Последствия снежков
31 марта 2026 г., 08:48
Они приезжают к озеру уже под вечер, когда зимний свет начинает медленно выдыхаться, не резко, не театрально, а так, как будто сам день устал быть красивым и теперь уступает место чему-то ещё более тихому и глубокому, и дорога к дому вьётся между заснеженными деревьями, по обе стороны тянется белый, почти нетронутый лес, а само озеро сначала вообще не видно, только чувствуется где-то справа — огромной, холодной, спокойной пустотой, от которой воздух кажется чище, звонче и почему-то честнее, чем в городе, и, возможно, именно поэтому ещё до того, как машина окончательно останавливается, у всех внутри появляется это странное, почти детское ощущение: сейчас начнётся что-то хорошее.
Дом оказывается именно таким, каким и должен быть хороший зимний дом, если его выбирали люди с дорогим вкусом, тяжёлым характером и очень конкретными требованиями к эстетике собственного отдыха: тёмное дерево, широкое крыльцо, огромные окна, через которые уже видно отражение снега и оранжевый свет внутри, тяжёлая дверь, каменная труба, обещающая камин, и вокруг — только лес, озеро и тишина, такая плотная, что на её фоне даже Тео на секунду замолкает, и это само по себе уже выглядит как достойное уважения чудо.
— Так, — говорит Пенси, ещё не выйдя из машины до конца, но уже глядя на дом так, будто он прошёл её внутреннюю эстетическую комиссию, — если внутри хуже, чем снаружи, я уеду и заберу с собой половину вашего хорошего настроения.
— Ты и так обычно уносишь с собой половину чужого хорошего настроения, — лениво замечает Блейз, вытаскивая сумку.
— Это называется влияние, — отрезает она.
— Это называется характер, — спокойно уточняет Дафна, выходя следом и поднимая воротник пальто от ветра.
Тео тем временем уже стоит у самого крыльца, раскинув руки так, будто лично привёз сюда зиму.
— Нет, ну вы посмотрите, — говорит он с искренним восторгом человека, который опять оказался внутри красивой декорации и теперь собирается максимально использовать это в личных целях, — озеро, лес, снег, дом, никакой цивилизации, вообще ни одного свидетеля. Я заранее заявляю: если через два дня здесь не случится хотя бы одна серьёзная эмоциональная катастрофа, я сочту эту поездку провалом.
— Иногда мне кажется, — говорит Гермиона, вытаскивая из машины шарф и книгу, которую взяла на всякий случай, — что ты не человек, а очень плохо воспитанное предчувствие.
— Спасибо, Грейнджер, — с достоинством отвечает он. — Я всегда знал, что ты видишь мою глубину.
И хуже всего, конечно, то, что на фоне всего этого зимнего, белого, слишком красивого пространства даже их обычная болтовня звучит как-то особенно живо, как будто снег не глушит звук, а делает его яснее. Драко, который за всю дорогу говорил меньше всех, но при этом успел молча решить, кто что понесёт, кто в каком порядке войдёт и почему Тео нельзя доверять ключи в ближайшие двадцать лет, забирает у Гермионы сумку раньше, чем она успевает возмутиться, и кидает на неё тот самый спокойный взгляд, после которого возмущение, как правило, всё равно тратится впустую.
— Даже не начинай, — говорит он.
— Я ничего не сказала.
— Но уже подумала.
— Очень самоуверенно с твоей стороны.
— Очень опытно.
Она закатывает глаза, но улыбается, и именно в этот момент Тео, разумеется, оборачивается, замечает это и вскидывает руки.
— Нет, только не начинайте быть счастливыми уже на улице, я вас умоляю, я ещё даже внутрь не зашёл.
— Поздно, — отзывается Пенси, проходя мимо него к двери. — Они уже счастливы. Смирись. Это больше не лечится.
Внутри дом оказывается ещё лучше, чем снаружи, и это, конечно, вызывает у Пенси тихий, почти неприлично довольный выдох, который она тут же маскирует под строгое молчание, будто не хочет давать пространству понять, что оно её покорило с первой секунды. Огромная гостиная, камин, лестница на второй этаж, мягкие диваны, толстые пледы, кухня, из которой уже видно озеро, стол, за которым можно усадить всю их компанию, и это всё не “уютно” в скучном смысле, а именно хорошо — продуманно, красиво, просторно, так, чтобы можно было и дурачиться, и молчать, и спорить до ночи, и пить вино у огня, и, наверное, именно поэтому атмосфера в доме меняется моментально: дорога официально заканчивается, начинается жизнь.
Сумки разлетаются по комнатам, Тео требует немедленно провести экскурсию по дому, Пенси уже занята важнейшим вопросом, у кого какая спальня и на каком этаже лучше свет, Блейз с тем выражением лица, которое у него бывает только в моменты вынужденного участия в чужой организации, носит чемоданы, Дафна открывает шкафы и проверяет наличие бокалов, а Гермиона, стоя посреди всего этого хаоса, вдруг ловит себя на том, что ей хорошо настолько просто и полно, что это почти трогает: снег за окнами, шум их голосов, Драко рядом, общее ощущение, что впереди несколько дней вне расписания, вне учебных обязательств, вне необходимости куда-то бежать.
И, конечно, всё окончательно рушится в тот момент, когда кто-то — потом окажется, что, разумеется, Тео, — первым открывает дверь на веранду, зовет всех наружу, набирает в ладони снег и поворачивается с тем выражением лица, которое всегда означает только одно: сейчас начнётся.
— Даже не думай, — говорит Блейз.
— Я уже подумал, — отвечает Тео.
— Тео, — очень спокойно произносит Дафна, — если ты сейчас…
И не успевает договорить, потому что снежок летит первым.
Прямо в Блейза.
Точно в плечо.
Блейз замирает.
Смотрит на растаявший след на пальто.
Потом поднимает голову.
Очень медленно.
И в этом молчании внезапно становится ясно: Тео сделал выбор, с которым теперь всем придётся жить.
— Ты мёртв, — говорит Блейз.
— Это не угроза, — с удовольствием комментирует Пенси, уже выходя на крыльцо. — Это настроение.
Через секунду снежки летят уже в обе стороны, и дальше всё, конечно, перестаёт быть хоть сколько-нибудь приличным, потому что Тео, как любой человек, который сам запускает хаос, абсолютно не готов к тому, что хаос будет полноценным, агрессивным и вернётся в него с утроенной силой, Блейз оказывается удивительно мстительным, Пенси меткой до уровня военного преступления, Дафна — той самой тихой катастрофой, которая бросает редко, но так, что жертва запоминает это на всю жизнь, а Гермиона, прожившая последние месяцы слишком собранно для человека, которому теперь вообще-то можно быть счастливой, вдруг обнаруживает в себе давно не использованную способность смеяться до слёз просто потому, что Драко Малфой, которого она вообще-то привыкла видеть в самых разных состояниях, сейчас совершенно всерьёз прячется за деревянную перила веранды, при этом всё равно умудряясь сохранять лицо человека, не одобряющего массовое безумие.
— Ну ты и змей, — кричит ему Гермиона сквозь смех, лепя новый снежок.
— Я стратегичен, — отвечает он.
— Ты просто боишься проиграть.
— Я просто не вижу смысла в бессистемной агрессии.
И именно в этот момент она попадает прямо ему в грудь.
Тео сгибается пополам.
Пенси хлопает в ладоши.
Даже Дафна, которая вообще-то редко тратит эмоции на коллективную радость, усмехается открыто.
Драко смотрит сначала на след от снега на своём свитере, потом на Гермиону.
И вот тут она уже понимает, что зашла слишком далеко и отступать поздно.
— Грейнджер, — говорит он опасно спокойно.
— Да, Малфой? — отвечает она с тем видом, который всегда означает только одно: она прекрасно понимает, что происходит, и не жалеет ни о чём.
Он делает один шаг вперёд.
Потом ещё один.
Она смеётся уже заранее и пятится назад по снегу, потому что знает этот взгляд слишком хорошо: в нём ещё нет прямой угрозы, но уже есть решение. Блейз и Тео, как люди с минимальным инстинктом самосохранения, мгновенно расступаются. Пенси, разумеется, не помогает, потому что у Пенси в такие моменты один принцип: смотреть красиво и не вмешиваться, если вмешательство может испортить драматургию.
— Не смей, — говорит Гермиона, уже смеясь так, что половина слов теряется в холодном воздухе, и пятится назад по снегу, прекрасно понимая, что он всё равно её догонит.
— Слишком поздно, — отвечает он.
И, конечно, не кидает снежок.
Это было бы слишком просто.
Вместо этого он догоняет её почти у самого края дорожки, обхватывает за талию, поднимает с той возмутительной лёгкостью, от которой она каждый раз чувствует себя одновременно совершенно бессильной и совершенно счастливой, и Гермиона вскрикивает сквозь смех, цепляется руками за его плечи, пытается вывернуться, а он, не скрывая уже этой редкой, тёплой, почти мальчишеской улыбки, разворачивает её и без всякого ложного благородства опускает прямо в мягкий сугроб.
Тео издаёт звук священного восторга.
— Всё! Всё! Я беру назад все свои прошлые жалобы, это лучшая поездка в моей жизни.
— Малфой! — выдыхает Гермиона, смеясь уже так, что слова едва держатся. — Это было крайне недостойно.
— Неправда, — невозмутимо отвечает он. — Это было очень красиво.
— Это было очень подло.
— Зато эффективно.
Она поднимает на него снег и бросает ему прямо в грудь.
— Ты невозможен.
— И всё равно ты здесь, — отвечает он.
— К сожалению, слишком близко.
— Не вижу в этом ни одной проблемы.
И вот после этого у них начинается уже отдельная маленькая война, в которой всё окончательно выходит из-под контроля — не тяжело, не зло, а именно счастливо, по-дурацки, до слёз смешно, потому что теперь они уже просто закидывают друг друга снегом, бегают по участку, скользят, сталкиваются, он снова ловит её раньше, чем она успевает упасть, она снова специально целится ему в плечо и делает вид, что это была случайность, он притягивает её ближе, чтобы “обезвредить”, она смеётся ему прямо в шарф, а потом всё равно вырывается, потому что, видимо, достоинство требует хотя бы символического сопротивления.
— Я тебе это припомню, — говорит она, задыхаясь от смеха, когда он в очередной раз подхватывает её и не даёт рухнуть в новый сугроб.
— Конечно, — отвечает он слишком довольно. — Я на это и рассчитывал.
— Ты ужасный человек.
— Нет, — спокойно уточняет он. — Я просто очень вовремя оказался быстрее тебя.
— Это не делает тебя лучше.
— Но делает победителем.
Она закатывает глаза так театрально, что Тео на фоне буквально сгибается от восторга.
— Господи, — выдыхает он. — Нет, вы посмотрите на них. Они даже в снегу флиртуют так, будто репетировали.
Пенси стряхивает снег с рукава и мрачно произносит:
— Я ненавижу, когда людям так хорошо друг с другом прямо у меня на глазах.
— Нет, — лениво отвечает Блейз. — Ты этим питаешься.
— Я многослойная, — с достоинством говорит она.
— К сожалению, это правда, — замечает Дафна.
Когда они наконец вваливаются обратно в дом после снега, смеха, крика, взаимных угроз, совершенно недостойного количества снежков за воротник и общего ощущения, что все только что пережили не зимнюю прогулку, а маленькую, очень красивую коллективную катастрофу, внутри сразу становится почти невозможно тепло, и от этого контраст бьёт по телу слишком резко: щёки горят, пальцы ноют, волосы влажные от растаявшего снега, рукава мокрые, ботинки оставляют на полу следы, Пенси с порога требует немедленно чая, вина и права никогда больше не выходить на улицу как минимум до весны, Тео орёт, что это было величайшее сражение его эпохи, Блейз сообщает, что величайшее сражение его эпохи закончилось тем, что он промочил носки, а Дафна, стряхивая снег с пальто, с тем самым ледяным спокойствием, которым можно было бы управлять армией, замечает, что никогда не видела столько эмоционально нестабильных людей, добровольно выбравших холод.
Гермиона смеётся ещё на остатке дыхания, слишком тёплая внутри, слишком живая, слишком наполненная этим днём, этим домом, этим снегом, Драко рядом, и именно поэтому почти не сразу замечает, что он уже снова включился в свой тихий, собранный режим, в котором, как ни странно, сейчас ещё больше нежности, чем в его мягкости утром или в его спокойствии на свидании. Он забирает у неё шарф, едва заметно хмурится, когда видит, насколько у неё мокрые волосы у висков, касается кончиками пальцев её холодной щеки, и в этом прикосновении нет ни пафоса, ни игры, только слишком ясная забота человека, который уже не считает нужным её прятать.
— Ты ледяная, — говорит он тихо, и на фоне общего шума его голос всё равно почему-то доходит до неё особенно ясно.
— Это потому что кто-то решил, что будет очень остроумно уронить меня в сугроб, — отвечает она, всё ещё смеясь.
— Я не ронял. Я очень организованно тебя разместил.
— Конечно.
Он чуть склоняет голову, смотрит на неё с тем выражением, которое у него появляется только в те секунды, когда он уже почти улыбается, но ещё держит лицо, и от этого улыбка становится только теплее.
— Переоденься, — говорит он. — Пока ты окончательно не решила заболеть мне назло.
Она уже собирается ответить что-нибудь колкое, что-нибудь в духе того, что он чудовищно самоуверен для мужчины, который сам только что выглядел как красиво воспитанное стихийное бедствие, но не успевает, потому что Пенси, проходя мимо них с пледом, бокалом и остатками достоинства, бросает через плечо:
— Да, идите уже оба наверх, я не собираюсь потом смотреть, как Малфой героически греет тебя своими драматическими руками посреди гостиной.
— Почему? — тут же подаёт голос Тео. — Я, между прочим, именно на это уже внутренне настроился.
— Потому что ты и так пережил сегодня слишком много радости, — отрезает Пенси.
Блейз, снимая мокрый свитер, лениво добавляет:
— И потому что у нас ещё впереди камин, вино и вечер, а не коллективный просмотр того, как два красивых человека окончательно теряют самоконтроль.
Гермиона закатывает глаза, но уже чувствует, как внутри что-то мягко, опасно сдвигается от одной только этой фразы, потому что под общей шуткой скрывается очень простая правда: они действительно сейчас уйдут наверх вдвоём, и там, за дверью, впервые за весь день не будет ни снега, ни смеха, ни чужих голосов, ни общего тепла компании, только она, он и та тишина, которая всегда становится между ними чем-то большим, чем просто отсутствие звука.
Они поднимаются по лестнице уже молча, не потому что между ними неловкость, а наоборот — потому что за день сказано и прожито слишком много, и теперь молчание ощущается не пустым, а густым, полным, как воздух перед чем-то очень важным. Гермиона идёт на полшага впереди, всё ещё чувствуя, как холод стягивает кожу на шее и плечах, как влажная ткань неприятно липнет к телу, как снег под волосами уже почти растаял, и в какой-то момент ловит себя на том, что слишком сильно осознаёт его присутствие за спиной — не пугающе, не напряжённо, а так, как осознают тепло за спиной в зимний вечер, когда заранее знают: если обернуться, станет только лучше.
Комната встречает их мягким полумраком, светом лампы у кровати, тёплым деревом и этим уютом зимнего дома, который почему-то всегда действует чуть сильнее на людей, у которых внутри и без того уже слишком много чувства. Драко закрывает дверь, и в ту же секунду общий шум дома будто окончательно остаётся где-то далеко, внизу, у камина, у голосов, у смеха, а здесь остаётся только их собственное дыхание и слишком ясное ощущение, что этот день ещё не закончен.
Гермиона первой снимает свитер, бросает его на кресло, проводит рукой по влажным волосам, и именно в этот момент чувствует на себе его взгляд — не тяжёлый, не жадный, не показательно откровенный, а очень тихий и от этого куда более опасный, потому что в нём всё: и желание, и нежность, и то почти болезненное мужское терпение, которым он всё время держит себя рядом с ней, когда хочет, кажется, куда больше, чем позволяет себе показать.
Она оборачивается.
Он стоит у двери, ещё не сняв до конца свой тёмный мокрый джемпер, волосы чуть влажные от снега, лицо после холода более живое, чем обычно, и в этой небрежной, почти домашней неидеальности он почему-то кажется ей ещё красивее.
— Что? — спрашивает она тихо.
Он медлит секунду, потом подходит ближе.
— Я пытаюсь решить, — говорит он, и голос у него ниже, чем обычно, тише, — сколько ещё я собираюсь делать вид, что мы просто поднялись переодеться.
Гермиона чувствует, как от одной этой фразы всё внутри неё сразу становится теплее, медленнее, почти болезненно чувствительнее, будто тело успевает понять раньше ума, что он сейчас не шутит, не проверяет её реакцию, не подталкивает к остроте, а просто говорит очень простую правду, и именно поэтому её собственный ответ выходит почти шёпотом:
— А ты долго собирался?
Он подходит совсем близко.
Настолько, что она уже чувствует исходящее от него тепло, запах снега, ткани, кожи, его дыхание, и от этой близости в ней мгновенно просыпается то мягкое, пульсирующее желание, которое весь день жило где-то под рёбрами, но всё время было занято смехом, дорогой, озером, друзьями, движением.
— До того момента, — говорит он, — пока ты не вошла в дом с красными щеками, мокрыми волосами и лицом человека, который только что был слишком счастлив, чтобы это скрывать.
Она улыбается.
Почти беззащитно.
— Это очень нечестная формулировка.
— Я стараюсь не использовать честные, — отвечает он. — Они обычно действуют на тебя слишком быстро.
— А нечестные, значит, не действуют?
Он смотрит на неё.
Долго.
И уголок его рта чуть двигается.
— Гермиона, — говорит он тихо, — сейчас на тебя действует вообще всё.
И вот это уже выбивает у неё изнутри последнюю привычку спасаться шуткой, потому что он, конечно, прав. Действует всё. Его голос, его близость, снег, тепло комнаты после холода, эта тишина, весь день, сам факт, что они сейчас здесь одни и никому ничего не нужно объяснять. Она делает шаг к нему первой, кладёт ладони ему на грудь, чувствует сквозь тонкую ткань ещё не ушедший холод улицы и живое тепло под ним, и, кажется, именно от этого контраста в груди у неё всё сжимается особенно сильно.
Он накрывает её запястья своими руками, медленно, как будто всё ещё оставляет ей возможность отступить, и только потом притягивает ближе, не резко, не властно, а так, будто это уже давно решено не словами, а тем, как они сегодня друг на друга смотрели, как смеялись, как касались, как она ловила его взгляд через весь дом и как он всё время находил её первым.
Поцелуй начинается мягко.
Слишком мягко для того, сколько всего в них уже накопилось.
Но именно поэтому он сразу оказывается страшнее любой спешки — потому что в нём нет срыва, нет голода, который берёт, не разбирая, нет попытки урвать что-то быстрее, чем оно успеет исчезнуть. Есть что-то гораздо более сильное: медленное, уверенное, почти благодарное узнавание. Как будто он целует её не только потому, что хочет, а потому, что всё ещё не перестал удивляться тому, что она действительно здесь, с ним, его, тёплая после снега, смеющаяся, настоящая.
Гермиона отвечает сразу, без остатка, и от этого у него, кажется, окончательно уходит последняя сдержанность, потому что его ладони становятся увереннее, скользят по её спине, останавливаются на талии, потом выше, и в каждом движении чувствуется не только желание, но и то самое внимание, от которого ей до сих пор порой делается почти больно: он всё время с ней, всё время слышит, всё время замечает.
Он касается губами её шеи, и она выдыхает слишком резко, слишком честно, потому что после холода кожа становится чувствительнее, а после него вообще всё в ней становится чувствительнее, и от этого простого, точного прикосновения у неё сразу подкашиваются внутренние опоры. Он слышит это, конечно, слышит раньше, чем она успевает спрятать реакцию, и задерживается там чуть дольше, уже не просто целуя, а как будто запоминая её заново.
— Драко, — шепчет она.
— Мм?
Он не отрывается совсем, и от этого её голос звучит ещё слабее, ещё живее.
— Мы вообще-то собирались только переодеться.
Он поднимает голову, и в глазах у него в этот момент появляется та самая тёплая, почти опасная улыбка, которой он улыбается только ей и только тогда, когда уже слишком счастлив.
— Я и переодеваюсь, — говорит он.
Она тихо смеётся прямо ему в губы, и этот смех тут же растворяется в новом поцелуе, который уже становится глубже, теплее, более настойчивым, но всё ещё не теряет той мягкости, из-за которой у неё внутри всё не вспыхивает, а медленно плавится. Он помогает ей снять рубашку, неторопливо, как будто даже сейчас не хочет позволить моменту стать грубее, чем он есть, и в этом есть что-то почти мучительное, потому что чем внимательнее он с ней, тем сильнее ей хочется ближе.
Он касается её плеч, ключиц, проводит ладонями вниз по рукам, согревая, собирая её обратно из холода, из снега, из смеха, из улицы, и Гермиона вдруг понимает, что именно в этом весь он — даже желание у него сейчас не похоже на вторжение, оно похоже на возвращение. Как будто он не забирает её себе, а очень бережно, очень уверенно помогает ей снова оказаться в собственном теле, где всё уже давно знает, чего хочет.
Она первой касается пальцами края его джемпера, тянет вверх, и он почти сразу помогает ей, стягивает его через голову, отбрасывает куда-то в сторону, а потом вдруг становится совсем близко, грудью к груди, кожей к коже, и от этой прямой, живой близости у неё в голове на секунду становится слишком тихо, будто мир сузился до одного-единственного чувства: вот он.
Они снова целуются — уже медленнее, уже глубже, уже без всякой попытки удерживать дистанцию, и постепенно это перестаёт быть просто поцелуями, потому что каждое прикосновение, каждая ладонь, каждая секунда, в которой он смотрит на неё так, будто всё ещё спрашивает и всё ещё благодарен за каждый ответ, превращает эту близость в что-то большее, чем желание.
Когда он ведёт её в ванную, это происходит так естественно, что она почти не замечает самого перехода, только вдруг осознаёт тепло воздуха, свет над зеркалом, звук воды, который он включает, и мягкий пар, начинающий медленно заполнять пространство. В этом тоже нет ни намёка на подготовленность, ни тени “сценария”, только очень простая логика человека, который помнит, что она мёрзла, помнит снег в её волосах, помнит холод её пальцев и, кажется, хочет согреть её полностью, до конца, не только руками.
Она стоит у входа, смотрит, как он проверяет воду ладонью, как поворачивается к ней, и в этот момент он кажется ей таким невозможным, что хочется то ли смеяться, то ли плакать от этой странной, взрослой, тихой нежности.
— Ты сейчас выглядишь так, — говорит она, — будто решил лично победить зиму.
— Грейнджер, — отвечает он, подходя к ней, — я сегодня уже дважды вытаскивал тебя из снега. У меня хорошая статистика.
Она улыбается, и он целует её снова, уже среди этого тёплого пара, среди шума воды, среди света, который делает всё чуть мягче, чуть ближе, и дальше всё растворяется в очень телесной, очень тихой, очень чувственной близости, где вода скользит по коже, где тепло смывает остатки холода, а он всё время остаётся рядом, слишком внимательный, слишком нежный, слишком с ней, чтобы это можно было назвать просто страстью.
Это именно та близость, в которой желание и забота перестают быть разными вещами.
Когда он касается её, она чувствует не только голод, но и то, как бережно он читает её реакцию, как всё ещё спрашивает не словами, а взглядом, дыханием, задержкой руки, и именно от этого в ней снова поднимается то редкое, почти невыносимое чувство безопасности, которое делает всё сильнее, ярче, глубже. Она касается его так же честно, так же открыто, уже не боясь, уже не думая о том, как это выглядит, потому что между ними давно не осталось никакой роли, которую нужно играть.
Пар оседает на зеркале, вода шумит, её ладони скользят по его плечам, его лоб прижимается к её виску, он шепчет ей что-то почти бессмысленно тихое, и она смеётся сквозь поцелуй, потому что в этом моменте всё сошлось слишком правильно: снег, дом, озеро, их комната наверху, камин внизу, друзья где-то там, и они здесь, тёплые, живые, совершенно беззащитные друг перед другом.
И когда близость между ними становится полной, это снова ощущается не как вспышка и не как победа желания над разумом, а как очень тихое, очень глубокое совпадение, в котором нет ничего случайного.
Потом они долго стоят под водой, почти не двигаясь, просто держась друг за друга, и Гермиона чувствует, как его ладонь медленно гладит её спину, как он целует ей плечо, как дыхание у него постепенно выравнивается, и в какой-то момент понимает, что если счастье вообще существует в телесной форме, то оно, наверное, именно такое — не громкое, не ослепительное, а тёплое, доверчивое, растворяющее всё лишнее.
Он первым выключает воду, оборачивает её полотенцем, сам сдержанно, почти смешно серьёзен в этой своей невозможной заботе, и от этого ей снова хочется улыбаться, потому что Драко Малфой, который ещё год назад, наверное, умер бы на месте от одного только предположения, что будет вот так стоять в зимнем доме у озера и заворачивать Гермиону Грейнджер в полотенце после душа, сейчас делает это так, будто ничего естественнее не существует.
— Не смотри на меня так, — говорит он, ловя её взгляд.
— Как?
— Как будто ты сейчас начнёшь испытывать ко мне опасно тёплые чувства.
Она улыбается.
Подходит ближе.
Целует его в подбородок, потом в уголок рта.
— Поздно, — шепчет она.
И он, конечно, ничего не отвечает сразу, только смотрит на неё тем взглядом, от которого у неё до сих пор всё внутри становится тише.
А потом говорит:
— Нам всё-таки нужно спуститься вниз. Иначе Пенси решит, что мы умерли счастливыми, и никогда не даст нам забыть, что была права.
Гермиона смеётся уже вслух, и именно на этом смехе их маленькое, тёплое, сияющее безумие наконец возвращается обратно в вечер, к камину, вину и тому разговору, который ещё только ждёт их внизу.