Глава 17. Переливы в глазах.
3 апреля 2026 г., 19:19
Глава 17. Переливы в глазах.
Следующие две недели выдались напряжёнными для всех. Полли чувствовала это кожей — напряжение, которое висело в воздухе, как перед грозой, когда небо становится свинцовым, а дышать тяжело, но гроза всё не начинается. Они редко оставались вдвоём — паб работал, Исайя приходил каждый день, люди толпились в зале, и Полли пряталась за работой, за бумагами, за отчётами, которые можно было пересчитывать бесконечно, лишь бы не оставаться наедине с тем, что произошло в переулке. Она не говорила с Дюком об этом — ни в ту ночь, когда он вернулся, ни на следующее утро, ни через день. Она просто делала вид, что ничего не случилось, и он делал вид, что верит ей, и эта игра в нормальность была тяжелее любого разговора.
Однажды он уговорил её прогуляться. На улице было холодно, но солнце светило ярко, и она взяла его под руку, чувствуя, как её пальцы сжимают его локоть, как он рядом, как всё хорошо. Она даже расслабилась — говорила о пустяках, смеялась чему-то, что он сказал, и он смотрел на неё и думал, что, может быть, всё налаживается, что она забыла, что она простила, что они снова те, кем были до того вечера. Но потом они прошли мимо переулка — того самого, где она увидела его над человеком с пистолетом в руке, — и она изменилась в один миг.
Она замедлила шаг, потом ускорилась, потом сказала, не глядя на него: «Давай вернёмся». Он не понял сначала — мы только вышли, сказал он, и она ответила, что устала, но он видел, как она смеялась пять минут назад, как её глаза блестели, и не понимал, что случилось. «Я просто хочу домой», — сказала она, и в её голосе было что-то такое, от чего он замолчал. Она убрала руку с его локтя и пошла быстрее, не глядя на него, и он шёл рядом, чувствуя, как она отстраняется, как между ними снова вырастает стена, которую он не знал, как разрушить.
Она не забыла, — понял он, глядя на её напряжённую спину, на руки, которые она сжала в кулаки. — Она не забыла и не простила. Она просто делает вид.
---
В пабе всегда было людно. Полли привыкла к этому шуму, к голосам, к табачному дыму, который висел в воздухе плотной пеленой. Она спускалась по лестнице, держа Дюка за руку, и когда они вошли в зал, она увидела, как несколько человек обернулись, как их взгляды скользнули по ним — по нему, потом по ней, потом снова по нему. Она убрала руку, делая вид, что поправляет волосы, и прошла через толпу, чувствуя, как его взгляд жжёт ей спину. Он заметил. Он всегда замечал такие вещи — как она прячется, как отстраняется, как боится, что кто-то увидит их вместе. Он ничего не сказал, но его лицо стало жёстче, и когда она снова взяла его под руку, уже на лестнице, он не ответил на её прикосновение.
Она стыдится, — думал он, глядя прямо перед собой. — Она стыдится, что её видят со мной. Что кто-то подумает, что она — такая же, как те женщины, которые приходят и уходят.
Полли чувствовала его холод и не знала, что сказать. Это не стыд, — думала она, поднимаясь по лестнице. — Это страх. Я боюсь, что они увидят не меня. Что они увидят только твою тень.
---
В кабинете, когда Исайя диктовал ей какие-то цифры, а Дюк сидел за своим столом, разбирая бумаги, она вдруг сказала: «Вот документы, мистер Шелби». Исайя поднял глаза, посмотрел на Дюка. Дюк посмотрел на неё. Она не отвела взгляд, протянула бумаги и вышла, не дожидаясь ответа. Исайя ничего не сказал, но его взгляд говорил сам за себя — он видел, что между ними что-то происходит, и предпочитал не вмешиваться.
Мистер Шелби, — повторил Дюк про себя, когда дверь за ней закрылась. — Она не называла меня так с того вечера, когда я сказал ей звать меня просто Дюк. Что случилось? Что я сделал не так?
