***
С тех пор как на щеке маленького Йошики остались лишь жгучие, опаляющие кожу касания материнских пальцев, а в глубине памяти — единственное священное обещание, ставшее его личной молитвой, прошло уже больше десяти долгих лет. Это время в стенах монастыря тянулось размеренно, отсчитываемое не часами, а ударами колокола к полунощнице и литургии. За это десятилетие детские страхи и наивные надежды успели переплавиться в нечто более твердое и осознанное, а тот холодный зимний день у ворот храма превратился в далекий, почти нереальный миф, который, тем не менее, продолжал пульсировать в его сознании. Каждый прожитый год накладывал свой отпечаток на его восприятие, заставляя искать в церковных догматах ответы на вопросы, которые не давали покоя его мятежной психике, и укрепляя в мысли, что его нахождение здесь явно не случайность, а сложная последовательность выборов, сделанных за него кем-то свыше. Сейчас молодому юноше исполнилось девятнадцать лет, и время превратило его в по-настоящему красивого парня, чей облик невольно привлекал взгляды даже в строгой обстановке обители. Он стал высоким, статным черноволосым юношей с атлетичным, но гибким телосложением, которое не могла скрыть даже тяжелая монастырская ткань. Однако главной его особенностью, которую братия и наставники единогласно трактовали как редкий знак небесной чистоты, невинности и истинной, нерукотворной красоты, было его лицо. Оно было густо усыпано множеством родинок: одни из них были совсем крошечными, едва заметными точками, другие чуть крупнее и выразительнее, но все вместе они создавали удивительный узор, напоминающий рассыпанные звезды на бледном, почти фарфоровом лице парня. В полумраке храма, при мерцании лампад, казалось, будто само небо оставило на нем свои печати, выделяя его из толпы сверстников и придавая его чертам какую-то особенную, одухотворенную глубину, которую так ценили в этих стенах. Монастырь строго продвигал идею скромной, неброской красоты, лишенной мирского тщеславия, поэтому все мужчины и юноши здесь были облачены в специальное одеяние, соответствующее их статусу и чину. Йошики, как и другие послушники, носил подрясник — длинную до пят одежду с узкими рукавами, сшитую из простой темной ткани, которая подчеркивала его высокий рост и серьезность намерений. Поверх подрясника в холодное время или во время определенных служб надевалась ряса с широкими рукавами, символизирующая отречение от мирской суеты и готовность к смиренному служению. Эта одежда, без украшений и ярких цветов, была призвана нивелировать индивидуальность, направляя помыслы внутрь себя, однако на Йошики даже эти грубые складки лежали с каким-то природным изяществом, создавая контраст между внешней простотой облачения и внутренней сложностью его натуры, вечно ищущей истину в книгах и собственных воспоминаниях. При храме обитали люди самых разных возрастов и судеб, от мала до велика, представляя собой живую историю человеческих испытаний. Кто-то, подобно Йошики, остался полностью в одиночестве еще в раннем детстве, будучи подброшенным к воротам или потеряв близких в горниле жизненных обстоятельств. О таких сиротах прихода храм проявлял особую, отеческую заботу. Обитель брала на себя роль их семьи: здесь их воспитывали в строгости, кормили простой, но сытной трапезой, учили грамоте и сложным наукам, неустанно наставляя на путь истинный через слово Божье. А были и те, кто приходил сюда уже в зрелости и оставался до глубоких морщин на щеках и полного поседения волос, ища утешения под конец пути. Считалось, что храм раскрывает свои объятья для каждого, в чьем сердце отозвался призыв Всевышнего; бытовало твердое убеждение, что если у человека тяжелая, надломленная судьба привела его к этим стенам, значит, он попал под крыло божье. Среди монахов говорили, что таких заблудших душ сам ангел-хранитель ведет за руку к божьему дому, где человеческая доброта и милосердие были высшим законом, одобренным самим Создателем. Таким образом, в