⛓️⛓️⛓️
Сознание возвращалось медленно, вязко, будто он всплывал со дна океана, и каждый сантиметр давался с трудом. Первое, что он услышал, были стоны. Громкие, отрывистые, они доносились откуда-то из-за стены, и в них не было ничего человеческого — только животное, подчиненное, вымученное. Джисон узнал этот голос. Хёнджин. Сынмин заставлял его работать, и судя по звукам, Шлюшка не справлялся. Он попытался открыть глаза. Веки были тяжелыми, налитыми свинцом, но он заставил себя — и тут же пожалел. Свет резанул по зрачкам, и голова отозвалась такой острой, пульсирующей болью, что перед глазами поплыли белые круги. Он зажмурился, переждал, открыл снова — уже осторожно, прищурившись. Комната была залита серым, предрассветным светом. Шторы не задернуты, и сквозь окно пробивалась бледная полоска утра, которая делала все вокруг каким-то плоским, нереальным. Клетка была открыта — дверца распахнута, замок болтался на задвижке. Лежанка под ним была мокрой, и он не знал, от чего: от крови, от пота, от того, что его тело переставало слушаться даже в таких простых вещах. Он повернул голову — медленно, боясь, что она отвалится, — и увидел Минхо. Тот сидел на полу, прислонившись спиной к кровати. Ноги вытянуты, голова запрокинута, и он спал. Спал так, как спят люди, которых вымотали до последней нитки. Лицо его было бледным, под глазами залегли черные круги, губы потрескались, а на скуле желтел синяк. Он выглядел плохо. Болезненно. Слишком худым для того, кто должен быть сильным, слишком сломленным для того, кто сам ломал других. Джисон смотрел на него, и где-то в груди, под слоями боли и пустоты, шевельнулось что-то. Не жалость — жалости у него не осталось. Не любовь — он не знал, что это такое. Просто странное, теплое чувство, которое заставило его забыть, как больно дышать, как пульсирует затылок, как саднит все тело. Он попытался подняться. Руки подломились сразу. Он уперся ладонями в лежанку, напряг мышцы, но тело не слушалось — оно было чужим, ватным, невесомым. Он приподнялся на локтях, и мир качнулся, поплыл, размазываясь в серое пятно. Голова взорвалась болью, и он застонал — тихо, сквозь зубы, но звук вырвался сам, непроизвольный, сломанный. Пальцы разжались, и он рухнул обратно на лежанку, ударившись щекой о влажную ткань. — Белка? Голос Минхо был хриплым спросонья, но в нем не было той ледяной злости, которая обычно звучала. Джисон повернул голову и увидел, как Минхо резко выпрямился, как его глаза распахнулись — широко, неестественно, и в них плескалось что-то, чего Джисон никогда там не видел. Ужас. Чистый, животный ужас. Он ударил по лицу Минхо, исказил его черты, сделал его почти неузнаваемым. На секунду Джисону показалось, что сейчас Минхо закричит, бросится к нему, сделает что-то, что разрушит этот мир, в котором они оба жили. Но ужас исчез так же быстро, как и появился. Его сменило облегчение — выдох, который Минхо, кажется, задерживал слишком долго. Плечи его опустились, лицо расслабилось, и он закрыл глаза на мгновение, будто молился неведомому богу. А когда открыл, они снова были холодными. Но уголок его губ дрогнул, и на лице появилось что-то, что Джисон сначала не узнал. Улыбка. Минхо улыбался. — Так и знал, что тебя только стоны разбудят, — сказал он, и голос его был хриплым, неслушающимся, но в нем слышалась та самая ленивая насмешка, к которой Джисон привык. Минхо придвинулся ближе, садясь на корточки перед клеткой, и его лицо оказалось вровень с лежанкой. — Не шевелись только. У тебя типа голова пробита. Ну трещина вроде. Мозги в смятку и все такое. Так что можешь пофилонить. Он говорил это так, будто ничего не случилось. Будто не было крови, ударов, потерянного сознания. Будто Джисон просто переутомился, а не был на грани смерти. Джисон попытался улыбнуться в ответ. Не получилось. Губы не слушались, и вместо улыбки вышла только кривая, болезненная гримаса, от которой разбитая губа снова начала кровоточить. — Омега… — прошептал он, и голос его был чужим, тонким, как у больного ребенка. — Сынмин сегодня взял обучение Шлюшки полностью на себя, — перебил Минхо, и в голосе его мелькнуло что-то похожее на раздражение. — Так что не дёргайся. Лежи. Джисон послушно замер. За стеной снова донесся стон — протяжный, срывающийся на всхлип. Сынмин что-то говорил низким, спокойным голосом, слов не разобрать, но тон был жестким. Хёнджин всхлипнул в ответ, и звук был таким жалким, что у Джисона свело живот. — Он… — начал Джисон, но Минхо перебил его, не дав закончить. — Не твое дело, — отрезал он, но в голосе не было злости. Только усталость. — Ты свое дело сделал. Не думай о нем. Он помолчал, глядя куда-то в сторону, и Джисон видел, как напряжены его плечи, как сжаты челюсти. Минхо не смотрел на него. Он смотрел на свои руки, сжатые в кулаки, и его дыхание было неровным, сбивчивым. — Ты… — Минхо запнулся, и его голос дрогнул. Он не договорил. Джисон смотрел на него, не в силах отвести взгляд. Минхо был так близко, что он мог разглядеть каждую ресницу, каждую трещинку на губах, синяк, который расплывался по скуле рваным пятном. Он выглядел потерянным. Не тем Минхо, который приказывал, бил, использовал. Другим. Тем, которого Джисон видел только мельком — на старых фотографиях на кухне, на секунду между сном и пробуждением. — Мозги в смятку, — повторил Минхо, и в голосе его появилась та самая ленивая насмешка, но она была натянутой, ненастоящей. — Так что не умничай. Лежи. Он протянул руку и коснулся его лица — осторожно, кончиками пальцев, будто боялся причинить боль. Пальцы были холодными, сухими, они провели по скуле, по разбитой губе, остановились на подбородке. Джисон замер, чувствуя, как сердце начинает биться быстрее, как где-то в груди разгорается что-то теплое, запретное. Минхо смотрел на него долгую секунду, и в его глазах мелькнуло что-то — нежность? вина? — но тут же исчезло, спрятавшись за привычной маской равнодушия. Он убрал руку, поднялся, и теперь смотрел сверху вниз. — Если не сдохнешь к обеду, — сказал он, и голос его был ровным, будничным, — дам тебе нормальной еды. Не из банки. Он развернулся и вышел из комнаты, не оглядываясь. Джисон остался лежать на лежанке, глядя в пустой дверной проем, и чувствовал, как на месте прикосновения пальцев Минхо все еще горит кожа. Горела она долго, даже когда за стеной снова начались стоны, даже когда всхлипы Хёнджина стали громче, а голос Сынмина — жестче. Он закрыл глаза, и в темноте перед ними все еще стояло лицо Минхо — испуганное, потерянное, человеческое. «Мозги в смятку», — повторил он про себя слова Минхо, и почему-то это показалось ему самым правильным описанием того, что творилось у него в голове. За стеной Хёнджин закричал — коротко, отрывисто, и тут же замолк. Джисон не знал, что там происходит, и не хотел знать. Он просто лежал, чувствуя, как боль пульсирует в затылке, как метка ноет в такт сердцу, как на месте прикосновения пальцев Минхо все еще горит кожа. Горела она долго. Даже когда стоны за стеной стихли, даже когда в доме стало тихо, даже когда он провалился в сон — она все еще горела. Напоминанием о том, что он жив. Что Минхо испугался за него. Что, может быть, в этой жизни, где все давно потеряло смысл, есть что-то, за что еще стоит держаться. Он не знал, что это. Но когда сон снова утянул его в темноту, он держался за это тепло, как утопающий за соломинку.⛓️⛓️⛓️
