Случайности не случайны

NC-17
Завершён
55
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
205 страниц, 84 716 слов, 4 части
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
55 Нравится 9 Отзывы 27 В сборник

3.

Настройки
Примечания:

Day 7.

Минхо проснулся от того, что солнце светило прямо в лицо. Шторы были задёрнуты неплотно, и узкая полоска света разрезала комнату, ложилась на подушку, на его закрытые веки. Он приоткрыл один глаз, потом второй. Рядом, свернувшись калачиком, спал Джисон. Его волосы разметались по подушке, губы были приоткрыты, и он дышал ровно, спокойно, как будто у него не было ни одной причины просыпаться. Минхо смотрел на него и не мог отвести взгляд. Джисон во сне был другим — не наглым, не громким, не дразнящим. Он был просто человеком.  Уязвимым. Тихим. Красивым. Минхо протянул руку и осторожно убрал прядь волос с его лица. Джисон пошевелился, сморщил нос, но не проснулся. Только придвинулся ближе, уткнулся лбом в плечо Минхо, и снова замер. Минхо лежал, чувствуя тепло его тела, и не хотел шевелиться. За окном было светло — уже не утро, а почти день. Солнце стояло высоко, и море блестело, переливалось, разбивалось на миллион искр. Где-то кричали чайки, и ветер колыхал занавески. Мир жил своей жизнью, но здесь, в этой комнате, время остановилось. Джисон проснулся через полчаса. Он открыл глаза, посмотрел на Минхо, и на его лице появилась улыбка — сонная, тёплая, без тени наглости. — Ты смотришь, — сказал он, и его голос был хриплым после сна. — Смотрю, — сказал Минхо. — Заворожённый? — спросил Джисон, и в его голосе появилась та самая нотка, которая была с ними с первого дня. — Ошарашенный, — ответил Минхо, и они оба рассмеялись — тихо, горлом, не открывая ртов, потому что было лень даже смеяться громко. Джисон потянулся, и его тело выгнулось, хрустнув позвоночником. Он зевнул, не прикрывая рта, и потёр глаза кулаками, как ребёнок. Минхо смотрел на это и чувствовал, как внутри разливается что-то тёплое, почти болезненное. — Который час? — спросил Джисон, щурясь на окно. — День, — сказал Минхо. — Солнце уже высоко. — Охренеть, — Джисон откинулся на подушку и уставился в потолок. — Я спал как убитый. Ты меня убил, кстати. — Ты сам просил, — сказал Минхо. — Просил, — согласился Джисон. — И не жалею. Они полежали ещё немного, глядя в потолок, на котором плясали солнечные зайчики от воды за окном. Потом Джисон повернул голову и посмотрел на Минхо. — В душ? — спросил он. — В душ, — сказал Минхо. Они зашли в душ вдвоём. Вода уже нагрелась, пар пополз вверх, затягивая кафельные стены белой дымкой, делая воздух густым и влажным. Капли оседали на плечах, на ресницах, на губах, смешиваясь с их дыханием. Джисон шагнул под струи первым, подставил лицо, плечи, грудь, выдохнул с наслаждением и повернулся к Минхо. Вода стекала по его ресницам, по губам, по подбородку, по ключицам, по соскам, и он улыбался — той самой улыбкой, наглой, тёплой, от которой у Минхо внутри всё переворачивалось, кровь приливала к паху, а пальцы сами собой сжимались в кулаки. — Ну что, — сказал Джисон, проводя пальцами по своей груди, по животу, ниже, дразня, не касаясь, едва скользя кончиками пальцев по коже, оставляя дорожку мурашек. — Будешь просто стоять или присоединишься? Минхо шагнул под воду. Джисон тут же придвинулся к нему, обхватил руками за шею, прижался всем телом — мокрым, горячим, скользким от воды. Его бёдра терлись о бедро Минхо, живот о живот, грудь о грудь, и между ними не оставалось ни миллиметра свободного пространства. Джисон провёл языком по губе Минхо, не целуя, просто дразня, обводя контур, втягивая нижнюю губу, отпуская, и прошептал прямо в рот: — Я хочу тебя. Минхо взял его за талию, пальцами сжал бока, чувствуя, как напрягаются мышцы под кожей, развернул спиной к себе. Джисон послушно упёрся ладонями в кафельную стену, чуть согнул ноги, шире расставил их, подставляясь, открываясь. Голова его упала вперёд, мокрые волосы прилипли к щекам и лбу, вода стекала по позвоночнику, по ягодицам, по внутренней стороне бёдер, собираясь в ложбинке между ними. Минхо провёл рукой по его спине — от шеи до поясницы, медленно, чувствуя каждый позвонок, каждое напряжение. Потом ниже, раздвинул ягодицы, провёл пальцем по анусу, и тут замер. Потому что понял — смазки нет. В душе стоял только гель для душа с запахом ванили, шампунь с кокосом, старая мочалка и бритва. Ничего, что можно было бы использовать, чтобы войти в него без боли. — Чёрт, — сказал Минхо, и его голос прозвучал глухо в кафельной тишине. — Что? — Джисон обернулся через плечо, вода заливала ему глаза, он щурился, но улыбался — расслабленно, сонно, довольно. — Забыл что-то? — Смазки нет. Джисон хотел что-то сказать, наверное, что-то наглое, вроде «а ты не торопись» или «есть другие способы», но Минхо не дал ему открыть рот. Он уже развернул его обратно к стене, положил ладонь ему между лопаток, слегка надавил, заставляя наклониться ниже, почти лечь грудью на кафель. — Стой, — сказал Минхо. — Не двигайся. Он опустился на колени. Прямо на мокрый кафельный пол, больно ударившись коленями, но даже не заметил этого, потому что кровь стучала в висках, а в голове была только одна мысль. Джисон почувствовал, как Минхо исчез из поля зрения, и замер, не понимая, что происходит. Его пальцы вцепились в кафель, ногтями царапая швы между плитками. А потом он почувствовал язык. Минхо провёл языком по его анусу — сначала осторожно, пробуя, изучая, касаясь кончиком языка, обводя круги, сжимая губами. Потом смелее, надавливая, входя внутрь кончиком языка, обводя край, втягивая кожу в рот, отпуская. Джисон вздрогнул всем телом, его спина выгнулась, пальцы скользнули по мокрому кафелю, и он выдохнул — громко, удивлённо, почти испуганно, потому что Минхо никогда раньше не делал этого. — Минхо? — голос Джисона был высоким, срывающимся, почти писклявым. — Минхо, что ты... что ты делаешь? Минхо не ответил. Он не мог ответить, потому что его рот был занят. Он обхватил руками ягодицы Джисона, раздвинул их шире, насколько мог, и углубился языком внутрь, чувствуя, как горячие стенки сжимаются вокруг языка, как пульсируют, как Джисон дрожит, как его ноги подкашиваются, как он едва держится на них. Вода лилась на спину Минхо, стекала по его голове, заливала глаза, но он не закрывал их — он смотрел на то, что делает, видел, как анус Джисона расслабляется под его языком, как открывается, как становится влажным от слюны. — Минхо, блядь... — выдохнул Джисон, и его голос сорвался на стон, потому что язык Минхо двигался внутри него — медленно, настойчиво, глубоко, вылизывая, подготавливая, заменяя собой и пальцы, и смазку, и всё, что только можно было представить. Минхо оторвался на секунду, перевёл дыхание, и его голос был низким, хриплым, мокрым от слюны и воды. — Не жаловался бы. Он снова припал языком, входя глубже, обводя, втягивая, заставляя Джисона стонать — громко, отчаянно, не сдерживаясь, не стесняясь. Джисон уткнулся лбом в кафель, его руки скользили по мокрой стене, он не мог за них удержаться, и его тело дрожало крупной дрожью, бёдра тряслись, колени подгибались. Слюна Минхо смешивалась с водой, стекала по его подбородку, по ягодицам Джисона, по внутренней стороне бёдер, капала на кафельный пол, смываясь струями воды. Джисон стонал не переставая. Каждый раз, когда язык Минхо входил внутрь, он выгибался, каждый раз, когда язык обводил край, он вскрикивал, каждый раз, когда Минхо втягивал кожу в рот и отпускал, у Джисона подкашивались ноги. Его член был твёрдым, тёрся о холодный кафель, оставляя влажный след, и он не мог этого контролировать — каждое движение языка Минхо отдавалось пульсацией в паху. — Хватит, — прошептал Джисон, и его голос был умоляющим, срывающимся, полным слёз. — Хватит, Минхо, я больше не могу. Пожалуйста. Пожалуйста, войди в меня. Минхо отстранился. Поднялся на ноги — колени были красными, мокрыми, на них остались отпечатки кафельной плитки, но он не обращал на это внимания. Он приставил головку члена ко входу — влажному, расслабленному, горячему, готовому. Головка скользнула внутрь легко, без сопротивления, и Джисон выдохнул — долго, протяжно, со стоном на выдохе, и его лоб снова коснулся кафеля. Минхо вошёл медленно. Сантиметр за сантиметром. Он чувствовал каждый миллиметр своего члена — как головка проскальзывает внутрь, как ствол следует за ней, как вены трутся о горячие стенки, как презерватива нет, потому что они доверяли друг другу, и кожа касалась кожи, живая, горячая, влажная. Когда Минхо вошёл до конца, он замер. Чувствовал, как член пульсирует внутри, как Джисон дрожит под ним, как вода стекает по их телам, как пар окутывает их, делая мир за пределами этой ванной несуществующим. Он обхватил Джисона одной рукой поперёк груди, прижимая к себе, чувствуя, как бьётся его сердце — быстро, громко, в унисон с его собственным. Другой рукой он провёл по животу Джисона ниже, взял его член — твёрдый, горячий, пульсирующий, скользкий от воды и предсемени. — Все хорошо? — Минхо лизнул шею, оставляя легкие поцелуи на вчерашних укусах.  — Да… Двигайся, пожалуйста…— прошептал Джисон, и его голос был умоляющим. Минхо начал двигаться. Медленно, плавно, вытаскивая почти до конца — так, что внутри оставалась только головка, — и снова входя, глубоко, до основания. Каждое движение было тягучим, как будто он хотел прочувствовать каждый сантиметр, каждое сокращение мышц, каждый стон, который вырывался из груди Джисона. И одновременно с каждым толчком он двигал рукой на члене Джисона — сжимал, проводил от основания до головки, большим пальцем обводил головку, надавливал на уздечку, заставляя Джисона стонать громче. Джисон стонал в такт — негромко, но часто, и каждый стон был влажным, сорванным, он вырывался из груди вместе с выдохом. Его пальцы скользили по кафелю, ногти царапали швы между плитками, оставляя белые следы. Он пытался за что-то ухватиться, но не мог — стена была мокрой, скользкой, и единственное, что держало его на ногах, была рука Минхо, обхватившая его грудь. — Минхо, — прошептал Джисон, и его голос был умоляющим, отчаянным. — Минхо, я сейчас. — Знаю, — ответил Минхо, ускоряясь совсем чуть-чуть, всё так же плавно, всё так же глубоко, и одновременно сжимая руку на члене Джисона сильнее, двигая быстрее, чувствуя, как член пульсирует в его ладони, как набухает головка, как предсемя смешивается с водой. Минхо чувствовал, как оргазм подкатывает откуда-то из поясницы, как сжимаются мышцы живота, как член пульсирует внутри Джисона. Он входил всё глубже, всё быстрее, но всё так же плавно, всё так же нежно, чувствуя, как Джисон сжимается вокруг него, как его стоны становятся громче, влажнее, как его тело выгибается, как ноги подкашиваются. Джисон кончил первым. Его член пульсировал в руке Минхо, и сперма выплеснулась на кафельную стену — горячая, густая, белая на сером кафеле. Она смешалась с водой и медленно потекла вниз, смываясь струями. Джисон застонал — громко, отчаянно, почти закричал, его тело выгнулось, спина напряглась, голова упала на стену, и он повис в руке Минхо, обмякший, дрожащий, мокрый. Минхо кончил следом, глубоко внутри, чувствуя, как горячая сперма заполняет Джисона, как стенки сжимаются вокруг пульсирующего члена, как последние толчки выходят уже почти без силы, одними судорогами, одними мышцами, которые сжимались и разжимались, выжимая из него всё до последней капли. Он замер, прижимая Джисона к себе, уткнувшись носом в его мокрые волосы. Вода всё ещё лилась — тёплая, мягкая, смывая с них пот, смывая сперму, смывая остатки ночи. Пар медленно поднимался к потолку, оседал на кафеле, на зеркале, на их разгорячённых телах. Джисон обмяк в его руках, повис, и Минхо держал его, не давая упасть, чувствуя, как бьётся его сердце — быстро, громко, в унисон с его собственным. — Ты... — выдохнул Джисон, не открывая глаз, его голос был хриплым, сбитым, почти неслышным из-за шума воды. — Откуда ты научился... этому? — Секрет, — ответил Минхо, и он усмехнулся, уткнувшись губами в мокрую макушку. — Понравилось? Надо бы тебя помыть. Джисон не ответил. Он просто уткнулся носом в грудь Минхо, обхватил его руками за талию и стоял так, пока вода не начала остывать, пока пар не рассеялся, пока пальцы не сморщились, пока за окном не рассвело окончательно, заливая ванную серым, мутным светом нового дня. Они вышли из душа, не забыв постоять нежно целуя друг друга. Пар медленно таял в прохладном воздухе спальни, оседая на зеркалах и стеклах. Минхо накинул полотенце на плечи, даже не вытираясь, просто чтобы вода не капала на пол. Джисон схватил маленькое салатовое полотенце и уже на ходу вытирал им голову, шлёпая мокрыми ступнями по деревянному полу. — Кофе будешь? — крикнул он из кухни, не оборачиваясь. — Буду, — ответил Минхо, усаживаясь за стол. На Джисоне всё ещё были только шорты, мокрые по краям после душа. Футболку он надевать не стал. Его спина блестела от воды, волосы торчали в разные стороны, и вода стекала по лопаткам, по позвоночнику, по пояснице, исчезая за резинкой шорт. Он открыл шкафчик, достал турку, поставил на плиту. Достал ложку, банку с кофе, прижал её к груди, пока закрывал ящик коленом. Минхо смотрел на его профиль. Свет из окна падал на лицо Джисона, делая кожу золотистой и мягкой. Ресницы были длинными, мокрыми, слипшимися после душа. Губы чуть припухшие, красные, с едва заметной припухлостью. На шее, у самой ключицы, темнел свежий засос, вчерашний, уже переходящий в синеватый цвет. — Ты чего такой задумчивый? — спросил Джисон, помешивая кофе деревянной ложкой. — Смотрю на тебя, — сказал Минхо. — Нравится? — Да. Джисон усмехнулся, покачал головой, и вода с его волос брызнула в стороны. Несколько капель попали Минхо на лицо. Джисон заметил и рассмеялся. — Ой, прости. — Не прощу. — Злой. — Ты это каждый раз говоришь. — Потому что это правда, — Джисон разлил кофе по двум кружкам. Белую поставил перед собой, синюю подвинул Минхо. — Ты злой. И спокойный. И тихий. И вообще непонятный. А потом бах. И ты уже кусаешь меня где-то в районе ключицы и говоришь что-то грязное на ухо. — Я такого не говорил. — Говорил. — Не помню. — Врёшь. — Умею. Джисон сел напротив, упёрся локтями в стол. Его лицо оказалось в двух шагах от лица Минхо. Он смотрел прямо, не отводя глаз. — Слушай, а ты в школе кем был? Отличником? Ботаником? — Никем, — сказал Минхо. — Сидел на последней парте, рисовал в тетрадке, ни с кем не разговаривал. — И тебя не трогали? — Не за что было трогать. — А дрался? — Нет. — А целовался? — Тоже нет. Джисон присвистнул. Отпил кофе, поморщился — остыл. — То есть до меня ты вообще ни с кем не целовался? — Я не говорил, что ни с кем. Я сказал, что в школе не целовался. — А после школы? Минхо взял свою кружку, подул на пар. Кофе был горячим, но он всё равно подул. Просто чтобы не смотреть на Джисона. — После школы я стал актёром. У меня не было времени на такие вещи. — На какие вещи? — Джисон прищурился. — На поцелуи? На секс? На то, чтобы просто лежать с кем-то и смотреть в потолок? — Да, — сказал Минхо. — На это. Джисон замолчал. Он смотрел на Минхо, и его взгляд стал другим — не наглым, не дразнящим, а каким-то серьёзным, почти взрослым. Он отставил кружку, положил руки на стол, раскрыл ладони вверх. Минхо посмотрел на его ладони, на линии на коже, на пальцы, которые вчера были внутри него. И положил свои ладони сверху. — Я тоже не целовался в школе, — сказал Джисон. — Я был громким. Меня все знали, но никто не любил. Я думал, если буду громким и смешным, меня заметят. А заметили, но не так, как я хотел. — Как ты хотел? — Чтобы кто-то просто подошёл и сказал: «Ты мне нравишься». Без шуток, без приколов. Просто взял за руку и сказал. — И кто-то подошёл? — Нет. Я уехал в Италию. Минхо сжал его ладони. Пальцы Джисона были тёплыми, сухими, с небольшими мозолями на подушечках. От вёсел, наверное. Или от гитары, хотя Минхо не видел у него гитары. — А теперь? — спросил Минхо. — А теперь сижу напротив парня, в котором просыпаются чёртики, когда я начинаю его злить, — Джисон улыбнулся. — Думаю, это успех. Минхо усмехнулся. Отпустил его ладони, взял кружку, сделал глоток. Кофе был горьким, с кислинкой, как и говорил Джисон. Минхо не любил кислый кофе, но этот пил с удовольствием. — Ты извращенец, — сказал Джисон, и его голос был спокойным, почти серьёзным. — Почему? — Потому что ты спокойный, тихий, контролируешь всё вокруг. А в постели ты без тормозов. Я сначала удивился. А потом понял, что так и должно быть. — Что значит так и должно быть? — Ты всю жизнь держишь себя в руках. Крепко держишь. А когда отпускаешь, отпускаешь по-настоящему. Мне это нравится. Минхо смотрел на него. На мокрые волосы, на засос на шее, на губы, которые говорили эти странные, слишком откровенные вещи. Джисон не отводил взгляд. Он вообще никогда не отводил взгляд. — Ты тоже извращенец, — сказал Минхо. — Почему? — Потому что тебе нравится, когда я злой. Джисон рассмеялся. Громко, открыто, запрокинув голову. Капли воды с волос снова полетели в стороны, и Минхо не увернулся. Они сели ему на лицо, на шею, на руки. Холодные, мелкие, как брызги от фонтана. — Ладно, — сказал Джисон, отсмеявшись. — Ты меня поймал. — Я всегда тебя ловлю, — сказал Минхо. Джисон встал, забрал у Минхо пустую кружку, поставил в раковину. Потом открыл холодильник, достал яйца, помидоры, сыр. Всё это выложил на стол, рядом с хлебом и маслом. — Будешь омлет? — спросил он. — Буду. — С помидорами? — Да. — С сыром? — Да. — С солью? — Джисон. — Что? — Просто сделай омлет. — Хорошо, — Джисон улыбнулся, взял нож и начал резать помидоры. — Хорошо. Сделаю. Только ты смотри, как я это делаю. Потому что когда уедешь, тебе придётся готовить себе самому. Минхо не ответил. Он смотрел, как нож скользит по помидору, как Джисон держит его тремя пальцами, как отрезает тонкие, почти прозрачные кружки. Как потом разбивает яйца, ловко, одним движением, и скорлупа падает в мусорное ведро, а желтки остаются целыми в миске. — Ты умеешь готовить? — спросил Джисон, не оборачиваясь. — Нет. — Совсем? — Совсем. — Тогда тебе нужен кто-то, кто готовит. — Есть кто-то на примете? Джисон обернулся. Посмотрел на Минхо. Его глаза блестели. — Есть, — сказал он. — Но он пока не решил, оставаться или нет. Минхо молчал. Джисон отвернулся, взбил яйца венчиком, вылил на сковороду. Омлет зашипел, запахло маслом и помидорами. Минхо смотрел на его спину, на лопатки, на воду, которая ещё не высохла, на шорты, которые сидели низко на бёдрах. — Решит, — сказал Минхо. Джисон не обернулся. Но Минхо видел, как его плечи чуть расслабились, как он выдохнул — медленно, тихо, как будто ждал этих слов. — Держи вилку, — сказал Джисон, протягивая ему прибор. — Омлет почти готов. Джисон протянул ему вилку. Обычную вилку из нержавейки с чуть погнутой ручкой, и Минхо взял её, даже не глядя. Их пальцы не коснулись. Джисон уже убрал руку, снова взялся за свою тарелку, доедал остатки омлета холодными, макая куски хлеба в яичную массу. Минхо смотрел на него и молчал. За окном шумело море. Где-то вдалеке кричали чайки, и ветер колыхал занавески, и солнце стояло высоко, бледное, почти белое. Воздух был тяжёлым от жары, но на кухне было прохладно, потому что Джисон открыл окно и запустил внутрь сквозняк. Пахло морем, йодом, чуть жареной рыбой от соседей. Где-то играло радио, и женский голос пел по-итальянски что-то медленное, тягучее, как будто она плакала. Джисон отодвинул тарелку, откинулся на спинку стула и посмотрел на Минхо. Его глаза были спокойными, почти сонными, но в них горел тот самый огонь, который Минхо видел каждый раз, когда Джисон задумывал что-то, что считал важным. — Слушай, — сказал Джисон, и его голос был низким, ленивым, как у человека, который греется на солнце и не хочет шевелиться. — А давай сегодня вечером сходим на рынок? Минхо поднял глаза от пустой тарелки. — На рынок? Зачем? Я уже был. Ничего интересного. — Ты был на дневном рынке, — Джисон покачал головой, и его пальцы забарабанили по столу. — Днём туда ходят туристы. Продавцы улыбаются, говорят на английском, дают пробовать вино из маленьких стаканчиков, а потом смотрят, купишь ты или нет. Днём рынок — это декорация. Как кино. Ты приходишь, смотришь, уходишь. Ничего не остаётся. Минхо молчал. Он смотрел на пальцы Джисона, которые барабанили по столу, и ждал. — А вечером, — Джисон подался вперёд, упёрся локтями, и его лицо оказалось близко, очень близко, — вечером рынок просыпается. По-настоящему. Солнце садится, становится прохладнее, люди выходят из домов. Продавцы уже не улыбаются, потому что устали. Они говорят быстро, машут руками, перекрикиваются через ряды. Синьор Лоренцо ругается с синьорой Розой за то, что она заняла его место, хотя он уходит на два часа раньше уже тридцать лет. Синьора Летиция приносит свой джем в маленьких баночках и никому не даёт пробовать, только смотрит, кто остановился, и если человек ей нравится, она сама протягивает ложку. Минхо слушал. Он не перебивал. — И пахнет там иначе, — продолжал Джисон, и его голос стал тише, почти шёпотом, как будто он рассказывал секрет. — Днём пахнет сыром и потом. А вечером пахнет жареным хлебом, который синьор Альфредо печёт прямо на углях, и его жена мажет этот хлеб чесноком, и они продают его, пока горячий. Пахнет оливками, которые маринованы с апельсиновой цедрой, и никто не знает рецепт, потому что синьора Грация унесёт его в могилу. Пахнет морем, потому что кто-то принёс свежую рыбу, и она ещё дышит. Джисон замолчал. Он смотрел на Минхо, и его глаза блестели. — Ты не был на вечернем рынке, — сказал он. — Ты не видел, как зажигаются гирлянды, когда солнце садится. Как люди сидят на ступеньках церкви, едят мороженое и смотрят на других людей. Как дети бегают между ног, и никто на них не кричит. Как синьор Лоренцо наконец закрывает свой прилавок и достаёт бутылку вина, и наливает всем, кто остался. Ты не пил вино из пластикового стаканчика на ящике из-под рыбы. Ты не пробовал сыр, который синьора Роза даёт только тем, кто приходит в последний час, потому что его всё равно не продать, а выбросить жалко. Минхо молчал. Он смотрел на Джисона, на его руки, которые летали в воздухе, на его глаза, которые горели, и чувствовал, как внутри, где-то глубоко, разливается что-то тёплое, что-то, чему он не знал названия. — На вечернем рынке никто не спешит, — сказал Джисон, и его голос стал мягким, почти нежным. — Продавцы знают, что ты никуда не уйдёшь, потому что уже поздно. Ты пришёл не за покупками. Ты пришёл смотреть. Слушать. Быть. И они смотрят на тебя, и слушают, и тоже просто есть. Потому что рынок — это не место, где покупают еду. Это место, где встречаются люди. Он замолчал, откинулся на спинку стула, и его пальцы перестали барабанить. Он смотрел в окно, на море, на чаек, которые кружили над водой. — А если я не хочу встречаться с людьми? — спросил Минхо. Джисон повернул голову, посмотрел на него, и на его лице появилась улыбка — не наглая, не тёплая, а какая-то другая. Спокойная. Добрая. — Тогда мы просто будем стоять в стороне, — сказал он. — Я покажу тебе синьора Лоренцо издалека. Расскажу, как он ругается. Ты увидишь, как синьора Летиция никому не даёт пробовать свой джем. Мы не будем ни с кем разговаривать. Только смотреть. И слушать. И дышать. Потому что вечерний рынок — это не общение. Это атмосфера. Её можно вдохнуть. И запомнить. Минхо смотрел на него, на его лицо, на его руки, на его пальцы, которые теперь лежали на столе неподвижно. И думал о том, что этот человек умеет делать из ничего праздник. Из обычного похода на рынок он делает приключение. Из простого вечера — историю, которую будешь вспоминать годами. — Ладно, — сказал Минхо. — Пойдём на твой вечерний рынок. Джисон улыбнулся. Широко, открыто, как ребёнок, которому купили мороженое. — Не пожалеешь, — сказал он. — Вечерний рынок в Италии — это как маленькая жизнь. Которая начинается, когда всё остальное заканчивается. Он встал, подошёл к окну, опёрся руками о подоконник. Ветер трепал его волосы, и футболка надувалась пузырём, и он был таким живым, таким настоящим, что у Минхо перехватило дыхание. — Сегодня вечером, — сказал Джисон, не оборачиваясь. — Мы пойдём, когда солнце начнёт садиться. Когда тени станут длинными. Когда город устанет от жары и начнёт просыпаться заново. Ты увидишь Италию, которую не показывают в путеводителях. — А что показывают в путеводителях? — спросил Минхо. — В путеводителях показывают картинки, — Джисон обернулся, и его глаза блестели. — А мы пойдём туда, где пахнет. Где слышно. Где можно потрогать. Где живут. Минхо кивнул. Он не знал, что ответить, и не нужно было отвечать. Они просто сидели на кухне, смотрели друг на друга, и за окном шумело море, и солнце стояло высоко, и вечер был ещё далеко, но Минхо уже чувствовал его приближение. Как что-то важное. Как что-то, что изменит его. Навсегда. Джисон замолчал на полуслове. Он смотрел в окно, на море, на чаек, и его пальцы перестали барабанить по столу. Тишина стала плотной, почти осязаемой. Минхо смотрел на его профиль, на скулы, на ресницы, на губы, которые только что говорили о вечернем рынке, о синьоре Лоренцо, о джеме, который синьора Летиция никому не даёт пробовать. И ему показалось, что если не сказать сейчас, то слова застрянут в горле навсегда. — Джисон, — сказал он. Джисон повернул голову. Его глаза были спокойными, вопросительными, без тени той наглой искры, которая появлялась, когда он дразнил или смеялся. — Ты знал, что ты всегда говоришь очень романтично и поэтично? Джисон замер. Его лицо не изменилось, но Минхо заметил, как дрогнули его ресницы, как пальцы, лежавшие на столе, чуть сжались. — Что? — переспросил Джисон, и его голос был хриплым, чуть сбитым. — Ты всегда говоришь так, будто читаешь стихи, — сказал Минхо. — Про рынок. Про море. Про людей. Про то, как пахнет хлебом и оливками. Ты даже не замечаешь этого. Ты просто говоришь, и это звучит так, будто я смотрю фильм. Или читаю книгу. Или… я не знаю. Будто всё это не по-настоящему. Джисон молчал. Он смотрел на Минхо, и его глаза блестели, и он не отводил взгляда. — А потом я смотрю на тебя, — продолжал Минхо, и его голос стал тише, — и понимаю, что это по-настоящему. Потому что ты сидишь напротив, в этой дурацкой жёлтой футболке, с волосами, которые ещё не высохли после душа. И ты говоришь о синьоре Лоренцо, который ругается с синьорой Розой, и о том, что вечерний рынок пахнет жареным хлебом. И это не стихи. Это просто ты. И это почему-то ещё красивее. Джисон не ответил. Он смотрел на Минхо, и его губы дрожали, и он не улыбался, и не плакал, а просто смотрел. Так, будто видел Минхо впервые. Или в последний раз. — Ты это сейчас серьёзно? — спросил Джисон, и его голос был низким, почти шёпотом. — Серьёзно, — сказал Минхо. — Я никогда не был так серьёзен. Джисон выдохнул. Медленно, шумно, как будто задерживал дыхание всё это время. — Никто мне никогда такого не говорил, — сказал он, и его голос дрожал. — Никто. Вообще. — Значит, я первый, — сказал Минхо. — Первый, — повторил Джисон, и его губы дрогнули в улыбке. Не наглой, не тёплой, а какой-то другой. Растерянной. Почти детской. — Ты вообще много чего делаешь первым. — Например? — Например, ты первый, кто назвал меня наглым, и я не обиделся. Ты первый, кто занял моё место на пляже, и я не выгнал. Ты первый, кто перевернул мою байдарку, и я не злился. Ты первый, кто… — он замолчал, облизнул губы.  Минхо смотрел на него, и внутри разливалось что-то тёплое, тягучее, как тот джем, который синьора Летиция никому не даёт пробовать. — А ты знал, — сказал Джисон, и его голос снова стал спокойным, почти ровным, — что ты тоже иногда говоришь романтично? Просто не замечаешь этого? — Нет, — сказал Минхо. — Не замечаю. — Вот и я не замечаю, — Джисон улыбнулся, и его улыбка стала наглой, тёплой, привычной. — Наверное, это просто Италия. Она делает всех поэтами. — Или ты просто такой, — сказал Минхо. — Или я просто такой, — согласился Джисон, и он взял Минхо за руку. Пальцы переплелись. Тёплые, сухие, чуть шершавые. — Пошли на рынок. Вечером. Я покажу тебе синьора Лоренцо. — А он не спросит, кто я? — Спросит. Я скажу, что ты актёр из Кореи. Он скажет, что не смотрит корейские дорамы. Я скажу, что он многое теряет. Он скажет, что ему плевать. И даст тебе попробовать самую свежую рыбу, которую ты ел в своей жизни. — А если я не люблю рыбу? — Тогда синьор Лоренцо обидится, — Джисон засмеялся, и смех его разнёсся по кухне, смешался с криком чаек и шумом моря. — Но ты полюбишь. Потому что это Италия. Здесь всё любят. Минхо не ответил. Он просто сидел, смотрел на их сплетённые руки, и думал о том, что вечерний рынок, наверное, будет самым красивым местом, которое он видел в своей жизни. Не потому, что там продают рыбу или оливки. А потому, что он пойдёт туда с Джисоном. И это будет не рынок. Это будет приключение. История. Воспоминание, которое останется с ним навсегда. Даже когда он уедет. Даже когда вернётся в Сеул. Даже когда пройдут годы. Они вышли на летнюю веранду. Маленькую, заставленную горшками с базиликом, розмарином и ещё какой-то зеленью, названий которой Минхо не знал. Деревянный пол скрипел под ногами, перила были старыми, с облупившейся краской, и на них висели пучки сушёных трав, пахнущих так сильно, что кружилась голова. Солнце уже не пекло, день клонился к вечеру, и тени от домов вытянулись, легли на землю длинными полосами. Море было спокойным, почти чёрным вдалеке, и только белые барашки волн напоминали, что оно живое, дышит, движется. Джисон уселся на деревянную скамейку, поджав ноги, и начал говорить про свои растения. Он говорил быстро, жестикулируя, показывая то на один горшок, то на другой. Про базилик, который синьора Летиция назвала самым душистым за последние десять лет. Про розмарин, который посадила его мама, когда приезжала три года назад, и он до сих пор растёт, хотя мама говорит, что у неё никогда ничего не росло. Про оливковое дерево во дворе, которое плодоносит только каждый второй год, и синьор Паоло говорит, что это потому, что дереву не хватает любви. Минхо слушал. Он сидел на перилах, свесив ноги, и смотрел на Джисона. На его руки, которые трогали листья, нюхали, сжимали. На его лицо, которое светилось, когда он говорил о том, как базилик нужно поливать только вечером, потому что утром вода испаряется слишком быстро. На его глаза, которые блестели, когда он рассказывал, как синьора Грация дала ему черенок мяты, и теперь она разрослась так, что лезет на соседский балкон, и соседка, синьора Элена, ругается, но тайком всё равно срывает листики для чая. Джисон говорил, и Минхо слушал, и внутри было тепло и спокойно, как будто он всегда здесь жил. Как будто эта веранда, эти горшки, этот скрипучий пол были его домом. Но одна мысль царапала где-то на периферии, как заноза, которую не видно, но чувствуешь. Джисон живёт здесь три года. Три года он не был в Корее. Но в аэропорту, в первый день, он был. Откуда он прилетел? Или он провожал кого-то? Или встречал? Минхо не хотел спрашивать. Но вопрос уже вертелся на языке, тяжёлый, колючий. — Джисон, — сказал он, и его голос прозвучал глухо в вечерней тишине. Джисон поднял голову. Он держал в руках горшок с базиликом, нюхал листья, и его лицо было расслабленным, счастливым. — Что ты делал в аэропорту? — спросил Минхо. — В первый день. Откуда ты прилетел? Ты живёшь здесь три года, но ты был в аэропорту. Джисон замер. Горшок с базиликом застыл в его руках, и улыбка сползла с лица, медленно, как будто её стирали тряпкой. Он поставил горшок на пол, провёл рукой по лицу, и Минхо заметил, как его пальцы дрожат. Секунду Джисон смотрел куда-то в сторону, на море, на горизонт, на чайку, которая сидела на перилах и чистила перья. А потом он натянул улыбку. Быструю, яркую, но не настоящую. Глаза не улыбались. — А, были кое-какие дела в Сеуле, — сказал Джисон, и его голос был лёгким, почти беззаботным. — Ничего важного. Так, мелочи. Минхо смотрел на него. Он видел, как напряглись плечи Джисона, как его пальцы сжали край скамейки, как он отвел взгляд. Вопрос был неудобным, и Джисон не хотел на него отвечать. Но Минхо не мог остановиться. — Какие дела? — спросил он. — Ты же говорил, что не был в Корее три года. Джисон усмехнулся, но усмешка вышла кривой, натянутой. Он пожал плечами, и этот жест был слишком быстрым, слишком резким. — Ну, знаешь, всякое, — сказал он, и его пальцы забарабанили по колену. — Встречи там. Бумаги. Неважно. — Джисон. — Что? — Джисон поднял глаза, и в них