монастырском общежитии и учебных классах бок о бок проживало более пятидесяти одногодок Йошики, не считая еще нескольких потоков младших воспитанников и старших послушников. Весь поток Йошики был четко разделен на два параллельных класса, как и остальные группы, чтобы обучение и духовные практики проходили более продуктивно и под присмотром опытных кураторов из числа духовенства. Из-за такой плотности населения в длинных каменных коридорах общежития при храме постоянно, с раннего утра и до вечернего правила, можно было слышать многоголосие людей самого разного возраста. Гулкие шаги по плитам, приглушенные споры о трактовках святых отцов, хоровое пение, доносящееся из репетиционных залов, и тихий шепот молитв создавали живую и в то же время упорядоченную атмосферу, в которой Йошики пытался найти свое место, балансируя между общими правилами. Трапезная монастыря встретила Йошики привычным гулом голосов и тяжелым, сытным ароматом свежеиспеченного хлеба, смешанным с запахом грибного отвара. Это было просторное помещение с низкими сводами, где за длинными деревянными столами, потемневшими от времени множества трапез, сидели десятки послушников и монахов. Йошики привычно занял свое место на краю скамьи, стараясь не привлекать лишнего внимания к своему лицу, которое в неверном свете масляных ламп казалось еще более бледным, а родинки на нем еще более отчетливыми, словно нарисованные. Он молча взял оловянную ложку и принялся за еду, стараясь сосредоточиться на вкусе простой пищи, чтобы заглушить навязчивые мысли, которые снова начали атаковать его сознание. Его движения были скупыми, как у человека, привыкшего к строгому распорядку, где даже прием пищи, было не простым утолением голода, а частью общего послушания, требующего внимания и внутреннего безмолвия. — Опять ты сидишь с таким видом, будто за этим столом достоин находиться только ты один, Йошики, — с едким смешком произнес Казуо, его сверстник по потоку, сидевший прямо напротив и с нарочитым шумом разламывающий горбушку хлеба. Казуо всегда отличался излишним, почти болезненным любопытством и любил задевать Йошики, пытаясь пробить его броню отстраненности и спокойствия. — Весь наш класс обсуждает, кого назначат на вечернее чтение псалмов, а ты сидишь так, словно выше всех присутствующих на две головы, не меньше. Наставники твердят нам о скромности, но глядя на тебя, кажется, что ты просто носишь свою красоту как щит от нас, простых смертных. Неужели тебе не надоело строить из себя святого мученика, пока мы все тут просто едим кашу? Йошики медленно и лениво поднял взгляд на Казуо. В его темных глазах отразилось такое глубокое безразличие, что тот невольно поперхнулся своей шуткой. Он аккуратно положил ложку на край грубо отесанного стола, прежде чем ответить, заставляя собеседника почувствовать весомость каждой последующей фразы. — Ты путаешь тишину с высокомерием, Казуо. Если твое сознание требует постоянного шума и обсуждения чужих лиц, это лишь говорит о твоей собственной пустоте, а не о моих намерениях, — спокойно произнес он своим низким, бархатистым голосом, в котором не было никакого раздражения, а только констатация факта. В этот момент к их беседе присоединился Рю, тихий и немного пугливый юноша из того же потока, который всегда смотрел на Йошики с плохо скрываемым восхищением. Рю осторожно пододвинул свою миску и негромко вставил: — Зря ты так, Казуо. Наставник сегодня утром сказал, что Йошики пример того, как внутренняя чистота проявляется вовне. Он считает, что его воспитание и послушание — это благословение, которое нужно беречь от злых языков. — Благословение? Или просто удачное стечение обстоятельств, которое он использует, чтобы казаться выше нас? — Казуо прищурился, и в его голосе проступила заметная зависть, которую он питал к природному изяществу Йошики. — Ты ведь даже когда молчишь, умудряешься выглядеть так, будто тебе обещано нечто большее, чем жизнь в этих серых стенах. Мы все здесь в одной лодке, Йошики, нас всех привел сюда Бог через одинаковые лишения, но ты упорно продолжаешь вести себя так, будто у тебя за спиной крылья ангела, а не такой же черный подрясник, как у нас. Неужели ты всерьез думаешь, что твоя особенная манера дает тебе право смотреть на нас как на пыль под ногами? Йошики посмотрел на Казуо в упор, и тот внезапно замолчал, подавленный внезапной силой этого взгляда. — Я не думаю о правах, я просто существую в той реальности, которую выбрал для меня Всевышний. Я рад тому, что могу служить Отцу Небесному, — отчеканил Йошики, вставая из-за стола. Его высокая фигура на мгновение перекрыла свет, падающий на стол. — Человеческая доброта здесь действительно одобряется Всевышним, но она не обязана проявляться в пустой болтовне. Если я тебе мешаю, закрой глаза, когда я прохожу мимо. Он подхватил свою пустую посуду и направился к выходу, чувствуя, как взгляды сверстников провожают его до самых дверей, за которыми ждала прохлада монастырского двора. Тяжелые створки дверей трапезной с глухим скрипом сомкнулись за спиной Йошики, отсекая его от шума столовых приборов и едких смешков Казуо. Прохладный воздух монастырского двора, пропитанный тонким ароматом ладана и сырости старого камня, коснулся его лица, принося долгожданное облегчение после духоты помещения. Йошики сделал несколько размеренных шагов по плитняку, когда услышал позади себя торопливую, неритмичную дробь шагов. Кто-то пытался его догнать, нарушая чинный покой обители. Рю выскочил следом, слегка запыхавшийся и неловко поправляющий пояс своего подрясника, который то и дело сползал с его худощавой фигуры. Он выглядел взволнованным, а его пальцы нервно перебирали края широких рукавов. Видимо, он никак не мог подобрать правильные слова, чтобы сгладить неприятный осадок от обеденной стычки. — Йошики, постой! — негромко окликнул его Рю, поравнявшись с парнем и стараясь идти с ним в ногу, хотя разница в их росте и ширине шага была очевидной. — Ты только не принимай близко к сердцу всё то, что несет этот дуралей Казуо. Ты же знаешь, его язык это его главное наказание, он просто не может смириться с тем, что в тебе есть какая-то врожденная стать, которую не купишь и не вымолишь. Его слова пусты и в них нет ни капли той истины, которую мы должны здесь постигать. Казуо просто завидует твоей особенности, которую наставники ставят нам в пример, вот и пытается уколоть побольнее, цепляясь за твою отстраненность и спокойствие. Йошики остановился возле невысокой каменной ограды, за которой начинался монастырский сад, и медленно повернул голову к Рю, одарив его коротким, но вполне миролюбивым взглядом. На его бледном лице не отразилось обиды или гнева, лишь привычная сдержанная улыбка, которая помогала ему препарировать чужие эмоции, не позволяя им ранить себя. — Меня не задевают слова человека, чьи помыслы ограничены лишь желанием возвыситься за счет других, Рю. Это лишь шум, не имеющий под собой никакой твердой основы, обычная реакция незрелого в помыслах на то, что он не в силах постичь, — спокойно ответил он. Его голос прозвучал мягко и утешающе в тишине, далёкой от голосов ребят. Он поправил воротник своего одеяния и перевел взор на купола собора, которые в лучах заходящего солнца казались отлитыми из червонного золота, символизируя недосягаемую чистоту. Рю заметно расслабился, видя, что Йошики действительно не держит зла, и его лицо озарилось робкой улыбкой, а движения стали более плавными. Они медленно пошли в сторону учебного корпуса, и разговор сам собой перетек в русло духовных практик, которые ждали их в конце дня. — Ты прав, лучше сосредоточиться на предстоящем правиле, — проговорил Рю, понизив голос до доверительного полушепота. — Как думаешь, какие вечерние молитвы сегодня лучше всего подойдут для нашего потока? Наставник говорил, что нам стоит обратить внимание на покаянные каноны, чтобы очистить разум перед сном от дневной суеты и лишних споров. Мне кажется, но может я ошибаюсь? — Рю на мгновение замолчал, пробуя на вкус те слова, что пронеслись в его голове. — Молитва Ефрема Сирина могла бы помочь даже такому, как Казуо, если бы он вслушивался в её смысл так же внимательно. Йошики кивнул, соглашаясь с выбором, и принялся рассуждать о том, что действительно имеет значение для души. Вечер медленно и тягуче опускался на горизонт, укрывая серые камни стен густыми сиреневыми сумерками, которые казались осязаемыми. После затянувшейся вечерней службы, где монотонное чтение псалмов и мерцание восковых свечей ввели Йошики в состояние глубокой внутренней сосредоточенности, юноша неспешно возвращался к себе. Воздух в коридорах общежития стал прохладным и наполнился специфическим запахом, который пропитывал здесь всё. Он уже мысленно готовился к отходу ко сну, представляя, как снимет опоясанное одеяние, совершит келейное правило и наконец погрузится в отдых, позволяя своей голове на несколько часов отойти в мир снов. Его путь пролегал мимо жилых комнат послушников, где обычно в это время царило благочестивое безмолвие. Однако, подходя к одной из дальних дверей, Йошики внезапно уловил несвойственное этому месту оживление. Слышалось приглушенное скопление людей, чей сдавленный шепот и неритмичное дыхание выбивались из общего ритма монастырского вечера. В звуках, просачивающихся сквозь щели старого дерева, сквозило нездоровое возбуждение и какой-то суеверный трепет. Йошики, привыкший во всем наводить порядок и не терпеть нарушений установленной структуры, уже занес руку, чтобы постучать и строго спросить, что за недопустимое собрание происходит в столь поздний час, нарушая устав и покой братии. Он хотел напомнить им, что праздные разговоры после повечерия ведут к рассеянности ума, которая так губительна для молодого послушника. Но в следующее мгновение рука его застыла в воздухе, так и не коснувшись дверного полотна, а сам он буквально прирос к месту, пораженный осознанием происходящего внутри. Сквозь замочную скважину и зазоры между досками потянуло странным, едким дымком. Это был явно не церковный воздух, пропитанный ладаном, а чем-то тяжелым и неприятным для души, что вызвало у него мгновенное чувство брезгливости. Прислушавшись, он разобрал обрывки фраз, которые заставили его кровь на мгновение похолодеть: это не были слова молитвы или святого писания. Группа людей внутри, охваченная каким-то диким языческим азартом, пыталась совершить немыслимое в стенах святой обители. Йошики очень надеялся, что его окутала смута, и всё увиденное и услышанное им сейчас — кара за все совершённые им грехи. В таком случае он днями и ночами стоял бы на коленях перед иконами, вымаливая истинного прощения у Всевышнего, но чем отчетливее доносились звуки из комнаты, тем сильнее душа Йошики уходила в пятки, под которыми земля переставала чувствоваться. Они затеяли спиритический сеанс, пытаясь вызвать духа. Это было грубейшим нарушением всех мыслимых канонов, прямым обращением к темным силам, которое здесь каралось самым суровым образом, вплоть до немедленного изгнания и предания анафеме! Среди заговорческих голосов, дрожащих от страха и нездорового любопытства, Йошики без труда узнал самодовольный, но сейчас подозрительно приглушенный тон Казуо. Именно он, судя по всему, выступал главным зачинщиком этого безумия, ведя остальных за собой в бездну оккультизма. Йошики стоял за дверями, не шевелясь. Его лицо превратилось в неподвижную статую, а глаза сузились. Он понимал, что Казуо в своей гордыне и погоне за острыми ощущениями перешел ту грань, за которой человеческая доброта и милосердие храма могли смениться праведным гневом. Ситуация выглядела как коллективное деяние в поведении группы, решившей поиграть с тем, чего они не могли ни понять, ни контролировать. Йошики не привык действовать на эмоциях, но само осквернение стен, в которых он рос, отозвалось в нем резким и тошнотворным отторжением. Он не стал стучать или призывать к порядку — одним резким движением он толкнул тяжелую дверь, и та с оглушительным грохотом ударилась о каменную стену, впуская в душную комнату сквозняк коридорной прохлады. Зрелище, представшее перед его глазами, было верхом кощунства: несколько послушников сидели в кругу, освещенном лишь огарками черных восковых свечей, чье пламя бешено заплясало от ворвавшегося потока воздуха. В центре круга лежала самодельная доска с буквами, а едкий, тошнотворный запах жженой травы мгновенно ударил Йошики в нос, вызывая приступ брезгливости. — Вы хоть понимаете, какую бездну вы сейчас разверзли в святой обители?! — его голос, обычно размеренный, сорвался на яростный и властный крик, который, казалось, заполнил собой все пространство кельи. Йошики ворвался в круг, буквально сметая своим появлением зыбкую и нездоровую атмосферу, которую они пытались выстроить. Его высокая фигура в темном подряснике в свете мечущихся теней казалась карающим ангелом, а бледное лицо, усыпанное родинками, горело праведным гневом. Он ударил ногой по доске, отбрасывая её к стене, и пламя свечей, не выдержав этого порыва, разом погасло, погружая комнату в зловещий полумрак. Это резкое вмешательство в неоконченный ритуал подействовало на присутствующих, прерывая их кощунственный акт. Казуо, чье лицо в темноте казалось перекошенным от ужаса и ярости, вскочил с места, опрокинув табурет. Его дыхание было тяжелым и прерывистым, а глаза бешено бегали по фигуре Йошики. — Ты что наделал, идиот?! Ты хоть понимаешь, что ты прервал?! — закричал он в ответ, и в его голосе слышалась неприкрытая паника человека, который заигрался. Он тыкал дрожащим пальцем в сторону Йошики, а его крик переходил на визг, привлекая внимание тех, кто еще не успел уснуть в соседних кельях. Казуо выглядел так, будто сам бес вселился в него в этот момент: его привычная спесь сменилась безумным страхом перед последствиями того, что ритуал не был завершен по правилам. Лицо исказила уродская маска, которая будто бы и не походила на человеческую. Кожа сморщилась, а глаза увеличились в несколько раз. Йошики казалось, что лицо Казуо превратилось в тающий лед, только вместо прозрачной воды с лица падали остатки кожи. Вместо глаз появились черные пятна, а кости сверстника скрутило так, что это теперь больше походило на выжатое мясо в мясорубке, нежели на подобие человека. Комната воцарилась тишиной и только потом до ушей Йошики, постепенно и с глухо нарастающим звуком, стал доноситься животный, искажённый ужасом крик. Лица сверстников, которые устроили оккультизм, превратились в подобие безликих статуэток. С их голов скапывала кожа, которая смешивалась с красным цветом. Воздух в комнате замер вместе с течением времени. Он стал вязким, тяжелым. Йошики хотел сделать вдох, но легкие отказывались слушаться, натыкаясь на невидимую стену ужаса. Его взгляд был прикован к Казуо, и это зрелище разрывало связь между тем, что мозг считает реальным, и тем, что происходит наяву. Казуо больше не было. То, что стояло напротив, было не Казуо. Привычная спесь, эта вечная надменная полуулыбка, исчезла, словно ее стерли влажной тряпкой. Глаза Казуо расширились настолько, что, казалось, вот-вот лопнут капилляры, но вместо белка туда заползала какая-то чернильная тьма. Лицо постепенно начало искажаться, пока не поплыло. Йошики слышал звук. Мокрый, чавкающий звук, похожий на то, как если бы отдирали липкую изоленту от перезревшего фрукта, внутренности которого вытягивает наружу. Это кожа Казуо сморщилась за секунду, превратившись в тончайший, похожий на папиросную бумагу, пергамент, а затем начала сползать. Это было похоже на тающий лед, только лед дает воду, а лицо Казуо давало растопленную на вид огнём кожу. Клочья эпидермиса, влажные и неестественно розовые, с противным шлепком падали на пол, обнажая под собой не мускулы и кости, а какую-то зернистую, серую массу, которая пульсировала в такт нечеловеческому ритму. Глаза превратились в черные пятна. Не провалы, нет, это были пятна. Будто кто-то закрасил их матовой черной краской, которая впитывала в себя свет свечей, не отражая ни одного блика. Когда кости Казуо начали скручиваться, комната наполнилась звуком, от которого у Йошики свело желудок. Хруст был не громким, а каким-то влажным и глухим, будто кто-то медленно комкал огромный лист картона, перемешанного с сырым фаршем. Позвоночник, неестественно выгнувшись вперед, сложился гармошкой. Тело, еще секунду назад бывшее человеком, теперь больше напоминало выжатый остаток мяса в мясорубке. Скрученный волокнами, бесформенный ком, из которого в разные стороны торчали осколки сломанных фаланг пальцев. Но самое страшное пришло не сразу. Сначала воцарилась тишина. Абсолютная, ужасающая тишина, которая давила на барабанные перепонки. В этой тишине Йошики слышал, как стучит его собственное сердце, пытаясь разорвать грудную клетку изнутри, и как с голов его друзей капает на пол кожа. Звук нарастал постепенно. Сначала это был едва уловимый писк на грани слышимости. Похож на тот, который обычно предшествует обмороку. Но затем он трансформировался. Глухо, с вибрацией, которая проходила через кости черепа, стал доноситься крик. Это не было криком боли и уж тем более помощи. Это был звук существа, которое пытается использовать человеческую голосовую связку, но забыло, как это делается. Животный, искажённый, он звучал одновременно из груди Казуо и из всех углов комнаты, отражаясь от стен многократным эхом, которое наслаивалось само на себя, создавая какофонию. Йошики попытался отвести взгляд от этого месива, но взгляд сам упал на других. На тех, кто затеял этот ритуал. Их лица… Йошики почувствовал, как ледяной пот стекает по его спине, потому что лица сверстников больше не выражали ужас. Их не было. В прямом смысле. Они превратились в подобие безликих статуэток из воска, оставленных слишком близко к огню. Черты расплылись, стекая вниз тягучими каплями. С их голов, подбородков и носов скапывала кожа, смешиваясь с алым. Красный цвет был неправильным. Он был слишком темным, венозным, и он не сворачивался, а растекался по полу лужами, которые ползли к центру комнаты, словно их тянуло гравитацией невидимого центра. Йошики хотел закричать, но понял, что его голосовые связки парализовало. Он хотел закрыть глаза, но веки дрожали, не в силах сомкнуться, заставляя его смотреть на то, как безликие фигуры его знакомых начинают медленно, с мокрым хлюпаньем, оседать в лужи, которые они же и породили. В комнате пахло железом, сырой землей и еще чем-то сладковатым. Тем запахом, который появляется, когда ткани тела начинают разлагаться, еще будучи прикрепленными к живому существу. Каждое движение, даже попытка вздохнуть, казалась кощунством. Йошики стоял в центре происшествия. Вокруг него лежала россыпь множества трупов, которые с громким чавканьем расползались на мелкие части, и кровь которых текла к ногам Йошики. Белоснежную кожу Йошики теперь украшали не красивые родинки, которыми все восхищались, а залитые пятна крови, которые попали на него, когда несколько тел буквально взорвалось рядом с ним. Сейчас этот вид походил больше на то, как он сидит в эпицентре происходящего, а весь его вид отражался в темной луже крови. Но можно ли было назвать их теми же знакомыми, которых он видел днём? Можно ли было назвать эти груды костей, будто бы обглоданные мясом — людьми? Время перестало существовать. Йошики понял это, когда осознал, что стоит на коленях в липкой, тёплой луже, но не помнил, как упал. Сознание раскалывалось надвое: одна его часть наблюдала за происходящим со стороны, фиксируя детали, другая — тонула в бездонном колодце первобытного ужаса. И только спустя вечность или, может быть, одно мгновение, до него дошло, что ужасающий крик, пронизывающий своды этого здания насквозь, заставляя осыпаться штукатурку с потолка мелкими крошками, принадлежит ему. Это был не его голос. Вернее, это была его голосовая связка, но звук, который она издавала, не имел ничего общего с человеческой речью. Крик разрывал горло изнутри, Йошики чувствовал вкус крови на языке, но остановиться не мог. Его тело жило своей жизнью: голова была запрокинута так неестественно высоко, что позвоночник выгнулся дугой, а рот раскрылся в беззвучном, для него самого, «о», из которого вырывалась сирена чистой, незамутнённой агонии. Когда крик всё же оборвался, не из-за того, что он захотел замолчать, а потому что связки будто лопнули, наполнив глотку горячей солёной жидкостью. Йошики услышал их. Чавканье. Оно было повсюду. Влажное и ритмичное, похожее на то, как если бы гигантский язык ворочался во рту у этого здания, перемалывая то, что когда-то было людьми. Йошики опустил взгляд и его вывернуло наизнанку. Но желудок был пуст, и изо рта вышла только алая слюна, смешанная с желчью. Слово «трупы» было слишком человечным для того, что он видел. Это было кладбище форм, которые больше не могли называться телами. Они расползались — иного слова подобрать было нельзя. Плоть отслаивалась от костей с влажным, чавкающим звуком, будто кто-то невидимый аккуратно срывал кожу с них. Пальцы скребли по полу. Кто-то из этого пытался ползти к нему, оставляя за собой мокрый след, но позвоночник заканчивался там, где должна была быть талия, и движение становилось бессмысленным, превращаясь в судорогу отделённой от мозга конечности. Кровь текла к ногам Йошики. Она не растекалась равномерно, как свойственно обычной жидкости. Она ползла. Целенаправленно, как живое существо, чувствующее тепло его тела. Тёмно-алая, почти чёрная в тусклом свете, который почему-то всё ещё горел, она огибала осколки костей, подбиралась к его коленям, впитывалась в ткань штанов, и он чувствовал это прикосновение. Он посмотрел на свои руки. Белоснежная кожа, которой когда-то восхищались, которой касались, которую сравнивали с лепестками камелии, теперь была покрыта алыми брызгами. Но это были не только пятна в обычном понимании. Они располагались правильно. Слишком правильно. Как будто кто-то невидимый выводил на его теле иероглифы. Была вспышка, а потом несколько тел буквально дезинтегрировали рядом с ним, расплескав своё содержимое по стенам, по потолку, по нему. Теперь он сидел в эпицентре. Центр круга, центр внимания, центр чего-то, что открылось здесь сегодня. Его взгляд упал в лужу у своих колен. Тёмная, маслянистая поверхность смотрела на него в ответ. В ней отражался не он. Вернее, отражение было, но не его. Там, в глубине этой кровавой зеркальной глади, сидела фигура с его лицом, но глаза у неё были полностью чёрными, а рот растянут в улыбке, которую человеческие мышцы не способны воспроизвести. Он хотел отвернуться. И в этот момент его лица коснулась рука. Йошики вздрогнул так сильно, что чуть не опрокинулся навзничь, но рука удержала его. Она была почти осязаемой. Так описывают прикосновения в лихорадочном бреду, когда грань между явью и галлюцинацией стирается в пыль. Йошики знал. Знал каждой фиброй своего сведённого судорогой тела. Он чувствовал это прикосновение. Пальцы, если это можно было назвать пальцами, скользнули по его щеке, от скулы к подбородку, оставляя за собой дорожку холода, которая становилась всё ледянее. Он не сошёл с ума. Безумие было бы милосердием! Безумие подарило бы ему тьму, в которой можно спрятаться от этого. Но проклятый рассудок отказывался отпускать его, заставляя чувствовать каждое движение этих пальцев! Схватившись за голову обеими руками, Йошики сжал виски так сильно, что под ногтями выступила собственная кровь. Крик застрял в разорванном горле, превратившись в хриплый, влажный кашель, а затем уже в рыдания. Громкие, судорожные, они разрывали грудину изнутри, и всё же это было лучше, чем животный крик. Всего лишь ненамного. Он плакал. Плакал так, как не плакал с детства, всем телом. Почему же никто не придёт? Мысль возникла сама собой, отчаянная, детская, непозволительная для того, кто считал себя взрослым. Йошики поднял лицо к потолку, к невидимому небу, которое скрывала эта проклятая крыша. — Отец Благородный, — прошептали его разбитые губы. Голос был чужим, скрипучим, похожим на звук несмазанной петли. — Ты видишь раба своего? Тишина была ответом. — Спасите… — рыдания захлестнули его с новой силой, и он сжался в комок, обхватив себя руками, пытаясь стать маленьким, незаметным, невидимым для того, что пришло сюда. — Умоляю… Всхлип. Пауза. — Они ещё двигаются… Это было самое страшное. И даже не то, что они мёртвы. Из груды костей, которая ещё недавно была Такаши, торчала рука, и пальцы этой руки всё ещё шевелились, бессмысленно перебирая воздух, словно искали что-то. Тело Юмико, вернее то, что от него осталось, бесформенная масса, в которой только по умытым кровью белым волосам можно было опознать парня, пульсировало в такт несуществующему сердцу. Йошики перевёл взгляд на ближайшую к нему груду. Но можно ли было назвать их теми же знакомыми, которых он видел днём? Тех, кто смеялся, спорил, пил чай, строил планы на вечер? Можно ли было назвать эти груды костей — обглоданных, вывернутых, торчащих под невозможными углами, будто огромные зубы прошлись по каждому телу, высасывая из них душу, оставляя только оболочку, которая по инерции продолжала подавать признаки жизни — людьми? Йошики закрыл глаза. За веками было красное. И холодные пальцы снова коснулись его щеки, поглаживая, успокаивая, как мать успокаивает ребёнка перед тем, как… Он не стал додумывать эту мысль. В углу комнаты, там, где света не было никогда, что-то улыбнулось. У Йошики не было доказательств — он не видел этого. Но он почувствовал улыбку. Она расползлась по его спине тысячей мурашек, сжала сердце рукой и прошептала прямо в мозг, минуя уши: «Никто тебя не спасёт. Ты сам-то веришь в реальность происходящего?» Он хотел закричать снова, но горло издало только влажный, булькающий звук. Кровь. Он захлёбывался собственной кровью. А лужа у его колен становилась всё больше. И глубже. И в ней, он знал это, отражалась уже не комната. Там была бездна. Бездна смотрела на него. Йошики пришел в себя только спустя неделю после случившегося. Очнулся он не на жесткой монастырской койке и не в лазарете при обители, где братия-целитель обычно поит страждущих отварами из кореньев и читает над ними псалмы. Он очнулся в келье, запертой на тяжелый засов снаружи, и первое, что увидели его глаза — это грубо вырезанное распятие напротив двери. Спаситель на кресте смотрел на него с привычным укором, но в тусклом свете лампады лик Его казался искаженным, страдальческим, как будто и здесь, в этом святом месте, Христос оплакивал то, чему стал свидетелем. Тело Йошики не слушалось. Каждое движение отдавалось глухой, ноющей болью в суставах, будто кости перетерли изнутри и сложили обратно, но не все детали встали на свои места. Кожа, некогда белоснежная, гордость его рода, теперь была бледна, как церковный воск, а под глазами залегли такие глубокие синяки. Он попытался приподняться и тут же рука его наткнулась на четки. Кто-то сунул их в ладонь, пока он был без сознания. Деревянные бусины, гладкие от времени и сотен молитв, казалось, пульсировали слабым теплом, единственным теплом в этой пробирающей до костей ледяной комнате. За дверью послышались шаги. Тяжелые, размеренные шаги человека. Когда засов отодвинулся с протяжным скрежетом, на пороге возник игумен Хироши. Лицо его было непроницаемо, как икона в иконостасе, но глаза. Эти глаза старика, видевшие за свою жизнь многое, сейчас смотрели на Йошики с чем-то отдаленно напоминающим страх. Не перед Йошики, а за него. — Встань, — голос игумена был сух, как псалтырный лист, пролежавший в алтаре столетие. — Именем Господним встань и следуй за мной. Ждет дознание. Йошики не понимал. Слова накладывались на его сознание медленно. Дознание? О чем? Он помнил только тьму. И крик. Свой собственный крик, который, казалось, до сих пор звенит в этих стенах, застрял между камнями фундамента, как застряла душа между мирами. В трапезной, переоборудованной под временный суд, собрались не только братия. Там были люди в мирском: следователь из города, понятые, чиновник от губернатора. