Сломанные рёбра тишины

R
Завершён
11
автор
Размер:
367 страниц, 146 462 слова, 22 части
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
11 Нравится 26 Отзывы 8 В сборник

Глава 8. Письмо

Настройки
      Это случилось раньше. На целых пять дней раньше обозначенной, выверенной даты. Пять дней — это вечность для того, кто привык к порядку. Пять дней — это сбой в системе, трещина в фундаменте, первый признак того, что мир сходит с ума быстрее, чем мы успеваем это осознать.        Для него — может быть, ошибка, промах, неточность, которая стоит чьей-то жизни. Для меня — подтверждение того, что я не сплю, что всё это происходит на самом деле, что мои ночные вылазки к папкам — не паранойя, а горькая, кровавая явь.       Я узнала об этом на форуме. На грязном, вонючем, пропитанном чужой болью форуме, куда заходила под чужим именем, с чужого аккаунта, который создала через сторонний сайт, потому что даже в своём безумии сохраняла остатки инстинкта самосохранения. Там, в глубинах интернета, где человеческая боль становится товаром, а смерть — развлечением для тех, у кого слишком много свободного времени и слишком мало совести, кто-то выложил пост.        Подробный. Со смаком. С жесточайшими деталями, которые нормальный человек не сможет выкинуть из головы до конца жизни.       Я читала его, сидя на кровати, поджав под себя ноги и сжимая телефон так, что побелели костяшки, а пластиковый чехол жалобно скрипел.       Меня тошнило. Почти по-настоящему — желудок скручивало в тугой, болезненный узел, к горлу подступала кислая волна, но я не могла оторваться.       Я вчитывалась в каждое слово, будто они могли воскресить ту, чьё имя даже не было указано.       «Девочка, семнадцать лет. Найдена сегодня утром в овраге за городом. Нет одной руки — отрублена, предположительно, ещё при жизни. Один глаз отсутствует, второй почти выпал из орбиты. Большая часть волос вырвана с кожей на голове. Десять колотых ран, разбросанных по всему телу».       Я дочитала до конца. Потом перечитала сначала. Потом закрыла телефон, положила его на стол экраном вниз, как будто это могло стереть увиденное, и подошла к окну. Открыла форточку. Стояла так, вцепившись в холодный подоконник, и вдыхала вечерний воздух — сырой, пахнущий приближающимся дождём и мокрыми листьями, — пока меня не перестало трясти. Дыхание выравнивалось медленно, с трудом, как у человека, который только что выбрался из ледяной воды.       Другая. Семнадцатилетняя. Моя ровесница. Которая, возможно, так же красила губы красной помадой, купленной в переходе, так же целовалась с мальчиками у подъезда под мигающим фонарём, так же думала, что она бессмертна, что плохое случается с кем угодно, только не с ней.       А теперь у неё нет одной руки, одного глаза, половины волос, и кто-то на форуме пересчитывает её раны, как коллекционные экспонаты, обсуждая, «жестоко»или «не очень», «профессионально» или «с душой».       Я не видела Микасу дня три. Точно. Может, четыре.        Я сбилась со счёта — дни слились в одну бесконечную, серую полосу, где не было ни утра, ни вечера, только тусклый свет экрана и бесконечные обновления страницы. Она уходила рано утром, когда я ещё притворялась спящей, закутавшись в одеяло с головой. Возвращалась поздно ночью, когда я уже лежала в темноте, или не возвращалась вовсе — тогда я слышала только, как в коридоре раз за разом щёлкает замок, но никто не входил.        Иногда я слышала, как она ходит по коридору в три часа ночи — тяжёлые, усталые шаги человека, который забыл, что такое сон. Как она разговаривает по телефону тихим, сдавленным голосом, в котором не было ничего от той железной Микасы, которую я знала. Только усталость. Только страх.        Только бесконечное, безнадёжное «я не знаю, где он возьмёт следующую».       И я не выходила к ней. Не стучала в дверь её комнаты. Не говорила: «Мам, я всё знаю, я читала форум, я видела, что он сделал с ней». Потому что если бы я вышла, я бы увидела её лицо. То самое лицо, которое она прятала от меня за эти годы, выучившись быть несгибаемой. Лицо, на котором не было бы маски профессионала. Только материнский ужас, который не лечится ни выучкой, ни стажем, ни количеством раскрытых дел.        И я не хотела видеть это лицо. Не потому, что не могла вынести. Потому что если бы я его увидела, я бы сломалась. Окончательно. Бесповоротно. Со всеми потрохами, которые ещё держались на честном слове и привычке дышать.       Вместо этого я сидела на подоконнике, смотрела, как за окном гаснут огни, и считала дни.        Пять дней. На пять дней раньше. Что это значило? Срыв? Эволюция? Или он просто торопится, потому что знает — кто-то слишком близко подобрался к его тени?        Я не знала. Но я чувствовала, как внутри, под слоем онемения, начинает разгораться что-то новое. Не страх. Не отчаяние. Злость. Холодная, чёрная, выжигающая всё на своём пути злость, которая заставляет стиснуть зубы и не закрывать глаза, даже когда смотреть больше нет сил.       Потому что если я закрою глаза, следующей буду не я. И не Микаса. И не Леви. А та, чьё имя уже занесли в список. Та, которая ещё не знает, что её часы тикают быстрее, чем должны. И я не могла этого допустить. Даже если для этого нужно было смотреть в лицо правде, от которой у нормальных людей сворачивается кровь.        Я больше не была нормальной. Я была той, кто помнит. И пока я помню, он не выиграет.       Все СМИ уже гремели об этом. Телевизоры в кафе, ленты новостей, кричащие жёлтые заголовки на сайтах, которые я раньше открывала только чтобы посмотреть прогноз погоды.  ФБР больше не могли сдерживать правду — она просочилась сквозь пальцы, как кровь сквозь марлю, как та самая информация, которую они так старательно прятали от общественности, чтобы не сеять панику.        «Серийный убийца нанёс новый удар», — кричали заголовки, набирая жирный шрифт и красные восклицательные знаки.        «Жертва — семнадцатилетняя девушка. Тело обнаружено в овраге за городом».        «ФБР не комментирует. Следствие ведётся».        Красивые, гладкие фразы, за которыми пряталась расчленёнка, вырванные волосы и десять колотых ран, которые кто-то считал с профессиональным хладнокровием.       В какой-то момент у меня началась паранойя. Настоящая, клиническая, та, от которой не спасают ни логика, ни здравый смысл, ни даже выученная наизусть статистика, что вероятность попасть под машину выше, чем встретить маньяка в своём городе.        Я чувствовала слежку. Каждый раз, выходя из дома, я осматривала улицу — окна верхних этажей, припаркованные машины с тонированными стёклами, отражения в витринах магазинов.        Я замечала людей, которые шли за мной слишком долго, и сворачивала в переулки, делала лишние круги, проверяла, не идёт ли кто по той же траектории. Я боялась собственной тени, которая в сумерках становилась слишком длинной, слишком чужой.       Паранойя была так сильна, что хотелось залезть в петлю. Не потому, что я хотела умереть — нет, смерть была тем, чего я боялась больше всего после того, как увидела фотографии Эли.        А потому, что хотела перестать бояться. Хотела выключить этот бесконечный, изматывающий сигнал тревоги, который орал в голове двадцать четыре часа в сутки, семь дней в неделю, без перерыва на обед. Как выяснилось позже, Микасу поставили главной в этом деле.        Ей доверили охоту на человека, который убивал девочек моего возраста. Человека, который оставлял за собой тридцать трупов и ни одной зацепки, которая вела бы куда-то дальше, чем в тупик. И она исчезла в этой охоте, как исчезают в болоте — медленно, незаметно, шаг за шагом, пока не остаётся только голова, которая ещё пытается держаться на поверхности, а потом и она уходит под воду, поглощённая тиной и бессонницей.        Я видела, как она тает. Как круги под глазами становятся глубже, как взгляд — стекляннее, как из её жизни исчезает всё, кроме папок, карт, показаний свидетелей и этой одной, единственной, навязчивой мысли: где он возьмёт следующую?       Теперь к нам приходил Леви. Как на похороны. Каждый день, ровно в семь вечера, с пакетом еды из супермаркета — тяжёлым, шуршащим, полным полуфабрикатов и всего того, что можно быстро разогреть, потому что готовить было некому и некогда. Он входил без стука, не здороваясь, даже не глядя в мою сторону, и его голос разносился по пустой квартире, как эхо в заброшенном здании:       — Твоя мамашка забыла, что у неё есть ребёнок. Я, блять, такой же служащий, я тоже работаю над этим делом. А превратился в няньку для тупой малолетки, которая не может даже суп разогреть.       Он чертыхался — виртуозно, с тем особым, отточенным годами мастерством, которое превращает обычную брань в высокое искусство.        Ругался на Микасу, на начальство, на этот город, на себя, на меня, на весь мир, который устроен так, что у убийц оказывается больше свободного времени, чем у тех, кто пытается их остановить.        Ставил пакет на кухонный стол — глухой, тяжёлый удар, от которого подскакивали остывшие чашки, — разворачивался и шёл к выходу. Не оглядываясь. Не проверяя, съела я что-то или выбросила в мусорку. Просто исчезал за дверью, оставляя после себя запах табака, холода и какого-то неуловимого, въевшегося в кожу напряжения.       Пару раз я пыталась не пускать его. Это были мои маленькие, жалкие бунты — попытки вернуть себе хоть какое-то подобие контроля над собственной жизнью. Я запиралась изнутри на все замки, которые только могла найти, навешивала цепочку, которую Микаса когда-то установила «на всякий случай», и кричала сквозь дверь, стараясь, чтобы голос звучал уверенно, а не так, как будто у меня вот-вот сорвётся горло:       — Я не голодна! Я уже поела! Проваливай к чёрту! И пакет свой забери, не нужен мне твой суп!       Снаружи — тишина. Я почти верила, что он ушёл. Что сегодня мне не придётся видеть это вечно недовольное лицо, слышать его тяжёлые шаги, чувствовать на себе этот взгляд, от которого хотелось то ли спрятаться под одеяло, то ли кинуть в него чем-нибудь тяжёлым.       А потом дверь открывалась. Я так и не поняла, как он это делал — может, у него были ключи от всех замков, или он просто знал, что моя броня из истерики и громких слов — картонная.        Я вылетала в коридор, готовая высказать всё, что о нём думаю, начиная от его вечной хмурости и заканчивая его дурацкой привычкой являться без спроса. Но он перехватывал мою руку — легко, будто я была не разъярённой фурией, а нашкодившим котёнком, — отодвигал меня в сторону, заходил в квартиру, ставил пакет на стол, и уходил. Иногда, если мне особенно везло, он ещё и бросал через плечо что-нибудь вроде «суп остынет — сама разогреешь» или «идиотка».       — Ты псих, — сказала я однажды. Мы стояли в коридоре, я — растрёпанная, злая, сжимающая кулаки, он — с пакетом в руке, уже готовый развернуться и исчезнуть. Я смотрела на него и чувствовала, как внутри клокочет что-то, чему я не могла дать названия.       Он остановился. Посмотрел на меня — не как на стену, не как на пустое место, а как-то иначе. Тем особенным взглядом, который я замечала только в те редкие секунды, когда его маска давала трещину.       — Да, — сказал он, даже не оборачиваясь, бросив слова через плечо, как бросают кость голодной собаке. — И ты меня с ума сводишь.       Я не знала, что он имел в виду. До сих пор не знаю. Может, я и правда сводила его с ума своим идиотским поведением, своими попытками запереться, своими криками и внезапными приступами благодарности, которые я выдавливала из себя, как больной зуб.        А может, он имел в виду что-то другое — то, о чём я боялась даже думать. Но в тот момент я просто стояла в коридоре, смотрела на закрывшуюся дверь и чувствовала, как мои пальцы разжимаются, а злость — оседает, превращаясь во что-то липкое, тёплое и совершенно нелепое.       Выглядело это комично. Если бы кто-то со стороны посмотрел на эту картину — девушка, которая должна бояться маньяка, охотящегося на её ровесниц, больше всего на свете боится, что её накормит супом мужик с вечно недовольным лицом, — он бы, наверное, подумал, что это сцена из плохого ситкома.        Или из жизни городских сумасшедших. Но если бы кто-то сказал мне, что это смешно, я бы, наверное, ударила его. Не потому, что я была жестокой. А потому, что в этом не было ничего смешного. Совсем. Это было единственной стабильностью в мире, который рушился каждые два месяца, как карточный домик, который кто-то злой и терпеливый строил заново, чтобы потом снова дунуть.       Спустя ещё два месяца — новая жертва.        Я узнала об этом уже не с мрачных форумов, где боль превращалась в товар, а из главных новостей, которые вещали из каждого телевизора, из каждой колонки, из каждого телефона, который случайно оказывался включён на улице.        ФБР перестало скрывать. Или не могло скрывать дальше — потому что тело нашли в центре города, на скамейке у фонтана, на глазах у десятков прохожих, которые сначала приняли её за спящую бездомную, а потом увидели кровь, которая растекалась по гранитной плитке, как распускающийся алый цветок.       Убийца менял почерк. Или играл с ними. С нами. Со мной. Он больше не прятал свои жертвы в оврагах и подвалах. Он выставлял их напоказ, как художник, который наконец-то решил, что его картины достойны публичного показа. Он смеялся нам в лицо, а мы даже не знали, куда смотреть.       Это был замкнутый круг. Два месяца — жертва. Два месяца — тишина, которая была громче любых криков. Два месяца — страх, въедающийся в кожу, в волосы, в каждую клетку, заставляющий вздрагивать от каждого шороха и оборачиваться на каждый шаг за спиной.        И снова. И снова. Как маятник, который качается всё быстрее, и ты знаешь, что рано или поздно он сорвётся с крепления и ударит тебя по голове, размозжив череп той самой неизбежностью, от которой ты пыталась спрятаться под одеялом с телефоном в руках.       Я перестала выходить из дома. Это было не решение — это было естественное течение вещей. Я сидела в своей комнате, закутавшись в одеяло, и читала форумы, пока глаза не начинали слезиться, а пальцы — сводить судорогой.        Смотрела новости по всем каналам, переключаясь между ними в поисках хотя бы одного нового слова, хотя бы одного намёка на то, что они его нашли. Перебирала в голове имена, даты, места, выстраивая их в хронологические ряды, в географические карты, в какие-то безумные паттерны, которые существовали только в моей голове.       Пыталась вспомнить расшифровку. Ту самую, которую я увидела тогда, в папке Микасы, сквозь слёзы и отчаяние. Она была здесь, я чувствовала — где-то на задворках сознания, в той самой тёмной комнате, куда я прятала всё, что не могла вынести. Но она не возвращалась.        Исчезла навсегда, оставив после себя только пустоту и липкое, гнилое чувство, что я что-то должна была сделать. Что-то важное. Что-то, что могло бы спасти ту, чьё тело нашли на скамейке у фонтана. Или следующую.       Или меня.       И потом это случилось. То, чего я боялась больше всего. Не смерть — смерть казалась почти абстрактной. То, чего я боялась по-настоящему, было проще и страшнее одновременно. Я поняла это в тот момент, когда, подняв глаза от телефона, увидела, что за окном уже давно ночь, а на кухне — тихо.        Я сидела за столом, листая новости — бесконечную, тошнотворную ленту, где каждое обновление могло стать очередным ударом. На экране всплыло уведомление. Красная точка на иконке почтового ящика, о существовании которого я забыла ещё до того, как научилась бояться темноты.        Ящик, который я создала лет в тринадцать, чтобы регистрироваться на каких-то дурацких сайтах, где спрашивали про «вашего любимого персонажа аниме». Я не пользовалась им года три. Может, четыре. Я даже пароль вспоминала через раз — какой-то набор цифр и букв, который вбивала на автомате, не задумываясь.       Я открыла письмо. В нём была всего одна строка. Одна. Но она выжгла мои глаза, как кислота.       «Мира, почему ты так часто и долго смотришь в окно?»       Я выронила телефон. Он упал на пол — глухой, тяжёлый удар, от которого я вздрогнула всем телом, и теперь лежал экраном вверх, подсвечивая тёмный угол комнаты мёртвым белым светом. Я смотрела на него и не могла двинуться. Сердце колотилось где-то в горле, и я чувствовала, как каждый удар отдаётся в висках, в пальцах, в кончиках волос.        Он знает. Он знает, что я смотрю в окно. Он знает, где я живу. Он знает моё имя — не никнейм, не аккаунт, не ту подставную личность, под которой я шныряла по форумам.        Моё настоящее имя. Моё. И он видит меня. Прямо сейчас. В эту самую секунду. Может быть, он стоит напротив, в соседнем доме, прильнув к стеклу с биноклем, который я всегда представляла в руках у шпионов, а теперь представляла в руках у него. Может быть, он сидит в припаркованной у подъезда машине — в той самой, которую я замечала несколько раз, но списывала на паранойю. Может быть, он здесь, в квартире, в коридоре, за дверью, и ждёт, когда я поверну ручку, чтобы оказаться с ним лицом к лицу.       Я подняла телефон дрожащими руками — пальцы не слушались, и я едва не уронила его снова. Посмотрела на окно. Шторы были раздвинуты.        Я всегда держала их открытыми, потому что ненавидела темноту ещё с детства, после того как Микаса уходила на ночные смены, а я оставалась одна в квартире, где каждый скрип казался шагом. Теперь я смотрела на тёмное стекло, на своё отражение — бледное, испуганное лицо с огромными глазами, — и боялась перевести взгляд чуть выше, туда, где за стеклом, в черноте ночи, могло быть другое лицо.        Смотрящее на меня. Знающее, как меня зовут. Знающее, что я смотрю в окно.       Я вскочила так резко, что стул опрокинулся и с грохотом упал на пол. Дёрнула шторы, задернула их с такой силой, что карниз жалобно скрипнул, а ткань едва не сорвалась с колец. Села на пол. Прижалась спиной к стене — холодной, шершавой, с пупырышками краски, которые впивались в позвоночник даже через футболку. Сжала телефон в руке, вцепившись в него, как в последний спасательный круг.        В комнате стало темно — только тонкая полоска света пробивалась из-под двери, рисуя на полу жёлтую, дрожащую линию. Я смотрела на эту линию и пыталась дышать.        Вдох. Выдох. Вдох. Не получалось.       Я знала, что мне нужно сделать. Позвонить Микасе. Позвонить Леви. Набрать полицию. Сказать, что мне пришло письмо. Что он знает, где я. Что он, может быть, здесь. Но я не могла.       Пальцы не слушались, а в голове была одна единственная, навязчивая, пульсирующая мысль: он знает, как меня зовут. Он знает, где я живу. Он знает, что я смотрю в окно. И это знание парализовало меня лучше, чем любой физический захват.       И в этот момент, когда тишина в комнате стала такой плотной, что, казалось, её можно было резать ножом, пришло второе письмо.       Телефон завибрировал у меня в руке — резко, громко, как выстрел, — и я чуть не выронила его снова. Экран загорелся, освещая моё лицо белым, безжалостным светом. Я смотрела на уведомление, и каждая буква врезалась в мозг раскалённым железом.       Я не хотела открывать. Я хотела выбросить телефон, спрятаться под одеяло, закрыть глаза и сделать вид, что этого не происходит. Но пальцы уже сами нажали на экран, потому что я должна была знать. Потому что не знать было страшнее.       Я открыла его. Одна строка.       «Не задергивай шторы»              Я смотрела на экран, на эти буквы, которые складывались в приказ, и чувствовала, как внутри меня всё замерзает. Не холод. Не пустота. Лёд. Толстый, непробиваемый лёд, который покрывал всё, что было живым ещё час назад. Лёд заполнял лёгкие, сковывал горло, добирался до сердца, и я не могла пошевелиться, не могла моргнуть, не могла даже выронить телефон из рук, потому что пальцы примёрзли к корпусу.       Он видит. Он видит, что я задернула шторы. Он наблюдает за мной прямо сейчас. В эту самую секунду. Он где-то там, снаружи, в черноте за окном, и он знает, что я делаю в своей комнате, в которую никто не может войти без ключа.        Знает, что я сижу на полу, что я дрожу, что я смотрю на экран телефона и жду, когда он напишет снова. И эта мысль была хуже любого крика, хуже любой угрозы, хуже всего, что я могла себе представить. Потому что она означала: он не просто знает, где я живу. Он наблюдает. Он ждёт. Он уже выбрал момент, когда я стану его следующей.       Я написала ответ. Мои пальцы дрожали так сильно, что я промахивалась мимо букв, стирала, набирала заново, и буквы плыли перед глазами, расплываясь в мутные пятна. Но я заставила себя напечатать. Слово за словом, как заклинание, которое должно было меня защитить. Или хотя бы напомнить, что я ещё способна на что-то, кроме парализующего ужаса.       «Кто ты? Сдайся»       Отправила. Нажала на кнопку, и письмо ушло в темноту, туда, где он сидел и ждал моего ответа.        Я ждала. Минуту. Две. Пять. Десять.       Смотрела на экран, на пустой ящик входящих, на эти слова, которые висели в воздухе, как приговор, который ещё не вынесли. Ничего. Тишина. Только моё дыхание — прерывистое, частое.       Я сидела на полу, обхватив колени руками, и смотрела на задернутые шторы. Ткань казалась живой — она колыхалась, хотя окна были закрыты, и я не могла понять, мерещится мне это или нет. Мне казалось, что я слышу шаги за окном. Тяжёлые, осторожные, крадущиеся. Или, может быть, это просто ветер играет с ветками старого клёна, который растёт под моим окном.  Или сердце бьётся слишком громко, слишком неровно, и я принимаю его стук за шаги человека, который уже стоит за дверью.       Я зажмурилась, вжалась спиной в стену, пытаясь стать маленькой, незаметной, раствориться в шершавых обоях, стать частью этой комнаты, которая вдруг стала моей единственной крепостью — и моей самой страшной ловушкой.       Прошло еще пять минут. Ровно пять минут моей паранойи. Пять минут, за которые я успела пересчитать все трещины на потолке, вспомнить все имена из папок Микасы и дважды умереть от каждого шороха.       Телефон зазвонил. Я подскочила так резко, что стукнулась затылком о стену, чуть не выронила трубку, с трудом поймала её дрожащими пальцами. Посмотрела на экран.        Эрен. Не незнакомый номер. Не письмо.       Я взяла трубку, но не могла говорить. Слова застряли в горле, склеились, превратились в ком, который душил меня. Я только дышала в трубку — тяжело, прерывисто, как человек, который только что выбежал из горящего дома.       — Мира? — голос Эрена был встревоженным. Не тем спокойным, расслабленным тоном, который я слышала в парке. Настоящая тревога, которая не прячется за шутками. — Ты чего? Я тебе уже сколько раз звоню. Ты где?       — Дома, — выдавила я. Голос хриплый, чужой, будто не мой. — Я дома.       — Почему не брала трубку? — в его голосе прозвучало облегчение.       — Я… Я не слышала. Телефон был на беззвучном.       Он помолчал. Я слышала его дыхание — ровное, спокойное, и это спокойствие передавалось мне, как тепло от костра в зимнюю ночь. Я закрыла глаза, пытаясь дышать в такт с ним.        Вдох. Выдох. Вдох.        Получалось не сразу, но постепенно сердце переставало колотиться где-то в горле и возвращалось на место.       — Ты одна? — спросил он.        Вопрос прозвучал небрежно, но я чувствовала, как он вслушивается в паузы, в мое дыхание, пытаясь понять, что происходит.       — Да. Микаса на работе. — Я не стала говорить, что она уже три дня почти не появлялась дома. Что её комната пуста, а в раковине стоит остывшая чашка кофе, который она так и не выпила.       — Леви не приходил?       — Приходил. Уже ушёл.       Эрен снова помолчал. Я слышала, как он что-то обдумывает — там, в своей квартире, в своей жизни, которая шла своим чередом, не зная о письмах, о шторах, о том, что где-то в темноте сидит человек и знает, как меня зовут. И я боялась спросить, что именно он обдумывает. Боялась, что он услышит страх в моём голосе. Боялась, что не услышит.       — Слушай, — сказал он наконец. Голос его звучал мягче, чем обычно, без той вечной насмешливости, которая была его второй натурой. Я почти видела, как он сидит у себя в комнате, запустив руку в волосы, и пытается подобрать слова, которые не напугают меня ещё больше. — Давай прогуляемся. Я заеду за тобой через полчаса. Проветрим твою голову, она там, наверное, уже закисла без свежего воздуха.       — Нет, — ответила я слишком быстро. Слова выскочили раньше, чем я успела их обдумать, резкие, рубленые, как выстрелы. — Я не хочу. Не сейчас.       — Почему? — В его голосе не было настойчивости, только спокойное, ровное любопытство человека, который пытается понять, но не хочет давить.       Я посмотрела на задернутые шторы. На тонкую полоску света, которая пробивалась между ними, как лезвие ножа, разрезающее темноту. В этой полоске было что-то от клинка, от угрозы, от того самого приказа, который всё ещё горел у меня в голове белыми буквами на чёрном фоне.        «Не задергивай шторы»       Я ослушалась. И теперь он знает. И теперь он, может быть, смотрит на эту полоску света и ждёт, когда я сделаю следующий шаг.       — Я…Не могу, — выдавила я. — Прости.       — Мира, — голос Эрена стал тише, мягче, почти шёпотом. Тем самым тоном, которым он говорил со мной в детстве, когда я боялась грозы, а он сидел рядом и рассказывал глупые истории, чтобы я не слышала раскатов. — Ты из-за той девочки? Поэтому?       Мир чуть не умер у меня в груди. На секунду — на одну короткую, бесконечную секунду — я подумала, что он знает про письма. Что он знает про окно. Что он знает всё. Что кто-то сказал ему, или он сам догадался, или, может быть, ему тоже пришло письмо, и теперь он звонит, чтобы проверить, жива ли я.        Сердце пропустило удар, потом ещё один, и я почувствовала, как кровь отливает от лица, оставляя кожу холодной и липкой.       — Какую девочку? — спросила я, и голос мой дрогнул.        Я надеялась, что он не заметил. Но знала, что заметил.       — Ну, ту, которую нашли. Семнадцать лет. Я тоже читаю новости. — В его голосе появилась лёгкая нотка удивления — как будто он не мог представить, что кто-то мог пропустить эту новость. Или что я могла притворяться, что пропустила.       Я выдохнула. Так громко, что он, наверное, услышал. Воздух вырвался из лёгких с шумом, похожим на всхлип, и я тут же ненавидела себя за этот звук. За то, что показала слабость. За то, что не смогла сдержать облегчение, которое разлилось по телу, как тёплая волна после ледяного шока.        Не письма. Не окно. Просто новости.       Просто очередная жертва, которую нашли в очередном овраге. Просто напоминание о том, что мир продолжает рушиться, даже когда ты сидишь на полу в собственной комнате и сжимаешь телефон так, что костяшки белеют.       — Да, — сказала я. — Я видела новости.       — Я поэтому и звоню, — сказал Эрен. — Хочу убедиться, что ты в порядке. Ты не отвечала, я испугался. — Он сказал это так просто, так буднично, как будто испугаться за младшую сестру, которая не берёт трубку, было самым обычным делом в мире.       А не тем, от чего у него, может быть, тоже сводило пальцы, когда он набирал мой номер в десятый раз.       — В порядке, — сказала я. — Я в порядке.       — Ты врёшь. — Он не спрашивал. Он утверждал. Спокойно, без злости, без осуждения.        Просто констатировал факт, как констатируют, что на улице идёт дождь или что кофе остыл.       — Знаю. — Я не стала спорить. Не было сил и смысла.        Эрен всегда знал, когда я врала. С детства. Он видел меня насквозь, как рентген, и это одновременно бесило и успокаивало.       Он помолчал. Я слышала, как он вздыхает — тот самый вздох, который я знала с детства. Долгий, тяжёлый, с лёгким присвистом, как будто он выпускает из лёгких весь воздух, который копился там, пока он думал, что сказать. Вздох человека, который хочет сказать что-то важное, но не знает, как подобрать слова, чтобы не сделать ещё больнее.       — Выходи, — сказал он наконец. — Проветришься. Посидим в кафе, поедим мороженого. Ты же любишь мороженое. — В его голосе появилась та самая лёгкая, почти нарочитая беззаботность, которую он всегда надевал, как маску, когда хотел меня развеселить. Или когда сам боялся больше, чем показывал.       — Эрен, я не могу. — Слова прозвучали тише, чем я хотела. Почти жалобно.       И я ненавидела себя за эту жалобу, за эту слабость, за то, что не могла просто сказать «да» и выйти, как нормальный человек, как та девчонка, которая красила губы красной помадой и целовалась с мальчиками у подъезда, даже не думая о том, что кто-то может смотреть из темноты.       — Почему? — спросил он. Просто. Спокойно.        Как будто не было на свете причин, по которым я могла бы отказаться. Как будто он не знал, что я уже три дня не выходила из дома. Что я боюсь собственной тени. Что я задернула шторы, хотя всю жизнь держала их открытыми, потому что темнота была страшнее, чем то, что могло быть за стеклом.       Я посмотрела на телефон. На письма, которые были открыты в почтовом ящике. На строчку, которая горела в памяти ярче, чем любое предупреждение. «Не задергивай шторы». И я думала: если я сейчас выйду, он увидит. Он узнает, что я ослушалась.        И что тогда? Что он сделает? Напишет ещё одно письмо? Придёт сам? Или просто будет ждать, наблюдая из темноты, как я выхожу из подъезда, как увижусь с Эреном, как иду в ночь, которая принадлежит ему?       — Потому что… — начала я и замолчала. Слова застряли в горле, склеились, превратились в ком, который душил меня.        Потому что что я могла сказать? Что маньяк написал мне на старый почтовый ящик, который я не открывала три года? Что он знает, где я живу? Что он наблюдал за мной в парке, когда я была с Эреном, и видел, как я смотрю в окно, и знает, как меня зовут, и сказал мне не задергивать шторы, потому что он хочет видеть меня каждую ночь?        Я не могла. Если бы я сказала, это стало бы реальным. По-настоящему, окончательно, бесповоротно реальным. А пока я молчала, это был просто сон. Кошмар, от которого можно проснуться. Который можно забыть, если не смотреть в окно.       Я не могла сказать ему. Не могла сказать, что какой-то человек следит за мной из темноты, что он знает, где я живу, что он видел, как я смотрю в окно, что он приказал мне не задергивать шторы. Если я скажу, Эрен приедет, начнёт суетиться, позвонит Микасе, они поднимут шум, а убийца будет смотреть на это всё и, возможно, сделает следующий шаг. Или, может быть, он уже сделал.        Может быть, он уже здесь.       — Я устала, — сказала я. — Я не спала всю ночь. Давай завтра.       — Хорошо, — сказал Эрен, и в его голосе было разочарование, которое я не могла не заметить. — Но если что — звони. В любое время. Я приеду.       — Знаю, — сказала я. — Спасибо.       Я положила трубку. Телефон выпал из рук, и я снова осталась в темноте, на полу, с задернутыми шторами, за которыми, возможно, кто-то стоял и смотрел.       Я закрыла глаза. И в этой темноте, на границе сна и яви, в моей голове застряла одна мысль. Липкая, как смола. Противная, как рвота. Я попыталась отогнать её, но она возвращалась, обволакивала сознание, не давала дышать.       Леви.       Он был везде. Он появлялся в нашей квартире, когда хотел. Он знал все детали дел — он вёл их. Он знал, что я смотрю в окно, потому что, может быть, он сам смотрел на меня из темноты. Он знал, что я задернула шторы, потому что, может быть, он стоял напротив и видел, как дёрнулась ткань. Он был жестоким, саркастичным, он смотрел на меня, как на мусор, и он ударил меня, когда я сказала, что я серийный убийца.  Может быть, потому что я была слишком близка к правде? Может быть, потому что это был не шутка? Может быть, потому что это был он?       Я сжала виски, пытаясь остановить этот поток.        Нет. Не может быть. Он работает в ФБР. Он охотится на убийцу. Он приносит мне еду каждый вечер. Он ругается, чертыхается, но он приходит. Он заботится. Или делает вид, что заботится?       Я вспомнила, как он смотрел на меня, когда я расшифровывала шифр. Как вырвал лист из моих рук. Как ударил. Как потом пришёл в мою комнату и сказал: «Ты думаешь, это шутка?»       Может быть, это была не злость. Может быть, это был страх. Страх, что я узнаю правду. Страх, что я пойму, кто он.       Я вспомнила его шаги на лестничной клетке — ровные, уверенные. Он всегда приходил ровно в семь. Всегда. Как по расписанию. Как тот, кто привык к расписанию. Кто живёт по расписанию. Кто убивает по расписанию.       Я открыла глаза. В комнате было темно. Только полоска света из-под двери напоминала, что я не одна в этой квартире. Или одна? Я не знала. Я не знала, кому верить. Не знала, что делать. Не знала, как жить дальше, зная, что человек, который приносит мне еду каждый вечер, возможно, тот самый, кто убил Элю. И тридцать других девочек. И кто, возможно, пришёл за мной.       Я встала. Ноги не слушались, и я пошатнулась, оперлась о стену. Подошла к окну. Остановилась в шаге от штор. Моя рука поднялась, коснулась ткани. Я чувствовала её — тонкую, прохладную, которая отделяла меня от темноты снаружи.       Я отдёрнула штору.       Улица была пуста. Фонари горели тусклым, больным светом, освещая мокрый асфальт, голые деревья, припаркованные машины. Ни души. Только ветер гонял прошлогоднюю листву по тротуару, и где-то вдалеке лаяла собака.       Я смотрела в темноту, и мне казалось, что из каждого окна напротив, из каждой машины, из-за каждого дерева на меня смотрят глаза. Серые, холодные, как лёд. Глаза, которые я видела каждый день. Глаза человека, который приносил мне еду. Глаза человека, который ударил меня. Глаза человека, который, возможно, убивал. Я стояла у окна, и ветер дул в лицо, и я чувствовала, как слёзы замерзают на щеках. Я не знала, что делать. Не знала, кому сказать. Не знала, кому верить.       Леви. Это Леви.        Или нет?        Может быть, он единственный, кто может меня защитить. Может быть, он единственный, кто знает, как поймать этого человека. Или, может быть, он и есть этот человек, и я сижу в ловушке, и дверь заперта, но ключ есть у него, и он может войти в любую минуту, потому что у него есть ключи от нашей квартиры.       Я отошла от окна. Села на кровать, обхватила колени руками. Телефон лежал рядом, и я смотрела на него, боясь, что он зазвонит или придет новое письмо. Но он молчал. Экран был тёмным, и в этом молчании было что-то более страшное, чем любой звонок.       Я думала о Леви. О том, как он смотрел на меня вчера, когда ставил пакет с едой на стол. В его глазах было что-то, чего я не могла понять. Не ненависть. Не презрение. Что-то тёмное, глубокое, что пряталось за слоем льда. Может быть, это было знание. Знание того, что я его подозреваю. Знание того, что я права. Или знание того, что я ошибаюсь, и он не может ничего сделать, потому что если я ошибаюсь, то я совсем одна.       Я закрыла глаза. Разве убийцы носят на лице свои преступления? Разве они не выглядят как все? Разве они не ходят среди нас, не улыбаются, не пьют чай на наших кухнях, не приносят нам еду, когда наши матери слишком заняты, чтобы покормить нас?       Я открыла глаза. В комнате было темно. Только уличный фонарь отбрасывал на стену жёлтые полосы света, и эти полосы казались мне решёткой. Решёткой, за которой я сижу.       Или, может быть, решёткой, которая отделяет меня от правды.       Я взяла телефон. Открыла письма снова.        Перечитала первую строчку: «Мира, почему ты так часто и долго смотришь в окно?»       Потом вторую: «Не задергивай шторы».       Я думала о том, кто мог это написать. Кто знает, где я живу. Кто знает, что я смотрю в окно. Кто знает, как меня зовут. Кто наблюдал за мной достаточно долго, чтобы заметить, что я часто смотрю в окно. Кто был рядом. Всегда рядом.       Я не знала, что будет завтра. Не знала, открою ли я дверь, когда Леви придёт с едой. Не знала, смогу ли я смотреть на него, зная, что, возможно, он — тот, кого я ищу. Не знала, скажу ли я Микасе про письма. Или буду молчать, как молчала всё это время, потому что если я скажу, они запрут меня в этой комнате, и я никогда не выйду, и буду сидеть здесь, смотреть в окно и ждать, когда он придёт.       И перед тем, как провалиться в сон, я услышала его голос. Не Леви. Другой. Тот, который я слышала только в кошмарах. Тихий, спокойный, насмешливый.       «Ты задернула шторы, Мира. Это было неправильно. Но я прощаю тебя. Ты моя любимая»       Я не знала, был ли это голос убийцы или голос моей собственной паранойи. Наверное, одно и то же.       Я уснула. И во сне я снова стояла у окна, смотрела на пустую улицу, и шторы были раздвинуты, и я знала, что он смотрит, но не могла отойти. Потому что если я отойду, он придёт. А если я останусь, он будет смотреть. И это было единственное, что удерживало его на расстоянии.       Я проснулась в шесть утра. За окном уже светало — небо на востоке окрасилось в бледно-розовый, похожий на свежий шрам. Я села на кровати, посмотрела на шторы, которые так и остались раздвинутыми с вечера. На улице было пусто. Только мокрый асфальт блестел под фонарями, и где-то вдалеке просыпаться город.       Я взяла телефон. Новых писем не было. Только два старых, которые я перечитала раз, другой, третий. Я удалила их. Потом восстановила из корзины. Потом снова удалила. Они не исчезали. Они были в моей голове, в моей памяти, в каждой клетке моего тела. Я могла удалить их с телефона, но не могла удалить из себя.       Я смотрела в окно, и шторы были раздвинуты, и я знала, что, возможно, он смотрит. Но я больше не боялась. Или, может быть, боялась так сильно, что страх превратился в что-то другое. В решимость. В злость.        В желание посмотреть ему в глаза и спросить: «Ты? Это ты?»       И если он скажет «да» — я ударю его. Как ударила Леви. Как била его, пока руки не ослабли. Я буду бить, пока он не упадёт. Или пока не упаду я. Я отошла от окна. Начала одеваться.       Сегодня я не буду сидеть в этой комнате. Сегодня я выйду на улицу. Я пойду туда, где он может меня увидеть. Я буду смотреть в окна, в отражения, в лица прохожих. И я найду его. Или он найдёт меня.       Я лучше умру на улице, с открытыми глазами, чем здесь, в этой комнате, где каждый шорох кажется шагом убийцы, а каждый взгляд в окно — приглашением войти.       Я надела куртку. Взяла ключи. Открыла дверь. В коридоре было пусто. Квартира молчала. Только часы на кухне тикали, отсчитывая время до того момента, когда он придёт. Я вышла. Закрыла дверь. Спустилась по лестнице. Толкнула тяжёлую железную дверь и вышла на улицу.       Воздух был холодным, свежим, пахло весной и свободой. Я вдохнула его полной грудью и пошла вперёд, не оглядываясь. Где-то там, в этом городе, был человек, который смотрел на меня из темноты. Сегодня я сама вышла к нему.         Я шла по улице, и шторы в моей комнате остались раздвинутыми. Пусть смотрит. Пусть знает, что я не боюсь. Или боюсь, но иду. Потому что бежать некуда. Потому что если ты бежишь, ты уже проиграл.       Я шла, и в моей голове была одна мысль. Одна, самая страшная, самая липкая, самая невозможная.       Леви. Это Леви.       Я не знала, правда это или нет. Но я шла. И это было главным.
11 Нравится 26 Отзывы 8 В сборник