мелькнуло что-то, чего Минхо раньше не видел. Боль? Страх? Или просто усталость. — Какие встречи? С кем? Джисон замолчал. Он смотрел на Минхо, и его лицо было бледным, и он не улыбался. Потом он снова натянул улыбку, ещё более яркую, ещё более фальшивую, и махнул рукой в сторону моря. — Ой, да ладно тебе, — сказал он, и его голос стал громким, почти весёлым. — Там моя любимая чайка пролетела, я отвлёкся. Знаешь, как их кормить? Нужно кидать хлеб вверх, а они ловят на лету. Синьор Паоло говорит, что это неправильно, что хлеб вреден для птиц, но я всё равно кидаю. Иногда они садятся мне на плечо. Однажды одна украла у меня круассан. Он говорил, и говорил, и говорил, а Минхо слушал. Он слушал про чаек, про хлеб, про синьора Паоло, который вечно ворчит. Но он видел, как дрожат руки Джисона, как он сжимает край скамейки, как его улыбка держится на одном дыхании, как будто если он перестанет говорить, то упадёт, разобьётся, рассыплется. — Джисон, — сказал Минхо, и его голос был тихим, почти шёпотом. Джисон замолчал. Он смотрел на море, и его профиль был напряжённым, и он не поворачивался. — Ты не хочешь говорить, — сказал Минхо. — Я понимаю. Не надо. Джисон выдохнул. Долго, шумно, как будто держал воздух в лёгких всё это время. Он повернулся к Минхо, и его улыбка стала мягче, настоящей, но в глазах всё ещё была та боль, которую он не мог спрятать. — Просто… — начал он и замолчал. Потом снова натянул улыбку. — Пойдём лучше на рынок. Скоро вечер. Синьор Лоренцо уже на месте. Я хочу, чтобы ты его увидел. Он встал, протянул руку. Минхо взял её. Пальцы Джисона были холодными, хотя день был тёплым. Они пошли к выходу с веранды, и Минхо не задавал больше вопросов. Но он знал, что этот разговор не закончен. Что-то было в этом аэропорту, что-то, что Джисон не хотел рассказывать. И Минхо решил, что подождёт. Потому что он умел ждать. Джисон научил его. *** Джисон окинул Минхо взглядом с головы до ног, и на его лице появилось выражение, которое Минхо уже научился узнавать. Это выражение означало «сейчас начнётся». — В этом ты не пойдёшь, — сказал Джисон, кивая на футболку Минхо. — Почему? — Потому что это всё грязное, — Джисон пальцем показал на пятно от вина на подоле, потом на потёртые колени шорт, потом на сандалии, которые Минхо так и не снял со вчерашнего вечера. — Ты вчера ходил в этом по скалам. Потом мы сидели на кухне, ты разлил вино. Она мятая, в пятнах, и от неё пахнет потом и морем. Не свежим морем, а тем, которое уже выдохлось. — Откуда ты знаешь, чем пахнет выдохшееся море? — спросил Минхо, но вопрос был риторическим. Он знал, что Джисон прав. Футболка действительно была не в лучшем состоянии. — Я живу у моря три года, — сказал Джисон. — Я знаю, чем пахнет море утром, днём, вечером и ночью. А твоя футболка пахнет так, будто море на неё наступило и не извинилось. Минхо вздохнул. Он знал, что спорить бесполезно. — И что ты предлагаешь? Джисон уже шёл в спальню, бросив через плечо: — Сейчас увидишь. Минхо остался сидеть на веранде. Он слышал, как Джисон открывает шкаф, как шуршит вешалками, как бормочет что-то себе под нос. Через минуту Джисон вернулся с целой охапкой одежды. Ткани были яркими, почти кричащими. Оранжевое, жёлтое, зелёное, синее. Всё это вместе выглядело так, будто радуга решила сбросить лишний вес. — Это что? — спросил Минхо, хотя догадывался. — Это твой новый образ, — Джисон разложил одежду на перилах. — Смотри. Вот рубашка. Льняная, дышит, не мнётся. Цвет называется «итальянский закат». Очень идёт к твоим глазам. — Мои глаза карие, — сказал Минхо. — Им не идёт оранжевый. — Идёт, — Джисон уже держал рубашку перед собой, рассматривая её на просвет. — Ты просто не привык к яркому. В Сеуле все ходят в чёрном и сером. А здесь солнце, море, лимоны. Здесь нужно быть ярким. Минхо посмотрел на рубашку. Льняная, бледно-жёлтая, с крупными оранжевыми цветами. Цветы были размером с ладонь, с неровными лепестками, будто их рисовал ребёнок. Или взрослый, который давно не видел цветов. — Нет, — сказал Минхо. — Да, — сказал Джисон. — Примерь. — Я не буду это носить. — Будешь. Твои вещи грязные. Их надо стирать. А стиральная машина у меня маленькая, она загружена полотенцами. Твоя футболка и шорты будут готовы только завтра. Минхо посмотрел на свои вещи. Потом на те, что разложил Джисон. Потом снова на свои. — У тебя нет ничего попроще? — Есть, — Джисон полез в охапку и достал другую рубашку. Эта была ещё ярче. Синяя, с жёлтыми пальмами и розовыми фламинго. Фламинго были нарисованы так, будто им тесно на ткани, и они пытались улететь. — Это ещё хуже, — сказал Минхо. — Это круче, — возразил Джисон. — Это рубашка счастья. Я купил её у синьоры Летиции, когда только приехал. Она сказала, что если носить её достаточно долго, то перестанешь быть хмурым. — И как, помогло? — Я перестал быть хмурым ещё до неё, — Джисон улыбнулся. — Но рубашку всё равно люблю. Фламинго поднимают настроение. Минхо взял рубашку с фламинго, повертел в руках. Ткань была мягкой, почти невесомой. На плече виднелась маленькая дырочка, зашитая неровными стежками. — Это синьора Летиция починила, — сказал Джисон, заметив его взгляд. — Она говорит, что вещи с дырочками хранят тепло дома. Я не знаю, правда ли это, но рубашку не выкидываю. — И ты хочешь, чтобы я надел это на рынок? — Хочу, — Джисон кивнул. — Ты будешь выглядеть как настоящий итальянец. Ну, или как турист, который прожил в Италии три года и перенял местный стиль. Минхо посмотрел на Джисона. На его жёлтую футболку, на шорты, которые уже высохли после душа, на панаму с помпонами, которую он, кажется, не снимал даже в помещении. Потом снова на рубашку с фламинго. — Ладно, — сказал Минхо. — Но если кто-нибудь будет смеяться, я скажу, что это ты меня так одел. — Будут смеяться, — Джисон уже протягивал ему рубашку. — От зависти. Минхо стянул через голову свою мятую футболку и бросил её на спинку стула. Потом надел ту, что дал Джисон. Ткань скользнула по плечам, лёгкая, прохладная. Рубашка оказалась чуть великовата, рукава сползали ниже локтей, но в этом было что-то расслабленное, почти уютное. Джисон отошёл на шаг, оглядел его, прищурился. — Неплохо, — сказал он. — Фламинго тебе идут. Но чего-то не хватает. Он снова нырнул в спальню и вернулся с панамой. Соломенной, с широкой красной лентой, на которой болтались маленькие деревянные бусины. Минхо узнал её. Это была панама, которую Джисон надевал на него в первый раз, когда они шли на карнавал. — Только не это, — сказал Минхо. — Это, — Джисон уже надевал панаму ему на голову, поправляя поля. — Теперь ты готов. Выглядишь как человек, который знает, где в этом городе лучшая рыба. — Я не знаю, где лучшая рыба. — Зато знает синьор Лоренцо, — Джисон взял его за руку и потянул к выходу. — А ты выглядишь так, будто вы с ним давние друзья. Он это оценит. Минхо не сопротивлялся. Он чувствовал на себе ткань рубашки, на голове панаму, и в этом было что-то правильное. Нелепое, но правильное. Как будто он наконец перестал быть туристом. Как будто он стал частью этого города, этого вечера, этого рынка, куда они сейчас шли. Минхо понял это ещё на пляже, в третий день. Когда Джисон сказал, что его место занято, и Минхо попытался спорить, но в итоге они просто лежали рядом на песке и молчали. Тогда он впервые подумал: с этим человеком бесполезно препираться. Потому что Джисон всегда оказывался прав. Не потому что он умнее или хитрее, а потому что он смотрел на вещи как-то иначе. С той стороны, куда Минхо даже не догадывался повернуть голову. И спорить с ним было всё равно что спорить с морем. Оно просто делало своё дело, набегало на берег, уходило, набегало снова. Ты мог кричать, мог махать руками, мог доказывать что угодно. Море не слушало. Оно просто было. Сейчас, шагая по узкой улочке в сторону рынка, Минхо чувствовал на плечах лёгкую ткань рубашки с фламинго, на голове панаму с деревянными бусинами и думал о том, что Джисон снова был прав. В этом наряде действительно было что-то правильное. Нелепое, но правильное. Как будто он наконец перестал быть туристом, который прячется за чёрными футболками и кепками с длинным