Очнулся от того, что дверь распахнулась, ударившись о стену. В комнату вошел Сынмин. На плече он нес Хёнджина — тот висел, как тряпичная кукла, безвольный, сломанный. На его теле, казалось, не было ни одного живого места — спина исполосована ремнем, бедра в синяках, на шее багровели следы пальцев, лицо превратилось в сплошной кровоподтек. Глаза закрыты, губы разбиты, и он даже не стонал — просто беззвучно открывал рот, будто рыба, выброшенная на берег. Сынмин скинул его на пол, прямо у входа, и Хёнджин рухнул, не пытаясь смягчить падение. Только слабый, сдавленный всхлип вырвался из его груди, и он замер, свернувшись калачиком. За спиной Сынмина, в дверях, стоял Минхо. Его лицо было бледным, под глазами залегли тени, и он грыз палец на руке — нервно, до крови, не замечая, что делает. Его взгляд метался от Хёнджина к Джисону и обратно, и в нем не было той холодной злости, к которой Джисон привык. Только напряжение. Глухое, животное, оно скручивало его тело, заставляло плечи подниматься к ушам, пальцы — впиваться в собственную кожу. Сынмин подошел к клетке, опустился на корточки. Его лицо было сосредоточенным, почти спокойным, но в глазах читалась та самая жесткая, деловая внимательность, которая всегда появлялась, когда он оценивал состояние своей собственности. — Белка, — голос его был ровным, без лишних эмоций. — Смотри на меня. Джисон попытался сфокусироваться. Голова гудела, и слова Сынмина долетали до него будто сквозь толстый слой воды. Он видел, как двигаются губы, как Сынмин что-то говорит, но смысл ускользал, рассыпаясь на отдельные звуки. Он только моргнул, надеясь, что этого достаточно. Сынмин наклонился ближе, и его пальцы коснулись головы Джисона — там, где пульсировала боль. Джисон вздрогнул, сжался, но Сынмин только хмыкнул и принялся ощупывать затылок. Пальцы были прохладными, уверенными, они двигались медленно, методично, обходя наиболее болезненные участки. — Бинты присохли, — сказал Сынмин, и Джисон наконец разобрал слова. — Потерпи. Он подцепил край бинта, и Джисон почувствовал, как ткань отрывается от кожи вместе с запекшейся кровью. Боль была острой, рвущей, она вспыхнула в затылке и разлилась по всей голове, заставляя глаза слезиться. Джисон закусил губу, чувствуя вкус крови, но не издал ни звука. Сынмин работал аккуратно. Он смачивал бинты, ждал, пока они отмокнут, и снова поддевал край, освобождая рану слой за слоем. Джисон чувствовал, как холодная жидкость стекает по шее, смешиваясь с кровью, как пальцы Сынмина касаются обнаженной кожи, оценивая глубину повреждений. — Уже заживает, — констатировал Сынмин, склоняясь ниже, чтобы рассмотреть рану. — Через пару дней можно будет снять швы. Он отстранился, вытер руки о штаны, и повернулся к Хёнджину, который так и лежал на полу, не двигаясь. — Шлюшка, — голос Сынмина стал жестче. — Иди сюда. Хёнджин не пошевелился. Он лежал, свернувшись в комок, его плечи вздрагивали, и из груди вырывались тихие, сдавленные всхлипы. Сынмин выдохнул — резко, недовольно, — поднялся, подошел к нему и рывком поставил на колени. — Смотри, — он схватил Хёнджина за волосы, развернул его лицом к клетке, к Джисону, который лежал на лежанке с открытой раной на затылке. — Вот смотри, Шлюшка, как надо терпеть боль. Белка лежит с пробитой головой и молчит. А ты ноешь из-за пары синяков. Он тряхнул голову Хёнджина, заставляя смотреть. Тот всхлипнул, но не отвел взгляда. Его лицо было залито слезами, разбитые губы дрожали, но он смотрел. Смотрел на Джисона, который лежал неподвижно, стиснув зубы, и ни единым звуком не выдавал