Он не знал, что она сама не понимала, почему сказала это. Слова вырвались сами собой — не холодно, не намеренно, а как-то механически, как будто она снова стала той помощницей, которая пришла в этот паб несколько месяцев назад, не зная, что её ждёт. Мистер Шелби — это безопасно, — думала она, выходя в коридор. — Мистер Шелби — это не тот, кого я люблю. Это тот, кто платит мне за работу. Это стена, за которой можно спрятаться.
---
Так прошла первая неделя. На второй стало тяжелее. Они всё ещё спускались в паб вместе, но Полли перестала следить за ним взглядом — она сидела за своим столом, разглядывала свои руки, смотрела в окно, а на него — ноль внимания. Он замечал это, и внутри него всё кипело, потому что он привык к её взгляду, к тому, как она смотрела на него из-под ресниц, когда думала, что он не видит, к тому, как её губы трогала улыбка, когда их взгляды встречались. А теперь она смотрела сквозь него, как будто он был частью мебели.
Однажды к нему подошла какая-то девушка — она часто заходила в паб, и он не помнил, как её зовут, — и начала что-то говорить, смеяться, трогать его за руку. Полли сидела в углу, пила чай и смотрела в окно. Даже не повернула головы. Его это задело — не потому, что ему нужна была та девушка, а потому, что Полли не ревновала, не смотрела, не замечала. Ей всё равно, — думал он, чувствуя, как злость поднимается где-то в груди. — Ей плевать, кто рядом со мной. Она уже отстранилась, она уже ушла, просто ещё не сказала.
Он копил в себе всё, не позволяя сорваться. Он ждал, надеялся, что она скажет что-то сама, что подойдёт, обнимет, поцелует, как раньше, что они снова станут теми, кем были до того вечера. Но она молчала, и это молчание было тяжелее любых слов.
---
Этим же вечером они лежали в постели. Она отвернулась от него, свернувшись клубочком на своей стороне кровати, и он смотрел на её спину, на её волосы, рассыпавшиеся по подушке, и чувствовал, как внутри него всё сжимается от желания прикоснуться к ней, обнять, почувствовать, что она рядом. Он протянул руку, обнял её за талию, притянул ближе, и она сказала тихо, но твёрдо:
— Дюк, нет.
Он замер. Убрал руку, сел на кровати, глядя на её спину.
— Уже неделю «нет», — сказал он, и голос его прозвучал глухо, с той хрипотцой, которая появлялась, когда он сдерживал себя. — На прошлой неделе ты не могла, на этой засыпаешь специально раньше меня.
Она села, натянув одеяло на плечи, и он увидел её лицо в полумраке — усталое, напряжённое, чужое.
— Я просто устала, — сказала она, и он не поверил ни одному слову.
— Утром ты сбегаешь от меня, — продолжал он, и голос его стал жёстче. — Встаёшь, пока я сплю, уходишь в душ, возвращаешься уже одетая. Ты избегаешь меня, Полли.
Она посмотрела на него, и в её глазах он увидел то, что не хотел видеть, — усталость, смешанную с чем-то ещё, что он не умел называть.
— Дюк, ты хочешь сейчас начать разбираться? — спросила она, и в её голосе было предупреждение.
Он молчал. Смотрел на неё, на её лицо, на её руки, которые сжимали край одеяла, и чувствовал, как злость, которую он копил неделю, поднимается где-то из глубины, но он не дал ей выйти. Он лёг, отвернулся к стене и закрыл глаза. Она лежала рядом, смотрела на его спину и думала о том, что эта попытка поговорить провалилась, как и все предыдущие, и что она не знает, как сделать следующий шаг.
---
Утром она подождала, когда он проснётся. Он открыл глаза и увидел, что она сидит на краю кровати, одетая, с мокрыми волосами, и смотрит на него. Она наклонилась, поцеловала его в щеку и сказала: «Доброе утро». Он не ответил. Она встала и ушла в душ, и он лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как внутри него поднимается злость — не на неё, на себя, на то, что он не может сказать ей то, что нужно, не может заставить её остаться, не может вернуть ту Полли, которая смотрела на него с любовью, а не с этой вежливой пустотой.
Почему ты не можешь сказать прямо? — думал он, сжимая кулаки. — Что случилось? Что я сделал? Что ты видела? Если тебе нужно уйти — уходи. Но не делай из меня идиота, который должен догадываться.
Он злился на неё, но ещё больше — на себя, потому что знал: она не уйдёт, она будет терпеть, будет молчать, будет делать вид, что всё хорошо, пока однажды не сломается. И он не знал, что хуже — потерять её сразу или терять по кусочкам каждый день.
---
Всё изменилось в одно мгновение.
Полли встретила Фредди случайно — он сидел в пабе, пил чай, и когда она спускалась по лестнице, он окликнул её, попросил присесть. Она села напротив, и он начал извиняться за Новый год, за то, что приставал к ней, за то, что вёл себя как дурак. Она сказала, что всё понимает, что это было не страшно, что он не должен переживать. Он смотрел на неё, и она видела, что он хочет сказать что-то ещё, но не решается.
— Я видел портрет Дюка, — сказал он наконец, и она покраснела, не уточняя, при каких обстоятельствах он его видел, где, когда, почему. — Ты очень талантлива. Нарисуешь меня? Не портрет, просто набросок. За столом.
Она согласилась. Достала блокнот, карандаш, и начала рисовать. Он сидел спокойно, не позируя, просто пил чай, смотрел в окно, и она водила карандашом по бумаге, чувствуя, как напряжение, которое держало её две недели, начинает отпускать. Это просто работа, — думала она, выводя линии. — Я рисую, и мне не нужно думать о том, что случилось. Я просто делаю то, что умею.
На следующий день она отдала ему рисунок — он получился живым, тёплым, совсем не таким, как её прежние работы. Фредди смотрел на него долго, улыбался, а потом протянул ей свёрток.
— Это тебе, — сказал он. — В знак благодарности.
Она развернула бумагу и увидела вазу — хрустальную, небольшую, с изящными гранями, которые переливались на свету. Она сказала, что это вовсе не обязательно, что она не ждала подарка, что рисунок был просто так, но он настаивал, и она улыбнулась ему — искренне, тепло, как не улыбалась уже две недели.
Дюк видел это из окна кабинета. Видел, как она улыбается Фредди, как принимает от него подарок, как её лицо становится светлым, беззаботным — таким, каким оно было с ним до того вечера. Он смотрел на них, и в груди у него поднималось что-то тяжёлое, чёрное, то, что он не хотел называть ревностью, но что было именно ею.
---
Вечером Полли зашла в комнату оживлённая. Она поставила вазу на полку у входа, полюбовалась, как она блестит в свете лампы, и села за стол — у неё была работа, которую пришлось отложить ради рисунка для Фредди. Она пересчитывала расходы, вписывала цифры, и не заметила, как за дверью Исайя попрощался с Дюком и ушёл. Дверь открылась, и Дюк вошёл.
Она подняла глаза и сразу поняла — что-то не так. Он выглядел нервным, напряжённым, и она не понимала, почему.
— Что это? — спросил он с порога, кивнув на вазу.
Она посмотрела на вазу, потом на него.
— Подарок от Фредди, — сказала она спокойно. — Он заказывал рисунок, я нарисовала, а он подарил вазу.
Он задал этот вопрос, чтобы проверить, что она ответит, и она сказала правду — прямо, без утайки, даже добавила про рисунок, хотя могла бы промолчать. Он подошёл к полке, взял вазу в руки, покрутил, разглядывая, как свет играет на гранях.
— Красивая, — сказал он. — Дорогая.
Она смотрела на него, не понимая, куда он клонит.
— Дюк? — позвала она, но он не ответил.
— Ты легко это взяла, — сказал он, ставя вазу на место. — Даже не подумала отказаться.
— Это просто подарок от клиента, — ответила Полли, чувствуя, как внутри неё поднимается раздражение. — Что-то не так?
Он повернулся к ней, и его голос стал медленным, металлическим, каким она слышала его только в самые опасные моменты.
— Ты избегаешь меня две недели, Полли. А ему стояла и улыбалась.