козырьком. Теперь он был просто человеком, который идёт на рынок в компании местного сумасшедшего. И ему это нравилось. Он не признался бы в этом вслух, но внутри, где-то глубоко, разливалось приятное тепло. Как от глотка горячего чая в холодный день. Улочка спускалась к морю, и с каждым шагом открывался новый кусочек горизонта. Солнце уже не пекло, день клонился к вечеру, и тени от домов вытянулись, легли на булыжную мостовую длинными полосами. Где-то за стеной играло радио, и женский голос пел по-итальянски что-то медленное, тягучее, как будто она никуда не спешила и не собиралась спешить никогда. Из открытых окон пахло жареным луком, базиликом, чем-то томатным, что долго томилось на плите. Минхо вдруг понял, что голоден, хотя они завтракали. Но завтрак был несколько часов назад, а они успели принять душ, поговорить, посмеяться, посидеть на веранде. Время тянулось медленно, но насыщенно, как будто каждый час вмещал в себя целый день. Джисон шёл впереди, размахивая руками, рассказывая что-то про синьора Лоренцо и про его рыбу. Он говорил быстро, перескакивая с одного на другое, и Минхо слушал вполуха. Не потому что ему было неинтересно, а потому что он просто наслаждался вечером, воздухом, этим городом, который начинал казаться родным. Он заметил, что уже запомнил несколько поворотов, узнавал некоторые дома, мог предсказать, где закончится переулок и начнётся лестница. Это пугало его. И грело одновременно. — Синьор Лоренцо, — говорил Джисон, — он такой человек. Если ты ему не нравишься, он даже не посмотрит в твою сторону. Будет резать рыбу, смотреть на свою доску, и всё. А если ты ему нравишься, он может дать тебе попробовать самую свежую рыбу, которую ты ел в жизни. И не продаст. Просто даст. Потому что ему важно, чтобы ты понял, какая она. А потом скажет: «Приходи завтра. Утром. Тогда и купишь». — А если я не приду завтра? — спросил Минхо. — Тогда он обидится, — Джисон обернулся, и его глаза блестели. — Но не покажет. Просто в следующий раз не даст тебе ничего. Будешь стоять, смотреть на рыбу, а он будет делать вид, что тебя нет. И ты будешь знать, что виноват. И будешь мучиться. — Итальянцы умеют мучить? — Итальянцы умеют любить, — поправил Джисон. — А мучить — это побочный эффект. Он снова отвернулся и пошёл дальше, и Минхо смотрел на его спину, на футболку, которая натянулась на лопатках, на его босые ноги в сандалиях. Джисон не надел носки, и пятки у него были чуть потрескавшиеся, наверное, от ходьбы по камням. Минхо поймал себя на мысли, что запоминает эти детали. Родинку за левым ухом. Привычку сдувать волосы со лба, когда они падают на глаза. Он не хотел это запоминать, но память работала сама, фиксировала, сохраняла, упаковывала в архив под названием «Джисон». Рынок оказался не там, где был днём. Джисон свернул в переулок, потом в другой, потом прошёл через арку, и они вышли на небольшую площадь, которую Минхо не замечал раньше. Площадь была вымощена старой брусчаткой, стёртой до блеска миллионами ног. Брусчатка была неровной, кое-где выщербленной, и Минхо смотрел под ноги, чтобы не споткнуться. Вокруг стояли прилавки, но не пластиковые, как днём, а деревянные, сколоченные из досок, которые помнили, наверное, ещё родителей нынешних продавцов. Доски были тёмными от времени, с трещинами, и на некоторых виднелись старые надписи, которые уже никто не мог прочитать. Солнце висело низко, и его лучи падали на прилавки, делая помидоры ещё краснее, лимоны ещё желтее, а зелень такой яркой, что на неё больно было смотреть. Помидоры лежали горками, и некоторые были такими спелыми, что кожица на них лоснилась и казалась почти прозрачной. Лимоны пахли так сильно, что запах перебивал даже сыр и оливки. Минхо вдохнул полной грудью и почувствовал, как во рту защипало от кислоты. В воздухе висела смесь запахов. Пахло сыром, оливками, жареным миндалём, свежим хлебом и ещё чем-то сладким, что Минхо не мог определить. Он остановился у прилавка, где женщина в кружевном переднике резала дыню. Ломтики были оранжевыми, сочными, и она протянула один Минхо, улыбнувшись. Минхо взял, откусил. Дыня таяла на языке, сладкая, прохладная, пахнущая мёдом и летом. Женщина сказала что-то по-итальянски, и Джисон, который уже вернулся, перевёл: — Она говорит, что у тебя красивые глаза. И что ты похож на её племянника, который уехал в Милан и теперь не звонит. — Передай ей, что я позвоню, — сказал Минхо. Джисон засмеялся, перевёл. Женщина замахала руками, заулыбалась, и Минхо почувствовал, что покраснел. Он не умел принимать комплименты от незнакомых людей. Особенно от тех, кто говорил на языке, которого он не понимал. Джисон повёл его дальше. Они останавливались у каждого прилавка, и Джисон кого-то приветствовал, кого-то обнимал, с кем-то ругался по-итальянски. Ругался он так, что было ясно — это игра, ритуал, часть вечера. С одним продавцом, худым мужчиной с усами, он спорил о цене оливок, хотя Минхо видел, что оливки уже лежат в пакете, и спор идёт просто ради спора. С другой, пожилой женщиной в цветастом платке, они обсуждали погоду, и женщина жаловалась, что в этом году море холодное, а Джисон говорил, что она просто старая и ей всё кажется холодным. — Это синьора Роза, — сказал Джисон, когда женщина отвернулась к другому покупателю. — Она торгует сыром. Самым лучшим сыром в этом городе. Но она не даст тебе попробовать, пока не убедится, что ты достоин. — И как она проверяет? — Смотрит в глаза, — Джисон пожал плечами. — Если глаза честные, даёт пробовать. Если нет, прогоняет. — А что она увидела в моих глазах? — Сказала, что ты устал. И что тебе нужно хорошенько поесть и выспаться. И что я плохо за тобой слежу. Минхо усмехнулся. Синьора Роза уже вернулась и протягивала ему кусочек сыра на маленькой деревянной лопаточке. Сыр был твёрдым, с белой корочкой, и пах так, что у Минхо закружилась голова. Он откусил. Вкус был острым, солёным, с ореховым послевкусием. Сыр таял на языке, оставляя приятную горчинку. — Хорошо? — спросил Джисон. — Очень, — сказал Минхо. Синьора Роза смотрела на него, и её глаза блестели. Она что-то сказала, и Джисон перевёл: — Она говорит, что ты ей нравишься. И что если ты захочешь жениться на итальянке, она познакомит тебя со своей внучкой. — Передай ей, что я не ищу жену, — сказал Минхо. Джисон перевёл. Синьора Роза замахала руками, засмеялась, и её смех был громким, раскатистым, как гром. Минхо улыбнулся в ответ, хотя не понимал ни слова. Дальше был прилавок с хлебом. Синьор Альфредо, высокий старик с седыми усами и руками, похожими на корни старого дерева, резал багет большим ножом, и крошки падали на доску, а рядом лежали горки оливок, маринованных с апельсиновой цедрой. Он увидел Джисона, заулыбался, протянул ему ещё горячую булку. Джисон взял, разломил пополам, одну половину отдал Минхо. Хлеб был хрустящим снаружи, мягким внутри, пах дрожжами и мукой. Минхо откусил и почувствовал, как тепло разливается по телу. Просто хлеб. Просто свежий хлеб. Но в Италии он казался чем-то большим. Частью жизни, которую нельзя купить в супермаркете. Синьор Альфредо что-то сказал, и Джисон засмеялся. — Он говорит, что ты похож на американского актёра, которого он ненавидит. — Какого? — Не помнит. Но говорит, что ненавидит. И что это не твоя вина, что у тебя такое лицо. Минхо не знал, смеяться или обижаться. Он просто кивнул и откусил ещё хлеба. Кто-то сунул им в руки пластиковые стаканчики с красным вином. Минхо не понял, кто именно, потому что вокруг было слишком много людей, слишком много голосов, слишком много улыбок. Женщина с серьгами-кольцами протянула стаканчики, улыбнулась и исчезла в толпе. Вино оказалось терпким, чуть сладковатым, с привкусом вишни и чего-то ещё, что Минхо не мог определить. Оно согрело горло, спустилось в живот, разлилось теплом по телу. Джисон взял свой стаканчик, поднял его, посмотрел на Минхо. — За вечерний рынок, — сказал он. — За вечерний рынок, — повторил Минхо. Они выпили. Вино было комнатной температуры, как и положено хорошему красному, и Минхо почувствовал, как плечи расслабились, как напряжение, которое он носил в себе несколько дней, наконец начало отпускать. Он сделал ещё глоток, и ещё. Стаканчик опустел быстрее, чем он ожидал. Джисон взял его за руку и повёл к ступенькам старой церкви. Камень был тёплым, нагретым за день, и Минхо сел, вытянув ноги. Джисон устроился рядом, плечом к плечу. Перед ними открывалось море. Оно было спокойным, почти чёрным вдалеке, и только белые барашки волн напоминали, что оно живое. Волны набегали на берег, уходили, набегали снова, и этот ритм был успокаивающим, как дыхание большого зверя. Солнце садилось, и вода у горизонта стала золотой, потом розовой, потом лиловой. Небо меняло цвета каждую минуту, будто кто-то перебирал краски на палитре. Сначала небо было бледно-голубым, потом появились жёлтые полосы, потом розовые, потом фиолетовые. Облака, которых днём не было видно, вдруг стали длинными, перистыми, и они горели на закате, как огненные языки. Они сидели молча. Вокруг шумел рынок, люди смеялись, дети бегали между прилавков, и где-то играла музыка, негромкая, с аккордеоном. Мелодия была старой, наверное, итальянской, и она текла медленно, как река, которую никто не торопит. Минхо чувствовал тепло Джисона через ткань рубашки, чувствовал, как его плечо касается его плеча, и это было так естественно, как будто они сидели так всегда. — Ты знаешь, — сказал Джисон, не глядя на него, — я ведь не ошибся в тебе. — В чём? — спросил Минхо, хотя знал, что Джисон скажет. — В том, что ты не обычный турист. Обычный турист не стал бы сидеть на ступеньках церкви в рубашке с фламинго и пить вино из пластикового стаканчика. Обычный турист пошёл бы в ресторан, заказал бы пасту и фотографировал бы закат на телефон. А потом выложил бы в инстаграм с подписью «Италия, ты прекрасна». — А я не фотографирую, — сказал Минхо. — А ты не фотографируешь, — Джисон улыбнулся. — Ты просто сидишь и смотришь. Это редкость. Люди разучились просто смотреть. Им нужно сохранить, запечатлеть, доказать себе и другим, что они здесь были. А ты просто сидишь. И смотришь. Это дорогого стоит. Минхо не ответил. Он смотрел на море, на закат, на чаек, которые кружили над водой, и думал о том, что Джисон снова прав. Он никогда просто не смотрел. Всегда нужно было запечатлеть, сохранить, отправить кому-то. А здесь, сейчас, ему не хотелось доставать телефон. Телефон лежал в кармане шорт, и Минхо чувствовал его тяжесть, но не тянулся за ним. Ему хотелось просто быть. Вино в стаканчике закончилось, и Минхо почувствовал лёгкое головокружение. Не от алкоголя, от вечера, от воздуха, от того, что рядом сидел человек, который за одну неделю стал для него важнее многих, кого он знал годами. Он смотрел на профиль Джисона, на его нос с горбинкой, на ресницы, которые отбрасывали тени на щёки, на губы, которые были чуть приоткрыты, и думал о том, что этот человек изменил его. Не специально, не стараясь, не прилагая усилий. Просто будучи собой. — Джисон, — сказал он. — М-м-м, — Джисон не повернул голову, но Минхо знал, что он слушает. — Спасибо. — За что? — Джисон повернулся, и его глаза блестели в свете заходящего солнца. — За рубашку с фламинго, — Минхо усмехнулся. — За рынок. За то, что ты есть. За то, что ты говоришь такие вещи, от которых у меня сердце останавливается. И за то, что ты просто сидишь рядом и молчишь. Это тоже важно. Джисон смотрел на него несколько секунд, и его лицо было серьёзным, почти взрослым, без той наглой искры, которая появлялась, когда он дразнил или смеялся. — Не за что, — сказал он. — Спасибо тебе. За то, что пришёл. За то, что не ушёл. За то, что сидишь здесь, в этой дурацкой рубашке, и пьёшь вино из пластикового стаканчика. Это много значит. Больше, чем ты думаешь. Они допили вино. Кто-то прошёл мимо, бросил им ещё два стаканчика, и Джисон поймал их, не глядя. Он протянул один Минхо, и они снова пили, и смотрели на море, и молчали. А вокруг кипела жизнь, и это был просто вечер. Просто рынок. Просто вино. Просто двое людей на ступеньках старой церкви. Море темнело, и на нём появились серебряные дорожки от луны, которая ещё не взошла, но уже подсвечивала горизонт. Где-то зажглись первые фонари, и их свет отражался в воде, дрожал, как живой. Рынок постепенно затихал, продавцы сворачивали прилавки, люди расходились по домам. Но Минхо не хотел уходить. Ему хотелось сидеть здесь ещё, смотреть на море, слушать, как дышит Джисон, чувствовать его тепло. — Джисон, — сказал он. — Что? — Ты знаешь, что я никогда не забуду этот вечер? Джисон повернулся, посмотрел на него. Его глаза были влажными, но он не плакал. — Я тоже, — сказал он. — Никогда. Они сидели на ступеньках, пока рынок не опустел. Фонари погасли один за другим, и площадь погрузилась в мягкий полумрак, который держался на грани между вечером и ночью. Море стало чёрным, почти невидимым, но Минхо знал, что оно там. Слышал его дыхание, ровное, бесконечное. Джисон сидел рядом, поджав колени к груди, и его панама съехала на затылок. Бусины на красной ленте тихо позвякивали, когда он поворачивал голову. — Знаешь, — сказал Джисон, и его голос был тихим, почти сонным, — ты слишком часто говоришь, что никогда не забудешь что то. Минхо повернул голову. Джисон смотрел прямо перед собой, на море, и его профиль был спокойным, почти безмятежным. — А что в этом плохого? — спросил Минхо. — Ничего, — Джисон пожал плечами. — Просто если ты будешь так говорить каждый вечер, то у тебя закончатся слова. И что ты тогда скажешь? — Скажу, что эти вечера реально незабываемые, — Минхо почувствовал, как уголки губ тянутся вверх. — Потому что это правда. Джисон засмеялся. Тихо, и его смех смешался с шумом моря, с далёкими криками чаек, с шелестом ветра в листьях платанов, которые росли вдоль площади. — Ты упрямый, — сказал Джисон. — Я знаю. — Это хорошо. Мне нравятся упрямые. Минхо смотрел на него, на его профиль, на скулы, на ресницы, на губы, которые всё ещё улыбались. И внутри, где-то глубоко, разливалось что-то тёплое, что-то, что он не мог назвать, но что чувствовал всем телом. — Я рад, что прожил эту неделю с тобой, — сказал Минхо, и его голос был ровным, спокойным, как море в штиль. Джисон повернул голову. Его глаза блестели в полумраке, и он смотрел на Минхо так, будто видел его впервые. Или в последний раз. — Ты это сейчас серьёзно? — спросил Джисон, и его голос дрожал. — Серьёзно, — сказал Минхо.  Джисон не ответил. Он просто смотрел, и его губы дрожали, и он не улыбался, и не плакал, а просто был. Был здесь, на ступеньках старой церкви, в этом городе, в этой стране, на краю света. И Минхо вдруг понял, что не хочет больше ждать. Не хочет думать о том, что будет завтра, или послезавтра, или через неделю. Не хочет считать дни до отъезда. Он хочет только одного.  Быть здесь. Сейчас. С ним. Минхо наклонился и поцеловал его. Не грубо, не жёстко, а мягко, почти невесомо. Губами коснулся губ, замер на секунду, чувствуя, как Джисон вздрогнул, как его дыхание сбилось, как его пальцы вцепились в рукав рубашки с фламинго. А потом Джисон ответил. Его губы были тёплыми, чуть солёными, наверное, от вина, и они двигались медленно, как будто у них была вся ночь, весь год, вся жизнь. Минхо провёл рукой по его щеке, пальцами зарылся в волосы на затылке, притянул ближе. Джисон выдохнул в поцелуй, и этот выдох был тихим, почти неслышным, но Минхо услышал. Он слышал всё, что касалось Джисона. Они отстранились, когда воздух закончился. Лбы соприкоснулись, и они сидели так, не открывая глаз, дыша одним дыханием. — Ты знаешь, — прошептал Джисон, и его голос был хриплым, сбитым, — я ведь тоже рад. Очень рад. Что ты приехал. Что мы встретились. Что ты занял моё место на пляже. — Ты всё ещё помнишь про пляж? — Минхо усмехнулся, не открывая глаз. — Я всё помню, — сказал Джисон. — Каждую секунду. Каждый взгляд. Каждое слово. Даже те, которые ты не сказал. Минхо открыл глаза. Джисон смотрел на него, и его глаза были влажными, но он не плакал. Он улыбался. Той самой улыбкой, от которой у Минхо сжималось сердце. — Я тоже помню, — сказал Минхо. — Всё. Даже то, как ты ел мороженое у фонтана. И как я сказал, что фонтаны не занимают. — А они не занимают, — сказал Джисон. — Но этот я занял. Для тебя. Минхо не ответил. Он просто поцеловал его снова, и этот поцелуй был глубже, дольше, как будто они оба знали, что времени мало, и хотели уместить в него всё, что не успели сказать. Вокруг было тихо. Рынок опустел, фонари погасли, и только море шумело, ровно, бесконечно, как будто оно тоже знало, что этот вечер особенный. И что такие вечера не забываются. Никогда. Они сидели на ступеньках, и море перед ними было чёрным, почти невидимым. Только серебряная дорожка от луны тянулась по воде, дрожала, переливалась, как живая. Рынок опустел. Продавцы свернули прилавки, унесли ящики с фруктами, увезли тележки. Площадь стала тихой, и только где-то вдалеке играла музыка, такая тихая, что казалось, её приносит ветер с другого берега. Где-то за закрытыми ставнями слышались голоса, приглушённые, спокойные, как будто люди говорили о чём-то важном, но не спешили. И это было правильно. В Италии никто не спешил. Джисон сидел рядом, и его плечо касалось плеча Минхо. Бусины на панаме позвякивали, когда он поворачивал голову. Минхо чувствовал его тепло даже через ткань рубашки. Просто сидел и смотрел на море. Не хотел никуда уходить. Не хотел, чтобы этот вечер заканчивался. Он ловил себя на мысли, что считает минуты, которые остались до того момента, когда придётся встать и уйти. Но не вставал. Отодвигал этот момент, как мог. В кармане завибрировал телефон. Минхо не хотел смотреть. Он знал, что это могут быть только коллеги. Никто больше не звонил ему в Италии. Только Джиён, Чан Хёк или Сунхо. Иногда все трое по очереди. Телефон вибрировал снова. Настойчиво, требовательно, как человек, который не собирается ждать. Минхо представил, как Джиён сидит в номере, смотрит на экран, кусает губы. Ей не нравилось, когда он пропадал. Она говорила, что чувствует себя ответственной за него. Хотя он ни разу не давал ей повода волноваться. Минхо вытащил телефон из кармана. На экране высветилось имя Джиён. Он посмотрел на Джисона. Джисон смотрел на море, но Минхо знал, что он слушает. Его голова чуть повернута, ухо открыто, пальцы замерли на колене. — Алло, — сказал Минхо, и его голос прозвучал глухо в вечерней тишине. — Минхо, — голос Джиён был взволнованным, быстрым. Она говорила так, будто бежала. Или будто не могла усидеть на месте. — Вы где? Мы весь день вас не видели. Вы не пришли на завтрак. Вы не обедали. Вы не отвечали на сообщения. Мы волновались. Минхо вздохнул. Он слышал этот голос сто раз. И каждый раз в нём было одно и то же. Беспокойство, смешанное с лёгкой обидой. Ей казалось, что он не ценит их заботу. На самом деле он просто устал от неё. — Я в порядке, — сказал Минхо. — Я говорил вам. Не нужно меня искать. — Минхо, — Джиён вздохнула, и в её вздохе было что-то усталое, почти материнское. Она была младше его, но иногда вела себя так, будто он нуждался в опеке. — Я понимаю, что вы хотите отдохнуть. Чан Хёк видимо отравился, или температура. Ему очень плохо. Он упал, мы не знаем, что случилось. Он говорит, что кружится голова, не может встать. Мы вызвали врача, но вы нужны. Он просит вас прийти. Минхо замер. Телефон нагрелся в руке, и он переложил его к другому уху. Джисон рядом замер тоже. Его пальцы перестали крутить бусины на панаме. Тишина стала плотной, почти осязаемой. — Что случилось? — спросил Минхо, и его голос стал ниже, напряжённее. Он не любил, когда что-то шло не по плану. А болезнь продюсера не входила в его планы. — Не знаем, — голос Джиён дрожал. Она, наверное, сидела на краю кровати и смотрела на Чан Хёка, который лежал бледный и жаловался на давление. — Может, давление. Может, переутомление. Он не молод, вы знаете. Врач будет через полчаса. Но он просит вас. Говорит, что хочет убедиться, что с вами всё в порядке. Пожалуйста, Минхо. Приходите. Минхо закрыл глаза. Он чувствовал, как Джисон рядом ждёт. Не дышит почти. Смотрит на море, но видит не море, а его, Минхо. И ждёт. — Хорошо, — сказал Минхо. — Всё хорошо. Я сейчас приду. Он положил трубку. Телефон нагрелся в руке, и Минхо убрал его в карман. Пальцы нащупали край панамы, поправили её. Она съехала набок, и бусины тихо звякнули. Джисон не смотрел на него. Он смотрел на море, и его профиль был спокойным, но Минхо видел, как напряглась его челюсть, как сжались пальцы на колене. Он уже научился читать Джисона. По тому, как он дышит. По тому, как его плечи становятся жёсткими. — Всё в порядке? — спросил Джисон, не глядя на него. Его голос был ровным, почти безразличным, но Минхо слышал в нём то, что пряталось за этой ровностью. Осторожность. Страх. Желание спросить что-то ещё, но не решаться. — Да, — сказал Минхо. — Всё хорошо. Там просто коллеги распереживались. Джисон кивнул. Он всё ещё не смотрел на Минхо. Его пальцы разжались, сжались снова. Бусины на панаме звякнули, когда он повернул голову к морю. — Тебе надо идти, — сказал он. Это не было вопросом. Это было утверждением, которое он произнёс таким тоном, будто сам себя уговаривал. — Надо, — сказал Минхо. Он не хотел говорить это слово. Оно было горьким, как тот кофе, который они пили сегодня утром. Горьким и холодным, потому что они забыли его допить, и он остыл. Джисон повернул голову. Его глаза блестели в полумраке. Он смотрел на Минхо долго, внимательно, как будто хотел запомнить каждую черту, каждую морщинку, каждую родинку. Минхо поймал себя на том, что делает то же самое. Запоминает. Как свет падает на его скулы. Как тени ложатся под глазами. Как губы чуть приоткрыты, будто он хочет что-то сказать, но не решается. — Давай встретимся завтра, — сказал Джисон, и его голос стал тише, почти шёпотом. — В том кафе. Где мы встретились в первый раз. Я хочу сказать тебе кое-что важное. Минхо смотрел на него. На его лицо, на глаза, на губы, которые только что произнесли эти слова. Он хотел спросить, что именно. Но не спросил. Потому что знал, что Джисон не скажет сейчас. Он скажет завтра. В кафе. Где они встретились в первый раз. Где всё началось. — Хорошо, — сказал Минхо. — Без проблем. Во сколько? — В десять, — сказал Джисон. — Как обычно. — Я приду, — сказал Минхо. — Не опоздай, — Джисон улыбнулся, но улыбка была грустной, не той, наглой и тёплой, к которой привык Минхо. Она была другой. Осторожной. Боящейся. — Не опоздаю, — сказал Минхо. — Врёшь, — сказал Джисон, и в его голосе появилась та самая нотка, которая была с ними с первого дня. Знакомая. Родная. Которая заставляла Минхо улыбаться даже тогда, когда не хотелось. — Умею, — ответил Минхо, и они оба засмеялись. Тихо, горлом, и смех их смешался с шумом моря, с далёкими криками чаек, с шелестом ветра в листьях платанов. И в этом смехе было что-то правильное. Что-то, что говорило: всё будет хорошо. Минхо встал. Ноги затекли после долгого сидения, и он покачнулся. Джисон поддержал его за локоть. Его пальцы были тёплыми, и Минхо не хотел, чтобы они отпускали. Он смотрел на руку Джисона, на его пальцы, на родинку на запястье, которую заметил ещё в первый день, в аэропорту. И подумал о том, как странно устроена жизнь. Неделю назад он не знал этого человека. А теперь не мог представить, как будет без него. — Завтра, — сказал Джисон, отпуская его руку. — Завтра, — повторил Минхо. Он развернулся и пошёл. Сандалии стучали по брусчатке, и этот звук был громким в тишине. Он не оборачивался. Знал, что если обернётся, то не сможет уйти. Но на полпути, у выхода с площади, он всё-таки обернулся. Джисон стоял на ступеньках, смотрел ему вслед, и его панама съехала на затылок. Бусины не звенели, потому что ветер стих. Он стоял и смотрел, и его лицо было спокойным. Но Минхо видел, что это спокойствие держится на одном дыхании. Как мыльный пузырь. Который лопнет, если дунет ветер. Минхо махнул рукой. Джисон махнул в ответ. И Минхо пошёл дальше. В темноту. К огням отеля. К коллегам. К своей жизни, которая ждала его там. Он шёл по узкой улочке, и шаги гулко отдавались в тишине. Где-то за стеной плакал ребёнок. Где-то играла музыка, которую он не узнавал. Где-то пахло жареным луком, и этот запах напомнил ему о доме. О доме, которого у него не было. Потому что домом он называл квартиру в Сеуле, где никто не ждал.
Примечания:
55 Нравится 9 Отзывы 27 В сборник