боли. — Видишь? — Сынмин наклонился к самому уху Хёнджина, и голос его стал тихим, почти ласковым. — Он одной ногой в могиле, а не плачет. А ты, шлюха, ноешь, потому что тебя пару раз выебали как следует. Он отпустил волосы, и Хёнджин рухнул на пол, снова свернувшись калачиком. Его плечи вздрагивали, но он зажимал рот рукой, чтобы не издать ни звука. Учился. Сынмин поднялся, окинул комнату быстрым взглядом. Минхо все еще стоял в дверях, вцепившись зубами в палец, и его глаза были прикованы к Джисону. В них не было ни злости, ни ревности — только что-то тяжелое, невысказанное, от чего у Джисона сжималось сердце. — Займись им, — Сынмин кивнул на Хёнджина, обращаясь к Минхо. — В клетку его, к Белке. Пусть рядом лежат. Может, поучится немного. Минхо не двинулся. Он смотрел на Джисона, и его пальцы, окровавленные от укусов, дрожали. — Минхо, — голос Сынмина стал жестче. — Я сказал. Минхо дернулся, будто от пощечины. Подошел к Хёнджину, схватил его за плечо, и тот, всхлипнув, поднялся на ноги, шатаясь. Минхо толкнул его к клетке, и Хёнджин, спотыкаясь, залез внутрь, упал на лежанку рядом с Джисоном, прижимаясь к нему, как к единственной опоре. — Вот так, — сказал Сынмин, глядя на них обоих. — Белка, заживай. Шлюшка, учись. Он развернулся и вышел, бросив на пороге короткое: — Минхо, иди со мной. Есть разговор. Минхо замер, глядя на клетку. Его лицо было напряжено, пальцы сжимались и разжимались, и Джисон видел, как он борется с собой, с тем, что хочет остаться, подойти, коснуться. — Иди, — прошептал Джисон, и голос его был слабым, едва слышным. — Омега… в порядке. Минхо посмотрел на него долгим, тяжелым взглядом. Потом развернулся и вышел, не оглядываясь. Дверь закрылась, и в комнате стало тихо — только дыхание двух омег, сбивчивое, неровное, и где-то далеко, за стеной, тяжелые шаги Сынмина. Хёнджин лежал рядом, прижавшись к боку Джисона, и его пальцы нащупали руку омеги, сжали, не отпуская. Он не плакал — только дышал тяжело, прерывисто, и каждый вдох давался ему с трудом. — Как ты… — прошептал он. — Как ты можешь… молчать… «Как я могу молчать», — повторил про себя Джисон. Закрыл глаза и позволил тишине забрать его. Завтра будет новый день. И в этом новом дне нужно будет терпеть снова. А послезавтра — еще раз. И так до бесконечности. Они лежали в клетке, прижавшись друг к другу, и тишина медленно тянулась, густая, липкая, как смола. Джисон слышал дыхание Хёнджина — неровное, сбивчивое, — и чувствовал, как тот ворочается, не находя себе места. Сам он лежал неподвижно, боясь пошевелиться: голова пульсировала тупой, монотонной болью, и каждое движение отзывалось в затылке новым приступом тошноты. Ему было тяжело даже моргать. Веки наливались свинцом, и он то и дело проваливался в тягучую полудрему, из которой его вырывал голос Хёнджина. — Ты полторы недели был без сознания. — пусто начал Хёнджин. — Там, в клинике, сказали, что ты мог и не очнуться. Перелом черепа, сотрясение, внутреннее кровотечение… Я не понял половины, но было страшно. Джисон медленно моргнул. Полторы недели. Ему казалось, прошла вечность, но в то же время — всего одно мгновение. — Минхо… — Хёнджин запнулся, и голос его дрогнул. — Минхо тогда очень испугался. Я думал, он с ума сойдет. Орал на врачей, требовал, чтобы тебя спасли. А потом… потом сел в коридоре, и мне показалось, что он плачет. Он… он, кажется, вообще не спал всё это время. До сегодняшней ночи. Сынмин его таблетками напичкал. Джисон слушал, и в груди, где-то под слоями боли и пустоты, шевелилось что-то теплое. Он хотел спросить, но язык не слушался, и из горла вырвался только слабый, хриплый выдох. — А Сынмин злой был, — продолжил Хёнджин, и в голосе его появились обидчивые нотки. — Он орал на Минхо, когда тот тебя ударил. Говорил, что вы теперь связаны. Что если ты умрешь, ему будет плохо, и денег много уйдет, чтобы эту связь… ну, заглушить, что ли. Я не понял толком. Какая-то меточная херня. Хёнджин помолчал, переваривая собственные слова, и добавил уже тише: — Тебя возили в клинику. Прямо в ту же ночь, когда ты отключился. Я там сидел в клетке один, думал, что ты уже… Не знаю. Думал, что меня теперь одного будут мучить. Он замолчал, и Джисон чувствовал, как его тело напрягается, как пальцы, лежащие на его руке, сжимаются. — А меня наказали, — голос Хёнджина стал злым, обиженным. — За то, что я с тобой сделал. А я ведь ничего не делал! Я выполнял приказ. Этот мудак Минхо тебя ударил, а потом еще и меня избил. За что? За то, что осмелился тронуть его любимую игрушку как он сам и заставлял? Он меня чуть до смерти не забил, а виноват я. Придурок всегда завидовал мне и Чонину. Отыграться решил. Он говорил быстро, захлебываясь, и слова вылетали из него, как пробки из бутылки шампанского, которую долго трясли. — И Сынмин этот не лучше. «Терпи, подчиняйся, учись». Я что, собака, что ли? У меня мозги есть! Я человек! Я… — его голос сорвался, и он замолчал на секунду, собираясь с силами. — Фу, блядь, вся эта дрессировка. Засунуть член в рот, проглотить, не давиться, благодарить. Это не жизнь. Это цирк какой-то. Джисон с трудом разлепил губы. Голос не слушался, выходил тонким, чужим, едва слышным шепотом, но он заставил себя. — Хозяин… Хёнджин не расслышал. — Что? — переспросил он, наклоняясь ближе. Джисон сглотнул, чувствуя, как горло режет сухость. — Хозяин… — повторил он, и каждое слово давалось с трудом, будто он тащил их со дна колодца. — Не Минхо. Хозяин. Не смей… говорить о нем так. Хёнджин уставился на него, и в полумраке клетки его лицо казалось бледным, опухшим, с разбитыми губами и заплывшим глазом. — Ну ты совсем отбитый, — выдохнул он, и в голосе его смешались удивление, злость и какое-то болезненное недоумение. — Он тебя чуть не убил. А ты его еще защищаешь. Да такие, как они, вообще жизни не достойны. — Ты тоже, — тихо сказал Джисон, и Хёнджин замер. — Я? — переспросил он, и в голосе его прорезалась обида. — С чего бы? А, ты про то… — он замолчал, перевел дыхание, и в его словах появилась оправдательная торопливость. — У меня выбора не было. Пойми ты меня. Ты бы так же поступил, если бы была возможность. Если бы был шанс на нормальную жизнь. Хотя бы один шанс не быть рабом. Хочешь сказать, что ты бы не стал? Джисон лежал, глядя в потолок, и чувствовал, как голова пульсирует, как слова Хёнджина бьются о стенки черепа, не находя отклика. — Но я не поступил, — сказал он, и голос его был ровным, безжизненным. — Когда у меня был шанс. Хёнджин замолчал. В тишине было слышно только его дыхание — тяжелое, сбивчивое. Джисон чувствовал, как он смотрит на него, как в его глазах борются злость, стыд и что-то еще, чему Джисон не знал названия. — Такой зануда, — наконец выдохнул Хёнджин, и в голосе его прозвучала кривая, болезненная усмешка. — Знаешь что? Я когда-нибудь проберусь в комнату Сынмина и перережу ему глотку. Запомни мои слова. Сбегу. Может, тебя с собой прихвачу, — он помолчал, и в его голосе появилась мечтательная, почти детская интонация. — И будем жить счастливо. Говорят, в свободных странах омеги и альфы на равных живут. Никто никому не приказывает. Никто никого не бьет. Представляешь? Он говорил, и в его словах была такая отчаянная, наивная надежда, что у Джисона заныло в груди. Он хотел сказать, что это неправда, что никуда они не сбегут, что метка привяжет его к Минхо навсегда, а Хёнджина будут искать и вернут, потому что вещи не сбегают. Но сил не было. Он просто лежал, слушая, как Хёнджин рисует в воздухе свои воздушные замки. — Там, говорят, омеги работают, — продолжал Хёнджин, и голос его стал тише, будто он боялся, что их подслушают. — Сами выбирают, с кем быть. Ходят в школу. Имена у них свои, а не собачьи клички. И альфы с ними советуются, понимаешь? Как с людьми. Он замолчал, и в тишине было слышно только его дыхание — неровное, взволнованное. — Я бы хотел туда, — прошептал он, и в голосе его не было злости, только тихая, щемящая тоска. — Хоть одним глазом посмотреть. Джисон не ответил. Он смотрел в потолок, на знакомые трещины, которые изучал уже сотни раз, и думал о том, что Хёнджин не понимает. Что свободные страны — это сказка, которую рассказывают детям, чтобы они не плакали. Что от метки не убежишь, от ошейника не спрячешься, а если и есть где-то место, где омеги живут как люди, то оно не для них. Они уже сломаны. Им уже не собрать себя заново. Но он не сказал этого. Он просто лежал, чувствуя, как сознание снова начинает уплывать, как голова наполняется ватой, а тело становится невесомым. — Ты засыпаешь? — спросил Хёнджин, и в голосе его прозвучала тревога. Джисон только моргнул, и этого оказалось достаточно. — Спи, — тихо сказал Хёнджин, и его пальцы снова сжали руку Джисона. — Спи. Я покараулю. И Джисон провалился в темноту, унося с собой голос Хёнджина, его мечты о свободной стране и тупую, ноющую боль в затылке. Где-то на границе сознания мелькнула мысль: «Полторы недели. Минхо испугался. Минхо плакал». И от этой мысли в груди стало тепло, почти горячо, и он позволил этому теплу утянуть его в сон.⛓️⛓️⛓️
Он не помнил, когда Минхо вернулся. Должно быть, поздно ночью — может, когда Хёнджин уже уснул, прижавшись к его боку, может, когда сам Джисон провалился в очередную беспамятную черноту. Но сейчас Минхо был здесь, спал на кровати, свернувшись на боку, и его дыхание было ровным, спокойным. Пижамные шорты сбились, открывая бедро, рубашка задралась, и в сером утреннем свете он выглядел почти беззащитным. Джисон с трудом выбрался из клетки. Глаза не открывались, тело двигалось само, на автопилоте — привычный маршрут, отточенный за месяцы: прутья, холодный пол, шаги до кровати. Голова гудела, но он почти не замечал боли, только чувствовал, как где-то внутри пульсирует что-то тупое, тяжелое, мешающее сосредоточиться. Он взобрался на кровать, не понимая, почему каждое движение дается с таким трудом, почему мир качается перед глазами, и устроился между ног Минхо, как делал каждое утро. Это была его любимая часть дня. Единственная, наверное, которую он любил по-настоящему. Когда он просто делал то, что умел лучше всего, и никто не бил, не указывал, не ругал. В эти минуты он был не вещью, а чем-то нужным. Чем-то, что приносит удовольствие. И это почти заменяло счастье. Он приспустил пижамные шорты Минхо. Тот спал без белья — всегда так, и Джисон знал, что утренний стояк уже начал подниматься, теплый, полусонный, пахнущий сном и чем-то родным, от чего у Джисона кружилась голова. Он взял член в рот, придерживая одной рукой у основания, и начал медленно, лениво посасывать, проводя языком по головке, вбирая в себя этот знакомый, успокаивающий вкус. Вторая рука сама опустилась в его собственные штаны. Об этом Минхо, к счастью, не знал. Что Джисон каждое утро, пока хозяин еще спит, ублажает себя без спроса. В свое оправдание, он тоже подросток. И с недавних пор ему начало это нравиться — трогать себя, чувствовать, как внутри разгорается жар, как пальцы становятся скользкими, как дыхание сбивается. Это было его маленькой тайной. Его единственной свободой. К тому же, если Минхо захочет взять его — а он хотел часто, — Джисон уже будет разогретым, влажным, готовым. Так он говорил себе каждое утро, и это было почти честно. Он глубоко вдохнул, чувствуя, как член во рту становится тверже, и запустил головку за щеку, облизывая, вбирая глубже. Голову пронзило болью. Острой, рвущей, она вспыхнула в затылке и разлилась по всему черепу, заставляя глаза слезиться. Джисон поморщился, замер, пытаясь переждать, но боль не уходила — пульсировала в такт сердцу, мешая дышать, мешая думать. Странно. Он не понимал, что это, откуда. Просто больно, и нужно перетерпеть. Он привык терпеть. Он снова взял член в рот, двигаясь медленнее, осторожнее, надеясь, что боль отступит. — Белка? Голос Минхо был хриплым, спросонья, и Джисон не понял сразу, что его позвали. Он продолжал двигать языком, чувствуя, как головка упирается в нёбо, и вторая рука в его штанах замерла, сжимаясь в кулак. — Белка, ты че творишь? Минхо откинул одеяло резко, порывисто, и отпрянул к изголовью кровати, вжавшись спиной в спинку. Его глаза распахнулись, огромные, темные, в них плескался такой неподдельный, детский ужас, что Джисон замер, не понимая. — Тебе… — голос Минхо сорвался, он сглотнул. — Тебе отдыхать надо и все такое, совсем долбанутый? Джисон так и замер. Рот приоткрыт, член все еще у губ, правая рука, еще секунду назад ласкавшая ствол, застыла в воздухе. Левая запущена в штаны, пальцы сжаты на набухшем члене, который отказывался остывать, даже когда мозг наконец начал включаться. Он лежал, облокотившись на один бок, и медленно моргал. Смотрел на Минхо — на его растрепанные волосы, на темные круги под глазами, на синяк на скуле, на распахнутые, испуганные глаза — и чувствовал, как где-то в груди разливается теплое, липкое смущение. Или не смущение. Что-то другое, от чего хотелось улыбнуться. Он смотрел на своего хозяина глазами, в которых, наверное, отражалось что-то слишком откровенное, потому что Минхо вдруг отвел взгляд, дернул плечом, и его щеки залились краской. — Почему у тебя рука в штанах? — голос его был резким, но в этой резкости не было злости — только смущение и какая-то неловкая, подростковая растерянность. — Ты что, дрочишь? — Нет, хозяин… — Джисон моргнул, но руку из штанов не убрал. Не потому, что ослушался. Просто не понял. Или понял, но тело не слушалось, застыв в этой странной, неприличной позе, и он не знал, как из нее выйти. — Белка, — Минхо выдохнул, провел рукой по лицу, и в его голосе появилась усталая, почти обреченная нотка. — У тебя голова пробита. Тебе нельзя… это… ну, напрягаться. Ты понял? Джисон моргнул. Голова пробита. Точно. Он вспомнил. Боль в затылке, бинты, которые Сынмин снимал вчера. Полторы недели без сознания. И Хёнджин, который говорил, что он мог умереть. Он медленно, нехотя убрал руку из штанов. Потом выпустил член Минхо, облизал губы, чувствуя знакомый вкус, и его пальцы сами потянулись обратно, но он заставил себя остановиться. — Омега… — голос его был хриплым, сонным, и он не знал, что сказать. — Омега может работать, господин. Омега… хочет. Минхо уставился на него, и в его глазах мелькнуло что-то — может, удивление, может, неловкость, может, что-то еще, чего Джисон не умел читать. — Хочет? — переспросил он. — У тебя все мозги вытекли? Тебе лежать надо, а ты… — он запнулся, махнул рукой в сторону его штанов, — это… делаешь. Джисон медленно моргнул, чувствуя, как щеки начинают гореть. Ему было стыдно? Наверное. Или не стыдно, а просто странно — впервые за долгое время его заметили. Впервые за долгое время он делал что-то не по приказу, и его не наказали. Только смотрели на него — странно, растерянно, почти испуганно. — Омега любит… — начал он, но Минхо перебил, дернув плечом. — Ладно, все, заткнись, — голос его был сбивчивым, и он отвернулся, будто искал что-то на стене. — Ложись обратно. И руку… в общем, не надо. Пока не поправишься. Джисон не двинулся. Он лежал, глядя на Минхо, и чувствовал, как внутри, под слоями боли и усталости, разгорается что-то теплое, почти горячее. Он скучал. Скучал по этому — по утреннему ритуалу, по вкусу члена на языке, по дыханию Минхо, сбивающемуся от его движений. И сейчас, когда ему сказали «не надо», он вдруг понял, что это была единственная вещь, которая держала его на плаву. Единственная, в которой он был нужен. — Омега может, — повторил он, и голос его дрогнул. — Омега хочет. Минхо повернулся к нему, и на его лице было такое выражение, что Джисон не смог его прочитать. Не злость, не насмешка. Что-то другое, тяжелое, от чего у Джисона сжалось сердце. — Белка, — сказал Минхо, и голос его был тихим, почти шепотом. — Ты чуть не умер. Понимаешь? У тебя голова пробита, ты полторы недели в отключке лежал. А ты… — он запнулся, и его пальцы сжали одеяло. — Ты сейчас не можешь. Понял? Не можешь. И все. Он говорил это, и в его голосе не было привычной жестокости. Только что-то, от чего Джисону захотелось заплакать. Забота? Беспокойство? Он не знал. Но слезы, неожиданно для себя, навернулись на глаза, и он быстро моргнул, прогоняя их. — Омега… — начал он, и голос сорвался. — Лежать, — приказал Минхо, и в голосе его появилась привычная жесткость, но она была натянутой, ненастоящей. — Я сказал, лежать. Джисон послушно сложил руки, но не двинулся с места. Он лежал на кровати, глядя на Минхо, и чувствовал, как внизу живота все еще пульсирует неудовлетворенное желание, как член ноет от прикосновения собственных пальцев, которые он убрал слишком рано. Минхо смотрел на него долгую, тяжелую секунду. Потом вдруг наклонился, схватил одеяло и накинул его на Джисона, укрывая с головой. — Спи, — сказал он, и голос его был хриплым. — Спи, Белка. Ничего не надо. Джисон лежал под одеялом, чувствуя запах Минхо — теплый, родной, — и где-то в груди пульсировало то же самое, что и внизу живота. Тоска. Желание. Что-то, что заставляло его сердце биться чаще. Он хотел сказать, что ему больно. Не голове — там, внутри, где пустота стала почти невыносимой. Но он не сказал. Он только свернулся калачиком, втянул носом запах хозяина и закрыл глаза. Рядом, в клетке, кто-то заворочался. Хёнджин. Он сел, потер лицо и уставился на них мутным, спросонья взглядом. — Чего… — начал он, но Минхо шикнул на него, и он замолчал, глядя, как Джисон лежит на кровати, укутанный в одеяло, как Минхо сидит рядом, поджав ноги, и смотрит на омегу странным, тяжелым взглядом. — Заткнись, — отрезал Минхо. — И тоже спи. Хёнджин хмыкнул, но послушно лег, отвернулся к стене. В комнате снова стало тихо. Джисон лежал, чувствуя, как одеяло пахнет Минхо, как сердце бьется ровно, спокойно, как боль в затылке отступает, уступая место тяжелой, вязкой дремоте. Он почти уснул, когда почувствовал, как край одеяла приподнимается, и чьи-то пальцы касаются его волос. Осторожно, почти невесомо. Провели по макушке, по затылку, обходя швы, и замерли на шее. — Спи, Белка, — прошептал Минхо, и голос его был таким тихим, что Джисон не был уверен, что слышит его наяву. — Завтра… ну, завтра посмотрим. Пальцы исчезли, и Джисон провалился в сон, унося с собой это прикосновение, этот голос и глупую, запретную надежду, что завтра он снова сможет делать то, что умеет. И никто не скажет ему «нет».