год, когда в доме появилась Катя. Но настоящая перемена случилась позже — когда Володя, старший сын Кирилла от первого брака, начал замечать младшего. Володя жил в этом доме с рождения. Он помнил времена, когда отца ещё не было с Дилярой, когда мать — другая, не эта тихая женщина с пустыми глазами, — собирала вещи и уходила, хлопнув дверью. Он вырос в мужском мире, где ласка была слабостью, а слово — редкостью. К шестнадцати он уже был своим среди районных, и имя его произносили с уважением на нескольких улицах. Марат для него долго был просто — мальчик. Сын мачехи, которая никогда не пыталась его заменить. Они жили рядом, но Володя не замечал младшего брата так же, как не замечал мебель в коридоре. Пока однажды не увидел, как Марат сидит на лавочке во дворе один, а пацаны его возраста гоняют мяч в стороне, не зовут. - Ты чего не с ними? - спросил Володя, проходя мимо. Марат поднял голову. В глазах — настороженность и что-то ещё, чему Володя не сразу нашёл название. Одиночество. Такое же, какое он сам носил в себе в детстве, пока не научился его забивать кулаками и авторитетом. - Не зовут, - ответил Марат просто. Володя хмыкнул, сел рядом. Достал пачку сигарет, закурил. Марат смотрел на него с немым восхищением — старший брат, почти взрослый, пахнет железом и табаком, и весь район его боится. - Хочешь, научу? - спросил Володя, кивнув на мяч. Марат не поверил сначала. Но Володя встал, пошёл к пацанам, что-то сказал — и они расступились. Кинул мяч Марату, показал, как бить, как уходить от защиты. Играл с ним почти час, не жалея времени. Володя стал его наставником. Он учил Марата не драться — драться тот умел, в школе приходилось, — а побеждать. Стоять так, чтобы противник колебался. Молчать так, чтобы слова имели вес. Смотреть в глаза, не отводя взгляда, даже если страшно. Он таскал Марата с собой в гараж, где собирались старшие. Там пахло бензином и дешёвым табаком, мужчины говорили на языке, которого Марат не понимал, но чувствовал его тяжесть. Володя ставил его в угол и приказывал молчать и смотреть. Марат смотрел. Впитывал. Становился своим. Диляра видела, как сын меняется. Как в глазах появляется та самая жёсткость, которую она так боялась увидеть. Она хотела остановить, сказать Володе: «Он ещё ребёнок». Но не сказала. Потому что не умела говорить. И потому что где-то глубоко понимала: в этом доме выживает только сильный. А она сама была слабой. И её слабость уже сделала Марата одиноким. Может, Володина сила сделает его хотя бы защищённым. Катя смотрела на это с холодным презрением. Она уже презирала Володю за его группировки, за разбитые костяшки, за запах улицы, который он приносил в дом. А теперь он тащил туда и Марата. - Ты что, хочешь, чтобы он таким же вырос? - бросила она Володе в коридоре. Он остановился, посмотрел на неё долгим, тяжёлым взглядом. - А каким? - спросил с улыбкой, оголяя зубы. Катя бегала глазами по его лицу, которое уже давно не видела целым. - Сильным? Умеющим постоять за себя? - Быдлом, - сказала Катя. Володя усмехнулся, но в усмешке не было веселья. - А ты, умная, кем вырастешь? Отличницей, которая боится выйти вечером во двор? Или как твоя мать — будешь бутылку обнимать, когда жизнь прижмёт? Катя побелела, но не нашлась, что ответить. Володя ушёл, хлопнув дверью. А Марат, который стоял за углом и всё слышал, посмотрел на Катю с выражением, которого она раньше у него не видела. Не обида. Не злость. Разочарование. - Ты просто не понимаешь, - сказал он тихо и ушёл вслед за Володей. К двенадцати годам Марат уже был своим в компании. Не главным — мелким ещё, — но свои. Володя не баловал его, не делал поблажек. Если Марат ошибался, получал наравне со всеми — иногда и от брата. Но