Глава 3. Точка невозврата
29 марта 2026 г., 19:33
Три часа ночи пахнут весной и предательством.
Весной — потому что март сходил с ума, как тот самый подросток, которому впервые дали свободу, и не знал, что с ней делать. Он ломал лед на лужах с хрустом, от которого замирало сердце, выгонял из промерзшей земли первую, робкую, испуганную траву, которая еще не знала, что ее затопчут, сомнут, уничтожат, как только взойдет солнце. И ты веришь. Всегда веришь, потому что шестнадцать — это возраст, когда хочется верить даже в то, что тебя убьет.
Предательством — потому что я изменила той девочке, которой была еще утром. Той, которая смотрела на себя в зеркало, рисовала черные стрелки и думала, что знает, кто она. Той, которая врала Микасе, которая сбегала из дома, которая показывала фак Леви.
Я шагнула за грань, и грань эта была очерчена поцелуем. Простым, неумелым, скомканным, но таким, после которого нельзя вернуться обратно. После которого ты уже не та. После которого ты становишься кем-то другим, и этого кого-то уже не собрать из прежних осколков.
Его звали Майл. Красивое имя для красивого мальчика с карими глазами, в которых отражались фонари. С руками, которые он не знал, куда деть, когда мы стояли друг напротив друга, — они висели вдоль тела, потом прятались в карманы куртки, потом вылезали, чтобы потереть затылок, потом снова исчезали, как будто боялись, что я замечу, как они дрожат.
Я замечала. Мне нравилось, что они дрожат. Мне нравилось, что я заставляю их дрожать. Это было новое чувство — власть. Не та, которую дают запреты и бунты, а та, которую дарит твое тело, твои глаза, твоя улыбка. Та, от которой кружится голова сильнее, чем от дешевого вина, которое мы пили из горла, пряча бутылку под курткой, чтобы никто не увидел, чтобы никто не сказал, что мы маленькие, чтобы никто не отнял у нас этот вечер.
Мы гуляли по набережной — пустой, мокрой, блестящей под фонарями. Город спал, и мы были его единственными хозяевами, единственными живыми душами в этом царстве бетона и асфальта, и это опьяняло сильнее алкоголя. Мы смеялись над чем-то, что казалось нам невероятно остроумным — над учителями, над одноклассниками, над миром, который не понимал нас, таких взрослых, таких глубоких, таких шестнадцатилетних.
Он рассказывал мне о музыке, которую слушал, о группе, в которой играл на гитаре, о том, что хочет объехать весь мир, когда закончит школу, и я смотрела на него и думала: «Вот оно. Вот то, чего я ждала».
Я слушала и чувствовала, как внутри меня распускается что-то теплое, липкое, похожее на жидкий мед. Оно растекалось по груди, по животу, по рукам, по ногам, заставляя меня улыбаться без причины, смеяться над его шутками, смотреть на его губы и думать о том, каково это — прикоснуться к ним своими.
Это было похоже на любовь. Или на то, что в шестнадцать мы принимаем за любовь, потому что настоящая боль еще не научила нас различать.
Мы стояли у моего подъезда, и я не хотела, чтобы этот вечер заканчивался. Не хотела возвращаться в квартиру, где пахнет Микасиным страхом и носками Эрена, которые он разбрасывал по всей прихожей, как будто наша квартира была его личной раздевалкой. Не хотела снова становиться той, кого контролируют, кого проверяют, кого считают ребенком. Я была девушкой. Я была той, кого хочет этот красивый мальчик с неловкими руками и карими глазами.
— Мне пора, — сказала я, но не сдвинулась с места.
Мои ноги приросли к асфальту, к этому моменту, к этой секунде.
— Знаю, — ответил он, тоже не двигаясь.
Его голос был тихим, почти шепотом, как будто он боялся спугнуть что-то, что висело между нами, прозрачное, хрупкое, неназванное.
Весенний рассвет едва пробивался сквозь тучи, окрашивая горизонт в бледно-розовый, похожий на свежий шрам, который только начинает затягиваться, но еще болит, если дотронуться.
Я потянулась к нему. Медленно. Так медленно, как будто шла по тонкому льду. Мои губы искали его губы — неуверенно, дрожа, как в первый раз, потому что это и был первый раз.
Первый раз, когда я решилась. Первый раз, когда я не отступила. Я закрыла глаза, чувствуя, как мир сужается до точки касания, до тепла его дыхания на моей коже, до запаха его духов.
— Да твою же мать, блять.
Голос ударил по спине, как бита. Как камнепад. Как обвал, который хоронит тебя заживо, не спрашивая, готова ли ты. Я отшатнулась, едва не потеряв равновесие, едва не упав на мокрый асфальт, едва не разбив эту хрупкую, только что родившуюся взрослость в дребезги. Мои глаза распахнулись.
Майл тоже дернулся. Его красивое лицо исказилось от непонимания и испуга — в карих глазах мелькнуло что-то, похожее на животный ужас, на ту самую реакцию, которую я видела у Эли, когда Леви схватил меня за капюшон. Он отступил на шаг, его руки, которые только что тянулись ко мне, теперь безвольно повисли вдоль тела, и я вдруг поняла, что он не защитит меня.
Я обернулась.
Он стоял у подъезда, прислонившись плечом к косяку, скрестив руки на груди. Леви. Он не смотрел на мальчишку. Он смотрел на меня. И в этом взгляде было что-то такое, от чего у меня подкосились колени — или это алкоголь, который уже начал выветриваться, оставляя после себя только головную боль и стыд, или он, этот человек, который появлялся всегда, когда я была готова сделать шаг в свою собственную жизнь, в свою свободу, в свою пропасть.
— Вы кто? — спросил Майл, и в его голосе прозвучала попытка казаться храбрее, чем он был.
Попытка, которая провалилась еще до того, как слова слетели с его губ. Я слышала, как дрожит его голос, как он ломается на середине, как прячется за вежливое «вы», за дистанцию, за ту самую фальшивую взрослость, которая рассыпается при первом же ударе.
Леви не ответил. Он даже не посмотрел в его сторону. Для него Майл не существовал — не как угроза, не как человек. Воздух. Пустота.
Он просто отлепился от стены и направился ко мне. В каждом его шаге была та самая хищная ленивость, которую я помнила с десяти лет. Теперь я знала, что это была не красота. Это была смерть, которая умеет ждать.
— Домой, — сказал он.
Голос его был низким, хриплым, спокойным. И в этом слове не было ни вопроса, ни просьбы, ни надежды, что я послушаюсь. Это был приказ. Тот самый, от которого кровь стынет в жилах, от которого ноги сами несут тебя туда, куда он скажет, от которого исчезает вся твоя шестнадцатилетняя храбрость, оставляя только животный, древний, первобытный страх.
— Вы мне не указ, — выпалила я, делая шаг назад, к тому мальчишке, к безопасности, к свободе. Мой голос дрожал, но я говорила, потому что если я замолчу, если я подчинюсь, если я позволю ему снова победить, я никогда не вырвусь. Я навсегда останусь той, кого держат за шкирку. — И вообще, какое вы имеете право...
Он схватил меня за руку.
Не за капюшон, не за шкирку, не за ворот куртки, которые стали его привычными, почти ритуальными захватами. За запястье. Там, где кожа тоньше всего, где пульс бьется ближе к поверхности, где можно почувствовать, как бьется сердце, как кровь бежит по венам, как страх превращается в адреналин, а адреналин — в ту самую запретную, пьянящую, смертельную смесь, которую называют жизнью.
— Пустите! — я попыталась вырваться, но он уже тащил меня к подъезду, игнорируя мои попытки вывернуться.
Майл сделал шаг вперёд, и в его глазах мелькнуло что-то похожее на решимость.
— Эй, ты...
Леви остановился. Повернул голову. Посмотрел на этого глупого, маленького мальчишку — всего на секунду, но этого хватило. Я увидела, как мальчик побледнел, как его решимость испарилась, как он сделал шаг назад, потом ещё один. Я не видела лица Леви в этот момент, но я знала, что там было. Что-то, от чего даже взрослые мужчины опускают глаза.
Что-то, что говорит: «Уйди, пока можешь»
Майл ушёл. Быстро, не оглядываясь, его фигура растаяла в предрассветном сумраке, и я осталась одна с этим человеком, который держал моё запястье так, будто я была преступницей, сбежавшей из-под стражи.
— Отпустите, — прошипела я, когда он втащил меня в подъезд. — Отпустите, я сказала! Давно вы в папки мне заделались?