Она замолчала. Не потому, что нечего было сказать, а потому, что он попал в точку, и она не знала, как защищаться.
— Ты видел? — спросила она тихо.
— Видел, — ответил он. — С Фредди ты другая — лёгкая, беззаботная. А со мной ты вечно усталая и «всё не сейчас».
— Это другое, — сказала она, чувствуя, как её голос становится тише. — Это работа.
Он перебил её, и голос его повысился:
— Ты стыдишься меня, Полли. Ты пытаешься спрятаться.
— Я не стыжусь! — крикнула она, вскакивая со стула.
— Тогда что? — Он повысил голос, шагнул к ней. — Что, Полли? Почему с ним ты можешь быть на людях, а со мной — нет?
Она молчала. Знала ответ, но не могла сказать его вслух, потому что он был слишком страшным, слишком честным, слишком болезненным.
— Что в нём такого? — повторил он, делая ещё шаг.
— Он не мой босс, — вырвалось у неё.
Она не хотела этого говорить. Слова вылетели сами собой, и она сразу пожалела, но было поздно. Он замер, и она продолжила, чувствуя, как её голос дрожит:
— Когда я с ним, люди видят художницу. Видят меня. А когда я с тобой… — она запнулась, не в силах закончить.
— А когда ты со мной, — закончил за неё Дюк, и его голос стал тихим, страшным в этой тишине, — они видят чью-то тень. Так?
— Я не это имела в виду…
— А что ты имела в виду? — Он шагнул ближе, и она отступила. — Что я превращаю тебя в тень? Что моё имя перекрывает твоё? Что ты не можешь быть собой, потому что рядом со мной ты всегда будешь просто «женщиной Шелби»?
— Дюк, прекрати, — сказала она настойчиво, но он не слушал.
— А ты опомнись! — крикнул он, и она вздрогнула от его голоса, от той ярости, которая выплёскивалась наружу, которую он сдерживал две недели. — Посмотри вокруг! У тебя тут кисточки, краски, вазы от нормальных мужчин. А у меня — война, которую я приношу в твой дом. Кровь, грязь, страх. И ты хочешь, чтобы люди видели в тебе художницу, когда ты спишь с тем, кто режет глотки?
Она сжала кулаки. Ей хотелось ударить его, чтобы замолчал, чтобы перестал говорить то, что она боялась признать даже себе.
— Он просто нормальный! — прокричала она и тут же остановилась.
Тишина ударила по ушам. Дюк замер, и она увидела, как его лицо меняется — ярость уходит, уступая место чему-то другому, чему-то, что она не умела называть.
— Нормальный, — повторил он тихо. — Значит, дело в том, что ты хочешь нормального.
— Я не это имела в виду, — сказала она, и голос её дрожал.
— А что ты имела в виду? — Он снова двинулся на неё, и она отступила ещё на шаг, упершись спиной в стену. — Что я не нормальный?
Он взял вазу одной рукой и швырнул её в дверь. Хрусталь разлетелся на сотню осколков, которые рассыпались по полу, сверкая в свете лампы. Она даже не вздрогнула — смотрела на него, на его лицо, искажённое болью и злостью, и не знала, что сказать.
— Я монстр, которого нужно прятать? — кричал он. — Поэтому ты не хочешь быть со мной на людях? Поэтому ты называешь меня «мистер Шелби», как будто мы чужие? Поэтому ты спишь со мной, но не даёшь прикоснуться?
— Дюк…
— Ты сама сделала этот выбор! — перебил он, и его голос стал громче. — Я говорил тебе — сиди дома, не выходи, не рискуй. Но ты постоянно делаешь то, что хочешь, не слышишь меня. Ты пришла в тот переулок, хотя я просил тебя быть дома. Ты видела то, чего не должна была видеть. И теперь ты винишь меня в том, что я такой, какой есть!
— Я не собака, чтобы сидеть на привязи! — закричала она в ответ, чувствуя, как её собственные голос срывается. — И не солдат, чтобы исполнять приказы! Я устала! Я устала быть той, на кого смотрят как на диковинку! «Смотрите, это художница, которая спит с Шелби. Интересно, сколько ей заплатили? Или она просто дура, которая не понимает, во что ввязалась?» Ты знаешь, каково это — слышать, как за спиной шепчутся, когда ты проходишь мимо? Знаешь, каково это — чувствовать, что тебя оценивают, взвешивают, решают, за сколько ты продалась?
Он шагнул к ней, остановился вплотную, и его голос стал тише, но от этого не легче.
— От чего ты устала, Полли? — спросил он. — От того, что ты никто без меня?
Она замолчала. Слова ударили больнее, чем любая пощёчина, и она стояла, глядя на него, не в силах вымолвить ни слова.
— Ты можешь уйти, — сказал он, и в его голосе не было злости — была усталость, такая же, как у неё. — Я тебя не держу. Найди себе нормального. Того, с кем не нужно прятаться.
— Дюк…
— Я был и буду ублюдком, который режет глотки, — продолжал он, не слушая её. — Только без художницы, которая делает вид, что ей не стыдно.
— Я никогда не пыталась тебя изменить, — сказала она тихо, но твёрдо.
— Ты знала, с кем связываешься, — ответил он, и его голос сорвался. — Тебе не нужно со мной жить. Если хочешь к нормальному — иди к нормальному. Я не держу.
Он развернулся и вышел. Дверь хлопнула так, что стены вздрогнули, и она услышала, как он снёс плечом вешалку в коридоре, как его шаги загрохотали по лестнице, как хлопнула входная дверь.
Она осталась одна.
Стояла посреди комнаты, глядя на осколки, разлетевшиеся по всему полу. На стене осталась тёмная отметина — туда пришёлся удар. Ваза, которую она приняла от другого, рассыпалась на сотню острых краёв. Полли медленно опустилась на пол, села, поджав колени, обхватив себя руками. Она смотрела на осколки и думала о том, что он сказал: «Ты никто без меня». Эти слова застряли под рёбрами, и она знала, что это неправда — она жила и без него, у неё была работа, краски, комната, она выживала, когда нечего было есть, когда негде было спать, когда некому было помочь. Но когда он появился, она не пыталась его переделать, не требовала, чтобы он стал другим, не просила его уйти из его мира. Она приняла его таким, какой он есть. Или ей так казалось.
Я пряталась, — поняла она, глядя на свои руки. — Я пряталась за маской помощницы на людях. Я не позволяла себе нежностей вне этой комнаты, потому что боялась. Боялась, что они увидят не меня. Боялась, что растворюсь в его тени. Но от его тени невозможно спрятаться. Я выбрала его, и теперь я всегда буду «женщиной Шелби» для тех, кто смотрит со стороны.
Она думала о том, что крикнула ему «нормальный». Это было подло. Она знала, что это было подло, и он заслуживал не этого, не того, чтобы она била его его же страхами. Она хотела сделать ему больно, потому что ей было больно, и теперь они оба истекали кровью, и никто не знал, как остановить это.
Я крикнула это, чтобы остановить его? — спрашивала она себя. — Или чтобы остановить себя? Чтобы напомнить себе, что я не теряю себя, а просто становлюсь другой?
Она поймала себя на мысли, что его можно понять. Сначала он был нужен ей любой — с его тёмной стороной, с его молчанием, с его опасной работой. А когда она встала на ноги, когда у неё появилась крыша над головой, работа, когда она перестала бояться, что завтра умрёт от голода, — она начала требовать от него того, чего он не мог дать. Стать святым? Отказаться от того, кто он есть? Как глупо. Как глупо думать, что любовь меняет человека.
Я должна быть опорой для него, а не грузом, — думала она, глядя на луну за окном. — Я должна быть той, кто принимает его таким, какой он есть. А я… я испугалась. Я испугалась, что меня не увидят. Испугалась, что исчезну. Но я не исчезла. Я просто стала другой. И это не плохо. Это просто… по-другому.
Она не плакала. Не ждала его. Не знала, вернётся ли он сегодня, завтра, или это конец всему, что у них было. Она просто сидела, смотрела на луну и думала о том, в какую дуру её превратила любовь. И когда слёзы наконец потекли по щекам, она опустила лицо на колени и позволила себе плакать — тихо, без звука, чтобы никто не услышал.
---
Дюк шёл по улице с первой попавшейся бутылкой, которую схватил в баре. Он не чувствовал холода, не слышал шума города, не видел редких прохожих, которые шарахались от него в стороны. Он шёл, сжимая горлышко, и думал о том, что наговорил. Каждое слово, которое он бросил ей, как камень, сейчас возвращалось к нему, и он не мог понять, зачем сказал это. Зачем сделал ей больно? Зачем ударил туда, где она была самой уязвимой? Зачем сказал, что она никто без него?
Он поднял бутылку и швырнул её в стену. Стекло разлетелось, и он смотрел на осколки, на тёмное пятно, которое расплывалось по кирпичам, и думал о том, что кому стало легче от его слов? Ему? Нет. Ей? Тем более нет.
Он знал, когда наступил переломный момент. Когда нужно было просто замолчать, просто подойти, просто обнять, и тогда они бы справились. Но зверь в нём не замолчал. Зверь хотел защищаться, хотел нападать, хотел сделать больно, потому что ему самому было больно. Идиот, думал он, ударяя кулаком по стене. Она видит в тебе зверя после той ночи в переулке, а она просто пыталась не погаснуть на твоём фоне. Она не боялась тебя — она боялась, что её перестанут видеть. А ты… ты сделал только хуже.
Он шёл дальше, не зная, куда идёт. Ноги несли его по знакомым улицам, мимо домов, мимо фонарей, мимо людей, которые оглядывались на него, но он никого не замечал. Почему я не пошёл к ней сразу? — думал он. — Почему не сказал, что понял, что увидел, что не злюсь? Зачем я сам всё это затеял, зачем копил, зачем ждал, когда она скажет что-то, что позволит мне взорваться?
Он ненавидел себя в этот момент. Не её. Себя. За то, что его поступки — та ночь в переулке, его работа, его имя — легли на её плечи тяжёлым грузом, и она платила за них своей репутацией, своим именем, своей свободой быть собой. Он думал о том, как она улыбалась Фредди — легко, беззаботно, как будто не было этих двух недель, как будто не было страха, как будто она была той Полли, которая рисовала лошадей на стенах и не боялась ничего. А с ним она была напряжённой, усталой, чужой.
Он вернулся в паб, когда уже совсем стемнело. Не поднялся наверх — не мог. Зашёл в зал, лёг на диван в углу, подложив руку под голову. Гнев на неё прошёл, сменившись глухой, тяжёлой злобой на себя. Он думал о том, как она стояла посреди комнаты, бледная, с красными глазами, и смотрела на него, когда он кричал. Как она не плакала, не просила, не оправдывалась. Как она сказала: «Я никогда не пыталась тебя изменить». И он ответил ей жестокостью, потому что не умел иначе.
Я поступил как последняя тварь, — думал он, глядя в потолок. — Она дала мне всё — свою любовь, свой дом, свои рисунки, свою душу. А я ответил эгоизмом. Жестокостью. Страхом, что она уйдёт, и я останусь один.
Он перестал искать виноватых. Он знал, что виноват сам. В том, что не смог защитить её от своего мира. В том, что не смог быть тем, кто ей нужен. В том, что его тень накрыла её с головой, и она задыхалась, а он не замечал.
Он лежал в темноте, смотрел в потолок и думал о том, как исправить то, что сломал. Она не заслужила этого. Ни одного его слова. Ни одного его крика. Ни одного его сомнения. Она заслужила тишину, в которой они могли бы поговорить. Она заслужила его руку на своей руке, а не осколки хрусталя на полу.
Он не знал, что скажет ей, когда поднимется наверх. Не знал, откроет ли она дверь, захочет ли слушать, простит ли. Но знал, что должен попробовать. Не потому, что боялся потерять её — хотя боялся, — а потому, что она была единственным, кто видел в нём не зверя, а человека. И он разбил это доверие в щепки. Осталось только попытаться склеить то, что ещё можно склеить.