это было честно. В их мире не было фальшивой ласки, пустых обещаний, притворной любви. Было просто: ты свой или чужой. Ты сильный или слабый. Ты с нами или против. Марат был с ними. И впервые в жизни чувствовал, что он кому-то нужен. Диляра видела, как сын возвращается домой с разбитыми губами, с синяками, которые он даже не пытается прятать. Как перестал спрашивать у неё разрешения, как научился смотреть сквозь, будто её не существует. Она хотела плакать, но глаза были сухие. Хотела остановить, но голос не слушался. Однажды, когда Марату уже исполнилось двенадцать, она застала его на кухне. Он сидел за столом, перевязывал себе руку — глубокий порез, кровь капала на пол. Рядом лежал окровавленный бинт. - Что случилось? - спросила она, и голос её дрогнул. - Ничего, - ответил Марат, даже не подняв головы. - Разобрались. - С кем? Он промолчал. Закончил перевязывать, встал, пошёл к выходу. У двери остановился, обернулся. Посмотрел на мать — и в этом взгляде было что-то, от чего у неё остановилось сердце. - Ты всегда молчала, мама, - сказал он. - Когда меня обижали, когда Катя меня не замечала, когда отец забывал, что у него есть ещё один сын. Ты просто молчала. А Вова не молчит. Вова всегда за меня. Он вышел. Диляра осталась сидеть на кухне, глядя на капли крови на полу. Она знала, что он прав. Она всегда молчала. И это молчание привело её сына туда, где слова не нужны — нужны кулаки. Володя к тому времени уже почти не жил дома. Но когда появлялся, Марат оживал. Они уходили вдвоём, возвращались поздно. О чём говорили — никто не знал. Но Марат после этих разговоров становился старше, жёстче, собраннее. Однажды Катя, проходя мимо открытой двери, услышала, как Володя говорит Марату: - Ты должен быть умнее меня. Я вляпался по-глупому, втянулся, а теперь не вылезу. А ты смотри, учись. В группировке — это не навсегда. Это чтобы выжить. А потом надо выходить. - Куда выходить? - спросил Марат. - В люди, - ответил Володя. - Я не смог. Может, ты сможешь. Катя замерла за дверью, услышав в голосе Володи то, чего не ожидала — усталость. И сожаление. Марат молчал долго. Потом сказал: - А ты? Ты-то сам выйдешь? - Посмотрим, - ответил Володя. - Сначала Афган. А там — как бог даст. Они замолчали. Катя отошла от двери, и в груди у неё шевельнулось что-то, похожее на сочувствие. К Володе, который в шестнадцать уже не видел другого пути. К Марату, который в двенадцать шёл по тому же следу. К Диляре, которая молча смотрела, как её сын становится чужим. Ко всем им, сломанным, потерянным, которые искали любви там, где её не было, и находили её в жестокости, потому что другой не знали. Марат выбрал Володю. Потому что Володя был рядом. Потому что Володя не молчал. Потому что Володя, пусть и жёстко, пусть и через боль, но учил его жить в мире, где никто другой не захотел его защищать. И в этом выборе не было ни правильного, ни неправильного. Была только правда мальчишки, который устал быть одиноким. И который нашёл брата там, где его никто не искал. А после отъезда Кати дом выдохнул. Диляра расцвела — стала готовить, смеяться, выходить во двор к соседкам. Кирилл оставил ремень, перестал орать, по вечерам пил чай с женой на кухне. Дом наполнился запахом пирогов и тишиной, в которой не было обиды. Марат не завязал с группировкой. К пятнадцати он стал своим, жестким, уважаемым. Но дома он был другим — мыл посуду, рассказывал матери про школу, сидел с ней по вечерам. Он научился быть скорлупой: снаружи — броня, внутри — сын, брат, человек. Вова писал редкие письма из Афгана. Их ждали. Жизнь стала обычной. Не счастливой — слишком много сломалось до этого. Но чистой. Как комната, из которой вынесли хлам. Пусто, светло, можно дышать.