Он молчал. Только его пальцы сжались сильнее, и я почувствовала, как кости ноют под нажимом.
— Ты не имеешь права! — голос срывался на визг, и я ненавидела себя за этот визг.
Я хотела быть взрослой, хотела быть сильной, хотела быть той, кто смотрит ему в глаза и не отводит взгляд. Но я была просто пьяной шестнадцатилетней девчонкой, которую тащили домой, как нашкодившего котёнка.
Лифт не работал — как всегда. Мы поднимались пешком, и каждый этаж отдавался в моих ногах тупой болью.
Алкоголь делал своё дело: мир плыл, стены наклонялись, и я спотыкалась на ровном месте. Леви тащил меня, не обращая внимания на мои попытки вырваться, не реагируя на мои слова.
Он был как машина — холодная, безжалостная, запрограммированная на одну задачу, доставить меня домой.
На площадке четвёртого этажа я попыталась ударить его свободной рукой. Он перехватил и второе запястье, и я оказалась прижата к стене, с руками, заломленными за спину.
— Слушай сюда, малявка, — его голос был тихим, но в нём звенело что-то такое, от чего мне захотелось сжаться в комок. — Я не твоя нянька. Я не твой папочка. И мне плевать, с кем ты целуешься и сколько пьёшь. Но пока ты живёшь под крышей Микасы, ты будешь делать так, как она сказала. А она сказала — быть дома в шесть.
— Мне шестнадцать! — я дёрнулась, но он держал крепко. — Я имею право...
— Ты имеешь право сдохнуть в канаве, — перебил он, и в его голосе не было злости. Только констатация факта. — И знаешь что? Мир не станет беднее.
Он отпустил меня так резко, что я едва не упала. Прислонилась спиной к стене, чувствуя, как холод проникает сквозь тонкую куртку, и смотрела, как он достаёт ключи. Мои ключи. Он забрал их у меня, когда тащил? Я не заметила.
— Ты... — начала я, но он уже открыл дверь и втолкнул меня внутрь.
Квартира встретила меня запахом несвежего воздуха и тишиной.
Нехорошей тишиной. Тишиной, в которой чувствуется напряжение, как перед грозой. Леви втолкнул меня в коридор, прошёл мимо, даже не взглянув, и скрылся в где-то в комнате Микасы — я уже мысленно называла её «своей», не просто комнатой Микасы, потому что он появлялся здесь чаще, чем я хотела признавать.
Я стояла в коридоре, пытаясь отдышаться, и чувствовала, как внутри меня всё кипит. Злость, стыд, унижение, какая-то липкая, тягучая обида, которую я не могла выговорить. Мои запястья горели там, где он сжимал их, и я смотрела на красные следы, оставленные его пальцами, и думала: почему? Почему он? Почему именно он появляется каждый раз, когда я пытаюсь жить своей жизнью?
Из кухни виднелся слабый свет. Я прошла туда, и ноги подкашивались — то ли от алкоголя, то ли от всего, что произошло за последние полчаса.
Микаса сидела за столом. Она была ссутулившись, чего за ней никогда не водилось — Микаса всегда держала спину прямой, даже когда умирала от усталости. Но сейчас она сидела, уперев лицо в руки, и в этом жесте было что-то такое, от чего у меня остановилось сердце. Она не была злой. Она была сломленной.
Эрен сидел рядом. Впервые в жизни я видела его лицо злым. Не раздражённым, не недовольным — злым. По-настоящему, глубоко, той злостью, которая не кричит, а молчит и сжимает кулаки под столом.
— Садись, — сказал он, и голос его был низким, чужим.
Я села. Не потому, что он сказал — потому что ноги не держали. Я опустилась на стул напротив Микасы и смотрела, как она медленно поднимает голову.
Её глаза были красными. Она не плакала — Микаса не плакала никогда. Но красные глаза говорили о том, что она держалась из последних сил.
— Ты время вообще видела? — спросил Эрен, и его голос дрогнул. — Мы вообще-то волновались.
Я поправила прядь волос, пытаясь придать себе независимый вид. Скрестила руки на груди, как щит. Как броню.
— Я же написала, что задерживаюсь, — сказала я, и мой голос прозвучал жалко даже для меня самой.
