Чистокровный состав (почти)

Горячая работа
R
Завершён
39
1
Размер:
617 страниц, 167 234 слова, 50 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
39 Нравится Отзывы 32 В сборник

Вот теперь это было похоже на начало.

Настройки
Дальше всё, по идее, должно было стать проще — после такой библиотеки, после этой книги, после того, как между ними уже случилось слишком много точного, слишком много нежного, слишком много того, что уже нельзя отыграть назад ни шуткой, ни колкостью, ни привычной внутренней собранностью, — но почему-то именно теперь вечер начинает ощущаться ещё острее, потому что они оба уже слишком хорошо понимают: это не просто красивый маршрут, не просто хорошо спланированное свидание, а что-то, что будет потом помниться не целиком, а очень странными, опасно живыми деталями — как он посмотрел, как она замолчала, как в его голосе впервые за вечер появилась эта тихая, незащищённая прямота, как её пальцы всё ещё сжимают книгу чуть крепче, чем нужно, словно это единственная вещь, которая сейчас удерживает её внутри хоть какого-то порядка. Он ведёт её дальше не спеша, без показной галантности, без этой раздражающей мужской манеры всё время подталкивать женщину локтем в следующий красивый кадр, как будто она сама не способна дойти, и именно в этом тоже весь Драко: его забота никогда не выглядит как демонстрация заботы, она вообще почти всегда подаётся в форме спокойного, точного знания, где тебе будет удобно, где ты не оступишься, где дверь откроется чуть раньше, где свет будет мягче, где тебе не придётся думать о вещах, о которых он уже подумал за тебя. Комната, в которую они заходят дальше, оказывается совсем не похожей на ресторан в обычном смысле, и Гермиона останавливается почти сразу, потому что если библиотека была тишиной, деревом, бумагой и тем редким чувством, когда пространство как будто уважает человека заранее, то здесь всё построено иначе — мягкий свет, узкие окна, за которыми темнеет октябрьский вечер, стол у самого стекла, слишком маленький для формального ужина и именно поэтому идеально подходящий для двоих, свеча, отбрасывающая не пафосный, а живой, тёплый свет, никаких лишних людей поблизости, никакой громкой музыки, никакой попытки ослепить её роскошью, только ощущение, что вечер продолжает разворачиваться ровно с той же точностью, с какой он и начался. — Нет, — говорит она почти шёпотом, останавливаясь у стола. — Я отказываюсь. — От чего именно? — спрашивает он, помогая ей снять пальто. — От того, чтобы всё это продолжало быть настолько… — она делает маленькую беспомощную паузу, потому что слова опять оказываются предательски неточными, — настолько тобой. Он чуть склоняет голову, и в его лице снова появляется это едва заметное, очень опасное удовольствие человека, который попал точно в цель и прекрасно это знает. — Гермиона, — говорит он спокойно, — если тебя так утешит, я могу срочно отвести тебя в ужасное место с липкими столами, плохим светом и едой, которую потом придётся лечить зельями. — Это не утешит. — Я так и думал. Он отодвигает для неё стул, и она садится, всё ещё держа книгу у себя на коленях, как будто не готова выпустить её из рук окончательно, и он, конечно, замечает это сразу, но ничего не говорит, просто садится напротив и смотрит на неё так, что у неё опять сбивается дыхание — не потому, что в этом взгляде есть что-то откровенное, а потому, что в нём слишком мало дистанции, слишком мало его прежней привычки всё смягчать сарказмом. Официант появляется и исчезает почти бесшумно, как будто тоже является частью общего заговора против её способности сохранять внутреннюю устойчивость, и в какой-то момент Гермиона вдруг понимает, что впервые за весь вечер не думает о том, как выглядит, как звучит, как правильно сидеть, как отвечать, как не сказать лишнего, потому что рядом с ним всё это почему-то становится неважным, и именно это, наверное, и пугает сильнее всего — не то, как красиво он всё устроил, а то, как легко рядом с ним исчезает необходимость держать себя в собранном виде. Он замечает её молчание. Конечно. — Что? — спрашивает он. — Почему ты всё время понимаешь, когда у меня что-то в голове? — спрашивает она вместо ответа. — Потому что у тебя в такие моменты лицо становится очень… — он чуть прищуривается, будто подбирая точное слово, — внимательным. — Это ужасно расплывчатая формулировка. — Нет, — спокойно отвечает он. — Это очень деликатная формулировка. Настоящая звучала бы менее лестно. Она поднимает бровь. — Попробуй. — У тебя лицо человека, который сейчас одновременно чувствует, думает, анализирует, пытается не анализировать, уже знает, что анализировать поздно, и слегка раздражён тем, что рядом сидит кто-то, кто это видит. Она смотрит на него пару секунд. Потом всё-таки смеётся. — Ты отвратительно точен. — Я стараюсь. — Нет, не стараешься. Ты просто такой. — Это звучит как упрёк. — Это звучит как диагноз. Он усмехается, и эта усмешка сейчас уже совсем не похожа на прежнюю, потому что в ней нет ни защиты, ни необходимости быть острым, она тёплая, почти мальчишеская, и именно это Гермиона замечает с каким-то внутренним, очень тихим потрясением: рядом с ней он смеётся иначе. Еда появляется, но вечер не становится из-за этого приземлённее, наоборот, в этом оказывается какая-то особая нежность — то, как он без всякой нарочитости меняет местами бокалы, потому что её рука тянется не к тому, как пододвигает к ней соус ещё до того, как она успевает спросить, как смотрит с этой почти возмутительной внимательностью, когда она пробует первое блюдо, будто ему действительно важно, понравится ей или нет. — Не смотри на меня так, — говорит она, опуская вилку. — Как? — Как будто у тебя сейчас внутренний экзамен по моему лицу. — Грейнджер, — спокойно отвечает он, — у меня сегодня весь вечер внутренний экзамен по твоему лицу. Я просто стараюсь делать это не слишком заметно. — У тебя получается ужасно. — Я начал терять форму, — говорит он. — Видимо, рядом с тобой дисциплина страдает. Она качает головой, улыбается и делает ещё один глоток вина, и именно в этот момент, на фоне этого мягкого света, этого странно тихого пространства и его почти невозможной сегодня честности, её вдруг пронзает очень простая, почти детская мысль: она счастлива. Не громко. Не фейерверком. Не истерическим восторгом. А вот так — сидеть напротив него, держать на коленях книгу, о которой она когда-то просто обмолвилась, смотреть, как он чуть хмурится, когда выбирает между двумя репликами, как играет свет у него на лице, как его пальцы спокойно лежат рядом с её рукой на столе, как он иногда смотрит на неё так, будто ещё сам не до конца верит, что она действительно здесь. — Что? — снова спрашивает он, и на этот раз в голосе у него уже почти смех. — У тебя опять это лицо. — Какое ещё на этот раз? — Очень опасное, — отвечает он. — Такое, с которым ты либо сейчас скажешь что-то хорошее, либо немедленно разрушишь мне психику. — А если я ещё не решила? — Тогда я, пожалуй, подготовлюсь к худшему. Она смотрит на него дольше, чем нужно. И отвечает тихо: — Мне очень хорошо. Он не двигается. Вообще. Только взгляд у него становится другим — глубже, тише, как будто эти три слова ударили по нему куда сильнее, чем она рассчитывала. — Да? — спрашивает он почти слишком спокойно. — Да. Пауза. Очень короткая. Очень полная. — И это, между прочим, твоя вина. И вот тогда он всё-таки выдыхает, опускает взгляд на секунду и улыбается — так, как улыбаются люди, которые очень старались не выдать, насколько им было важно услышать именно это, и всё равно выдали. — Это, — говорит он, — лучшая угроза за последние месяцы. Она смеётся уже совсем свободно, и в какой-то момент их разговор начинает уходить в ту редкую мягкость, которая случается только тогда, когда между людьми уже нет необходимости всё время быть остроумными. Они вспоминают смешные эпизоды последних недель, преподавателей, у которых было лицо людей, ставших свидетелями слишком хорошо работающей химии, когда они с Драко сидели на парах вместе, Тео, который однажды с абсолютно серьёзным видом заявил, что у них уже не “влюблённость”, а коллективный разум, Пенси, которая по утрам отказывалась завтракать “в атмосфере такой чудовищной эмоциональной устроенности”, и даже Блейза, который жаловался, что их счастье теперь выглядит как дорогая, очень качественная бытовая агрессия по отношению к окружающим. — Ты понимаешь, — говорит Гермиона, всё ещё смеясь, — что Пенси теперь будет считать себя нашим личным креативным директором до конца жизни? — Уже считает, — спокойно отвечает Драко. — Сегодня, когда я вышел в гостиную, она посмотрела на меня так, будто я — плохо обученный, но перспективный проект. — А ты что? — А я решил, что если переживу этот вечер, то, пожалуй, смогу пережить и Пенси в состоянии триумфа. — Сильное допущение. — Я храбр. — Нет, — качает она головой. — Ты просто плохо оцениваешь масштаб катастрофы. Он чуть подаётся вперёд, опираясь локтями о стол, и на секунду всё становится ещё тише, потому что между шутками, едой, вином и этой новой мягкостью вдруг снова появляется что-то другое — то, что всё это время было под поверхностью и теперь всё чаще всплывает почти без предупреждения. — Гермиона, — говорит он негромко. Она поднимает на него взгляд. — Мм? — Ты сегодня весь вечер смотришь на меня так, будто я сделал что-то невозможное. — А ты не сделал? — Нет, — отвечает он. — Я просто устроил тебе свидание. — Малфой. — Что? — Для тебя “просто устроил свидание” звучит так, будто все мужчины по вторникам водят женщин в закрытые библиотеки и находят им редкие книги, которые те однажды случайно упомянули. Он слегка пожимает плечом. — Не исключаю, что остальные просто не дотягивают до нормы. Она закатывает глаза, но уже без всякой силы. — Неисправим. — Зато последователен. — И самовлюблён. — Только умеренно. — Не лги хотя бы на первом свидании. И после этого они оба смеются, и эта сцена — смех, свеча, книга на её коленях, его рука рядом с её рукой, мягкий свет, октябрьская тьма за окном — вдруг становится для Гермионы чем-то почти физически дорогим, как будто она уже знает, что будет вспоминать её потом во всех деталях. Потому что это не просто красиво. Это очень живое. Очень настоящее. И от этого ещё более опасное.

***

Когда они возвращаются, дом встречает их тишиной. Не той обычной тишиной, в которой просто на минуту затихли разговоры и кто-то ушёл наверх, а настоящей, полной, почти неправдоподобной тишиной пустого дома, где нет ни голосов, ни шагов, ни чужого смеха, ни Тео, который обязательно испортил бы момент одним идеально неуместным звуком, ни Пенси, которая почувствовала бы напряжение раньше воздуха, ни Блейза, который потом посмотрел бы на них так, будто это он один здесь понимает, что такое драматургия. Никого. Только они. Гермиона понимает это сразу, ещё в тот момент, когда Драко открывает дверь и пропускает её вперёд, и эта пустота вдруг отзывается внутри неё слишком сильно, потому что одно дело — знать, что ребят не будет, ещё днём, ещё заранее, по обрывкам разговоров, по планам, по общему движению вечера, и совсем другое — действительно войти в дом и услышать, насколько здесь тихо. Драко закрывает дверь за их спиной, берёт у неё пальто, вешает рядом со своим, и в этой его обычной, почти бытовой точности есть что-то такое, от чего у неё ещё сильнее сжимается сердце, потому что он по-прежнему ведёт себя так, будто этот вечер не должен сейчас перейти границу, будто максимум, на что он рассчитывает, — ещё немного побыть рядом, не отпускать её сразу, может быть, налить воды, может быть сказать что-то тихое у лестницы, может быть задержать её взглядом на секунду дольше, чем нужно. И именно поэтому её собственная хитрость вдруг начинает ощущаться не как лёгкая шалость, а как что-то гораздо более серьёзное. Он первым замечает тишину. Смотрит в сторону гостиной. Потом на кухню. Потом на лестницу. И едва заметно хмурится. — Странно, — говорит он. — Я был уверен, что хотя бы Нотт где-нибудь развалится поперёк дивана и испортит общую композицию. Гермиона улыбается слишком легко для женщины, у которой внутри сейчас всё держится буквально на честном слове. — Сегодня нам повезло. Он поворачивается к ней. Взгляд у него ещё спокойный, ещё не подозревающий ничего по-настоящему, но уже внимательный, потому что в её голосе, должно быть, есть что-то, чего она сама не успела спрятать. — Повезло? — переспрашивает он. — Ну да, — говорит она, снимая перчатки чуть медленнее, чем нужно. — Дом впервые за долгое время ведёт себя прилично. Он усмехается краем рта. — Грейнджер, не уверен, что этот дом вообще знает значение слова “прилично”. Она смеётся тихо, и этот смех снова растворяется в пустом пространстве так ясно, что оба сразу это чувствуют. Слишком тихо. Слишком близко. Слишком одни. Они проходят в гостиную, и именно здесь всё начинает меняться уже по-настоящему, потому что до этого у них всё ещё оставалось движение — дорога, шаги, пальто, дверь, тёплый воздух улицы на коже, что угодно, что могло дать иллюзию, будто вечер просто продолжается привычно, а теперь движения почти не остаётся. Есть только комната. Тусклый свет. Книга, которую Гермиона всё ещё держит в руках слишком крепко. И он. Она останавливается у спинки дивана. Он — в нескольких шагах от неё. И впервые за весь вечер между ними возникает не красивая, живая пауза, а та, в которой уже нужно либо что-то сказать, либо признать, что молчание сейчас честнее любых слов. Драко смотрит на неё. Не долго. Но слишком внимательно для обычного “вечер был хорош”. — Ты устала? — спрашивает он наконец. Очень просто. Очень по-человечески. И именно это почти выбивает у неё почву из-под ног, потому что он не пытается быть остроумным, не защищается шуткой, не проверяет её реакцию. Он правда спрашивает. Гермиона качает головой. — Нет. Он кивает, как будто принимает этот ответ, но не двигается. — Хочешь чай? И вот здесь ей почти хочется засмеяться от нежности, от абсурдности, от того, как чудовищно не туда он сейчас думает, потому что, конечно, он всё ещё держит этот вечер в рамках чего-то правильного, красивого, бережного, не навязанного. И, наверное, именно поэтому ей так тяжело сделать следующий шаг. — Нет, — говорит она снова, уже тише. Теперь он хмурится чуть заметнее. Не потому что раздражён. А потому что не понимает. И это непонимание в нём сейчас такое честное, такое незащищённое, что ей на секунду становится страшно от того, насколько ясно она вдруг видит: он действительно ничего не ждёт. Он не тянет её туда. Он не предполагает заранее. Он вообще не собирается забирать у неё этот выбор. И именно поэтому он весь сейчас у неё в руках. Драко делает один шаг ближе. Совсем маленький. Почти осторожный. — Гермиона, — говорит он тихо. — Что с тобой? Она поднимает на него взгляд. И вот теперь всё становится почти невыносимо настоящим, потому что до этого можно было спрятаться за книгу, за ужин, за шутки, за Пенси, за Тео, за библиотеку, за маршрут, за всё, а сейчас уже нет. Есть только он, её собственное дыхание и очень простая, очень опасная правда, которую больше не хочется прятать. Она кладёт книгу на столик рядом. Медленно. Как будто вместе с книгой откладывает и последнюю возможность делать вид, что держится за что-то ещё. Потом смотрит на него снова. — Я не хочу, чтобы этот вечер заканчивался, — говорит она. И после этих слов дом как будто становится ещё тише. Он не отвечает сразу. Вообще. Только взгляд у него меняется. Сначала в нём мелькает обычное понимание — да, ей хорошо, ему тоже, они оба не хотят расходиться. Но потом он, видимо, слышит в её голосе что-то ещё. И эта вторая волна понимания приходит уже медленнее. Глубже. Он смотрит на неё так, будто вдруг перестал быть уверен, что стоит на твёрдой земле. — Гермиона, — произносит он ещё тише, и голос у него становится ниже, почти хрипловатым, — ты сейчас о чём? Она делает вдох. Короткий. Слишком явный в этой тишине. И вместо ответа просто делает шаг к нему. Один. Небольшой. Но абсолютно меняющий всё. Он замирает. Не театрально, не красиво, не так, как замирают в фильмах люди, заранее знающие, что сейчас будет дальше, а по-настоящему, как будто этот её шаг, маленький, почти невесомый, оказывается для него сильнее любой откровенности, потому что весь этот вечер он держал себя на той тонкой, болезненно честной границе, где можно быть внимательным, можно быть нежным, можно быть точным, можно смотреть слишком долго и говорить слишком низким голосом, но всё ещё нельзя присвоить себе больше, чем она сама готова дать, и именно поэтому теперь, когда она сама делает это движение к нему, весь мир между ними будто меняет ритм. Он смотрит на неё так, словно всё ещё не до конца верит, что правильно понял. И, возможно, именно это делает его сейчас таким невыносимо прекрасным, потому что в нём впервые за всё это время нет ни тени той привычной, почти врождённой малфоевской уверенности, с которой он обычно держит себя в любом пространстве, — только очень живая, очень мужская осторожность человека, которому страшно ошибиться именно там, где для него уже слишком много значит. — Гермиона, — говорит он тихо, почти шёпотом, и в её имени сейчас нет ни колкости, ни игры, ни даже его обычной лёгкой иронии, только предельная сосредоточенность, — если ты сейчас просто решила окончательно добить меня как вид, это, надо признать, очень эффективный способ. Она улыбается. Совсем чуть-чуть. Но и эта улыбка уже другая — не защитная, не быстрая, не та, которой она обычно прикрывает растерянность, а мягкая, почти светлая, как будто она сама впервые за очень долгое время позволяет себе не спасаться ничем. — Драко, — говорит она так тихо, что это звучит почти как прикосновение, — на этот раз я ничего не хочу заканчивать. И после этих слов он закрывает глаза на короткую, почти болезненную секунду, как будто что-то в нём наконец отпускает, что-то очень долго сдерживаемое, очень упрямое, очень глубоко сидевшее, а когда снова смотрит на неё, в его взгляде уже нет ни одной стены. Он поднимает руку медленно, касается её лица так, как касаются чего-то одновременно долгожданного и хрупкого, будто всё ещё хочет дать ей пространство передумать, сделать шаг назад, вернуть этот момент в безопасную форму, но Гермиона не отступает. Наоборот. Она сама наклоняется к его ладони, и этот крошечный, почти неосознанный жест оказывается сильнее любого признания, потому что он сразу становится ответом на всё, что между ними так долго оставалось недосказанным. Он целует её первым. И этот поцелуй получается не лихорадочным, не сорванным жадностью, не резким, а удивительно медленным для человека, который, кажется, весь вечер едва удерживал себя от того, чтобы просто не притянуть её ближе. В нём так много чувства, так много осторожности и так много невыносимо ясного желания, что у Гермионы на секунду подкашиваются колени не от силы прикосновения, а наоборот — от его почти невыносимой нежности, от того, как он целует её так, будто не хочет пропустить ни одной доли секунды, будто всё это для него не вспышка, не импульс, а то, к чему он шёл слишком долго, чтобы теперь обращаться с этим грубо. Она отвечает сразу. Не думая. Не разбирая это на части. Не пытаясь понять, где сейчас граница, потому что впервые эта граница ей не нужна. Её ладони ложатся ему на шею, скользят выше, в волосы, и это движение, простое, телесное, совершенно естественное, как будто она делала так уже тысячу раз, почему-то выбивает из него что-то совсем глубокое: он выдыхает ей в губы так, будто это прикосновение ударяет по нему сильнее, чем всё, что было до него, и обнимает её крепче, ближе, так, словно внутри него тоже уже не осталось ни одного довода в пользу дистанции. Они двигаются медленно, почти не замечая этого, пока не оказывается, что между ними уже нет воздуха, нет пространства для красивой позы, нет правильного угла, нет ничего, кроме тел, тепла, дыхания, тишины дома и этого почти ошеломляющего чувства, что всё между ними впервые происходит не вопреки чему-то и не после ссоры, а потому что оба наконец пришли в одно и то же место одновременно. Он целует её щёку, висок, скулу, губы снова, шею, и в каждом прикосновении чувствуется не только желание, но и какая-то странная, почти неверящая благодарность, от которой у Гермионы внутри всё становится совсем мягким, потому что она вдруг понимает: ему сейчас страшно так же сильно, как и ей, просто его страх давно научился носить дорогое лицо и молчать. — Скажи, если я… — начинает он тихо, почти у её губ. Она не даёт ему договорить. Касается его щеки. Смотрит прямо. — Не надо сейчас всё делать осторожным до невозможности, — шепчет она. — Я здесь. Я с тобой. Я хочу этого. И именно после этой фразы он наконец перестаёт держать себя так мучительно далеко от самого себя. Не в грубости. Не в спешке. А в праве любить её телом так же честно, как он сегодня любил её вниманием. Он снова целует её, и на этот раз поцелуй становится глубже, теплее, насыщеннее, в нём больше силы, но всё ещё ни капли давления, только то редкое, взрослое совпадение, когда один человек не берёт другого, а принимает, и именно от этого Гермиона чувствует, как внутри неё всё расплавляется — страх, контроль, старая память о той кухне, о той ошибке, о том паническом “давай просто закончим”, потому что ничего из этого больше не имеет значения. Теперь между ними не конец. Теперь между ними — начало. Она тянет его за собой к дивану, почти смеясь сквозь поцелуй от того, насколько это движение получается одновременно неловким и естественным, и он тоже улыбается ей в губы — коротко, тепло, почти мальчишески, прежде чем снова наклониться к ней так, будто уже не может не касаться. Дальше всё идёт не через решения и не через последовательность, а через очень простое, очень ясное взаимное “да”, сказанное телом раньше слов: как он помогает ей устроиться удобнее и смотрит на неё так, будто хочет запомнить каждую черту; как она касается его лица и впервые не видит в нём никакой маски; как тишина дома перестаёт быть пустой и становится их собственной, наполненной только дыханием, шёпотом, смехом на грани и этим нарастающим, почти болезненно прекрасным ощущением полной близости. Он всё время остаётся с ней. Не только рядом — с ней. В каждом взгляде, в каждом движении, в каждом коротком вопросе, который задаёт не для формы, а потому что ему правда важно слышать её, чувствовать её, быть не просто желанным, а нужным ей именно сейчас, именно так. И от этого Гермиона впервые в своей жизни понимает, что близость может быть не потерей контроля и не обменом ролями, не способом доказать что-то и не последней точкой перед пустотой, а местом, где тебе настолько безопасно, что можно перестать держаться. Её пальцы сжимаются у него на плечах, когда ощущения становятся слишком сильными, и он сразу это чувствует, сразу замедляется ровно настолько, чтобы она успела снова вдохнуть, снова вернуться в себя, снова встретиться с ним глазами, и в этих глазах у него столько нежности, столько собранного, почти неверящего счастья, что у неё внутри всё снова переворачивается. — Ты со мной? — шепчет он. И это так просто, так тихо, так невыносимо правильно, что у неё в горле на секунду встаёт что-то горячее, почти слёзы. Она кивает. Потом, потому что кивка недостаточно, отвечает: — Да. И он целует её так, будто это “да” для него важнее всего. Время после этого перестаёт идти нормально. Оно становится не линейным, а живым, состоящим не из минут, а из очень ярких, слишком настоящих мгновений: его лоб у её виска; её смех, сорвавшийся от внезапной неловкости и тут же растворившийся в поцелуе; то, как он вдруг шепчет что-то почти бессмысленно нежное, сам потом будто не веря, что сказал это вслух; то, как она впервые за всё это время чувствует не только желание, но и абсолютное, почти детское доверие к человеку рядом. И когда близость между ними становится полной, она не обрушивается на них как шторм и не разбивает мир на осколки, а, наоборот, собирает всё воедино так тихо и сильно, что у Гермионы на секунду просто перехватывает дыхание от ясности этого чувства: вот он, вот она, вот это, и ничего правильнее сейчас не существует. Потом ещё долго никто из них не говорит. Они просто лежат рядом, слишком близко, в мягком полумраке, в тишине пустого дома, и Гермиона слушает его дыхание, чувствует, как его рука всё ещё лежит у неё на талии так, будто он не готов отпустить даже на сантиметр, и именно в этот момент понимает, что всё самое важное между ними, наверное, произошло не в библиотеке, не в ресторане, не в том, как он нашёл для неё книгу, а здесь — в том, что впервые рядом с ним ей не пришлось превращать близость в защиту. Он касается губами её лба. Очень легко. Почти сонно. И тихо говорит: — Вот теперь это было похоже на начало. Она улыбается, не открывая глаз. Прижимается к нему ближе. И отвечает так же тихо: — Да. И в этой тишине, в этом доме, в этой ночи после их первого настоящего свидания, всё наконец становится именно тем, чем и должно было стать с самого начала — не красивой игрой на грани, а любовью, которая больше не боится собственного тела.
39 Нравится Отзывы 32 В сборник
Возможность оставлять отзывы отключена автором