— Ты написала в десять, — сказал Эрен. — В десять, Мира. А сейчас три часа ночи. Пять часов ты не отвечала на звонки. Пять часов мы не знали, где ты, с кем ты, жива ты или...
Он не договорил. Его кулак стукнул по столу, и чашки подпрыгнули, звякнув о блюдца.
— Эрен, — тихо сказала Микаса, и в этом одном слове было столько усталости, что он замолчал.
Она посмотрела на меня.
Долго. Тяжело. Её взгляд проходил сквозь мою броню, сквозь мою гордость, сквозь мой юношеский максимализм, и я чувствовала, как мне становится стыдно. По-настоящему стыдно. Не так, как вчера или позавчера, когда я отмахивалась от её запретов и считала их дурацкими. А так, как бывает, когда ты вдруг видишь себя со стороны — пьяную, в короткой юбке, с размазанной помадой, и понимаешь, что человек, который любит тебя больше всех на свете, смотрит на это и не знает, как тебя спасти.
— Иди спать, — сказала Микаса. Её голос был ровным, пустым, как вымороженная комната.
— Мам...
— Иди спать, Мира.
Она махнула рукой в сторону выхода, и в этом жесте было столько отчаяния, что я поднялась, не сказав ни слова. Пошла в свою комнату, чувствуя, как каждый шаг отдаётся в висках. У двери я обернулась. Микаса снова опустила лицо в руки. Эрен сидел рядом, и его злость куда-то ушла, оставив место пустоте. Я хотела что-то сказать. Извиниться. Объяснить.
Сказать, что я просто хотела побыть нормальной девчонкой, что я не хотела их пугать, что я люблю её, люблю их обоих, даже Эрена с его дурацкими выходками.
Но слова застряли в горле.
Я закрыла дверь своей комнаты, рухнула на кровать и уставилась в потолок. В голове шумело. Запястья всё ещё горели. На губах остался вкус чужого поцелуя, который уже казался не сладким, а горьким, как полынь.
Я провалилась в сон, тяжёлый, без сновидений, и проснулась от того, что за окном уже светло. Солнце било в глаза, беспощадное, весеннее, напоминая, что жизнь продолжается, даже если ты вчера её просрала по всем фронтам.
Я взяла телефон. Сто пропущенных от Микасы. Двадцать от Эрена. И ещё один номер — незнакомый, который я не заметила вчера. Я уставилась на экран, пытаясь вспомнить, когда могла видеть этот номер, и не вспомнила.
Потом открыла чат с Элей.
Я начала писать, не думая, просто выплёскивая всё, что накипело. Слова летели с пальцев, злые, обидные, полные той шестнадцатилетней несправедливости, которая кажется вселенской трагедией.
«Эля, ты не поверишь, что было. Этот мудак, напарник Микасы, схватил меня на улице, как какую-то преступницу, прямо перед Майлом. Представляешь? Он его спугнул. Я теперь вообще не знаю, как ему в глаза смотреть. И Микаса... она смотрела на меня так, будто я её убила. Я просто хотела погулять, блять. Что в этом такого? Мне шестнадцать, а они обращаются со мной, как с пятилетней. И этот Леви... он вообще кто такой, чтобы меня трогать? Он мне не отец, не брат, даже не знакомый. Он просто мусор, который приносит Микаса с работы. Я ненавижу его. Ненавижу, как он смотрит на меня, как он говорит со мной, как он...»
Я остановилась. Не потому, что закончились слова. А потому, что поняла: я пишу это всё, а Эля молчит. Эля, которая всегда отвечает. Эля, которая, как и я, не спит ночами, потому что читает или смотрит сериалы, или просто лежит и думает о всякой ерунде.
«Эль, ты где?»
«Эля?»
«Дура, проспала, что ли?»
Ответа не было.
Я скинула ноги с кровати, заставила себя встать. Голова гудела, во рту был привкус вчерашнего вина и собственной глупости. Я переоделась в джинсы и толстовку — сегодня никаких коротких юбок, никакой красной помады. Сегодня я буду паинькой. Хорошей девочкой, которая делает уроки и не выходит после шести.
На кухне было пусто. Микаса, наверное, уже ушла на работу — или ещё спала, я не знала. Эрена тоже не было. Я налила себе кофе, выпила его обжигающим, горьким, не чувствуя вкуса. Собрала рюкзак, надела куртку и вышла из квартиры, стараясь не шуметь.
Улица встретила меня весной. Солнце уже поднялось высоко, сушило лужи, заставляло людей щуриться и улыбаться. Мир был прекрасен и равнодушен к моим вчерашним драмам. Я шла в школу, пиная камни, нажимая на телефоне имя Эли снова и снова.
Абонент недоступен, — говорил механический голос.
— Да где ты, блять? — бормотала я, чувствуя, как внутри нарастает смутное беспокойство.
Школа. Я вошла в знакомые двери, и меня удивила тишина. Коридоры были пусты, эхо моих шагов разносилось под высокими потолками, как в склепе. Я посмотрела на часы — пришла слишком рано. Первый урок ещё не начался.
В раздевалке я встретила свою компанию. Они сидели на скамейке, что-то обсуждали, но, увидев меня, замолчали.
— Привет, — сказала я, пытаясь улыбнуться. — Вы Элю не видели?
Они переглянулись.
— Не, — сказала девчонка, и в её голосе было что-то странное. — Она вчера на связь не выходила.
— Я тоже ей не дозвонюсь, — я пожала плечами, стараясь не показывать беспокойство. — Наверное, проспала.
— Наверное, — сказала другая, и отвела взгляд.
Начались уроки. Я сидела на алгебре, смотрела на пустое место Эли за соседней партой и чувствовала, как беспокойство превращается в липкий, холодный страх. Эля не прогуливала. Никогда. Она была отличницей, любимицей учителей, той, кто никогда не опаздывает и всегда делает домашку.
Если её нет — значит, что-то случилось.
Прошло двадцать минут. Учительница что-то писала на доске, я не слушала. Я смотрела на телефон, который лежал на парте экраном вниз, и ждала, когда он завибрирует.
Вместо этого открылась дверь.
В класс зашёл полицейский. В форме, с серьёзным лицом, за ним — директор, маленькая суетливая женщина с вечно испуганными глазами.
— Мира Аккерман? — спросил полицейский, оглядывая класс.
Я поднялась, чувствуя, как все взгляды упираются в меня. Сердце ухнуло вниз, и я почувствовала: это не из-за прогулов. Это не из-за комендантского часа. Это что-то другое. Что-то, к чему я не была готова.
— Я, — сказала я, и голос мой прозвучал чужим.
— Выйдите, пожалуйста.
Я вышла в коридор, чувствуя, как ноги становятся ватными. Директор и полицейский проводили меня в кабинет, усадили на стул. Я сидела, сжимая в руках сумку, и смотрела на полицейского, который открыл блокнот.
— Мира, — произнес он, и этот голос — вязкий, пропитанный фальшивым участием, от которого кровь в жилах превращается в ледяную крошку, — прозвучал как приговор. Спокойствие, с которым он выдавил мое имя, было страшнее любого крика. — Ты дружишь с Элей?
— Да, — выдохнула я.
Слово вылетело из пересохшего горла каким-то дохлым, обескровленным звуком.
— Когда ты видела её в последний раз?
Вопрос повис в воздухе, тяжелый, как гиря. Я нырнула в воспоминания, цепляясь за них, как за спасательный круг.
Вчера. Да, вчера. Этот день казался таким обычным, таким дурацким, таким моим. Созвон днем, ее голос, смеющийся чему-то глупому. Потом — прогулка, заброшенное здание, пахнущее сыростью и свободой, дешевое вино, обжигающее горло, и компания, в которой мы чувствовали себя взрослыми и бессмертными. А потом я слиняла с Майлом. Я помню, как предложила ей пойти с нами, а она лишь улыбнулась той своей странной, отстраненной улыбкой и сказала, что нам будет лучше вдвоем.
Как же мне хочется сейчас влепить себе пощечину за это "лучше".
— Вчера вечером, — ответила я, чувствуя, как язык прилипает к небу. — Мы гуляли.
— Во сколько ты видела её в последний раз?
Я сглотнула. Где-то в солнечном сплетении зарождалась звенящая, ватная пустота, которая медленно, но верно начинала пожирать меня изнутри.
— Примерно в... Двенадцать ночи. Или без половины. — Я лихорадочно шарила взглядом по столу, будто там был записан ответ. — Я не помню. Честно, не помню точно. Всё как-то смазалось.
— Во что она была одета?
— Черный бомбер, — слова давались с хрустом, будто я вытаскивала их из себя пинцетом, выдирая с мясом. — На спине идиотская надпись, типа «Моя жизнь — мои правила». Черная юбка. И... Кеды. Белые. Грязные, наверное, потому что мы лазали по стройке.
Я говорила, и каждое новое описание превращалось в пытку. В моей голове ее образ рассыпался, как дешевый пазл. Я перевела дух и, наконец, выдавила то, что вертелось на языке, обжигая его кислотой:
— А почему вы спрашиваете? Что случилось?
Мой вопрос повис в тишине, нарушаемой только мерным гулом старой школы за окном. Полицейский, этот человек в скучной форме, цвет которой напоминал о болоте, обменялся взглядом с директрисой. А та... Эта важная дама в жемчугах, которая пять минут назад вещала нам о дисциплине и моральном облике, вдруг отвела взгляд. Она уставилась в какую-то бумажку на столе.
И в этом ее взгляде — липком, скользком и полном той самой жалости, которую подают только к смертникам, — у меня внутри что-то с треском оборвалось.
— Мира, — полицейский медленно, с каким-то театральным трагизмом, захлопнул свой блокнот. Он посмотрел на меня тем взглядом, которым смотрят санитары в психушке на буйного, которого сейчас будут усмирять — серьезно, но с фальшивой мягкостью в глазах. — Эля пропала. Вчера, после прогулки с вами, она не вернулась домой. Родители заявили о пропаже сегодня на рассвете.
Я слышала слова. Они звенели в ушах, но не доходили до серого вещества. Они бились о невидимую стену, прочную, как бетон, за которым я пряталась последние минуты, и бессильно скатывались вниз.
— Пропала? — переспросила я идиотским, деревянным голосом. — Как это — пропала? Люди не пропадают просто так. Это же школа, а не фильм ужасов.
— Мы выясняем обстоятельства. — Его голос был до омерзения терпеливым, как у воспитателя в детском саду. — Ты можешь вспомнить что-нибудь из последних дней? Может, она была расстроена? Говорила, что хочет уйти? Может, какие-то новые знакомые?
Я замотала головой. Так сильно, что заломило шею.
Нет.
Нет, нет, тысячу раз нет!
Эля не могла уйти. Эля — это же моя тихая гавань. Она была громкой, да, но это была показная громкость, за которой пряталась патологическая ответственность. Она боялась огорчить родителей больше, чем темноты. Она не могла просто взять и испариться. Это глупая, чудовищная ошибка. Сейчас кто-то войдет, громко засмеется, скажет, что это розыгрыш, что Эля просто заночевала у троюродной тети...
— Мира? — его голос пробился сквозь нарастающий в ушах шум, похожий на рев турбины.
— Она ничего не говорила, — отрезала я, чувствуя, как внутри все сжимается в тугую пружину. — Она была нормальной. Обычной. Готовилась к чертовой контрольной по биологии. Она...
Я осеклась. Потому что из глубин памяти, как черт из табакерки, выскочило оно.
Вчера. Перемена. Эля сидела, уставившись в одну точку, молчаливая, как рыба. Ее глаза, обычно живые и блестящие, казались стеклянными. Я спросила, что случилось. Она выдавила: «Ничего, просто устала». А я не обратила внимания. У меня была своя драма. Мой мальчик. Моя красная помада, которую я красила, глядя в зеркальце, пока подруга, возможно, растворялась в своем одиночестве прямо у меня за спиной.
— Всё в порядке? — вкрадчиво спросил полицейский, заметив мое замешательство.
— Да, — мой голос дрогнул, превратившись в тонкий, жалобный писк. — Всё в порядке.
Они продолжали допрос. Вопросы сыпались, как удары током: когда, где, о чем говорили, нет ли у нее проблем с родителями, с парнями, с этой серой школьной массой. Я отвечала односложно, механически, чувствуя, как внутри меня разрастается зияющая, космическая пустота, в которой исчезали звуки и краски.
Когда меня, наконец, отпустили, я вылетела в коридор и с размаху прижалась спиной к холодной, побеленой стене. Ноги превратились в вату. Мир поплыл, как акварель под дождем: мертвенно-бежевые стены сливались с грязно-желтым светом ламп, и сквозь этот марево я слышала только собственное дыхание — прерывистое, частое, с хрипом, как у загнанного зверя, который впервые понял, что клетка захлопнулась.
Эля пропала.
Девочка, чье лицо я видела чаще, чем свое отражение в зеркале. Девочка, которая три года терпела мой бардак на общей парте, подставляя свою тетрадь, когда меня вызывали к доске. Девочка, которая смеялась над моими тупыми шутками так искренне, что я начинала верить в собственную гениальность, и которая взамен дарила мне книги, названия которых я даже выговорить не умела.
Пропала.
Дрожащими пальцами я достала телефон, уставилась на экран, нажала на ее имя, украшенное смайликом.
«Абонент недоступен»
Это короткое сообщение системы прозвучало жестче любого приговора.
Я представила ее лицо — хрупкое, усыпанное веснушками, с вечно удивленными глазами, которые смотрели на мир так, будто он вот-вот подарит ей чудо. Представила, как она идет по темной, безлюдной улице.
Одна.
Потому что я, великодушная, не предложила проводить, спеша к своему Майлу. Представила, как из темноты к ней кто-то подходит. Как она пугается. Как...
Я зажмурилась. С силой, до искр из-под век. Заставляя себя не думать. Но мысли, словно черные воронки, засасывали меня все глубже. Я вспомнила Леви. Его ледяной, презрительный взгляд, которым он смотрел на меня, как на пустое место.
«Таких тупых малолеток поэтому и убивают»
Я вспомнила, как он процедил это сквозь зубы, как смотрел — с гадливостью, с каким-то мрачным удовлетворением. Как на дрянь. Как на труп, который еще не остыл.
Он знал. В его словах была та страшная правда, которую я тогда, ослепленная своей беспечностью, не захотела видеть.
Эля пропала. А я вчера целовалась с мальчиком возле подъезда, пила кислое вино из горла и была свято уверена, что я — бессмертна, что мир вертится вокруг моей красной помады и моих обид.
Я открыла глаза. Коридор был стерильно пуст. За стеной, в классе, шла своя, параллельная жизнь: голос учительницы, монотонно бубнящей параграф, шарканье ног, чей-то сдавленный смех. Жизнь продолжалась.
А я стояла, прижавшись лопатками к холодной, как лед, стене, и чувствовала, как привычный, уютный мир, который я считала своим, трескается и осыпается крупными хлопьями, как старая, прогнившая штукатурка.
Я набрала Микасу. Гудок показался вечностью.
— Мира? — В ее низком голосе мгновенно прорезалась та самая, дикая тревога, которую не спрячешь. Она всегда чуяла беду за версту.
— Мам, — выдавила я, и мой голос жалко сорвался на фальцет, ломаясь, как у несмышленыша. — Эля пропала. Моя подруга. Она... Она пропала.
В трубке повисла тишина. Тяжелая, свинцовая тишина. Я слышала только ее дыхание — ровное, глубокое, но неестественно спокойное. И в этом молчании было что-то такое, что ударило меня больнее, чем любой крик.
Она не удивилась. Я почувствовала это кожей. Она не была потрясена. Она знала. Или догадывалась. Или, быть может, ждала этого звонка с того самого дня, как я впервые переступила порог этой школы.
— Сиди в школе, — голос Микасы прозвучал как выстрел. — Я приеду.
Короткие гудки разорвали связь.
Я смотрела на потухший экран телефона и видела в нем свое отражение. Бледное, с размазавшейся тушью, превратившей меня в панду, с глазами, полными ужаса, который смотрел на меня оттуда, из черного стекла, и не узнавал.
Мне было шестнадцать. Еще вчера я была бессмертной. Я купалась в лучах своей мнимой взрослости, своей красоты и вседозволенности.
А теперь я стояла посреди пустого школьного коридора, который вдруг стал похож на огромный, холодный морг, и чувствовала, как мир рушится под ногами, обнажая ту самую пропасть, которую я старательно не замечала, потому что мне было слишком весело смотреть в другую сторону.
Эля пропала.
И где-то там, в самой глубине души, в том темном углу, куда я боялась даже мысленно заглядывать, уже зрел леденящий душу ответ: это не финал.
Это только первый хриплый, предрассветный крик надвигающейся бури.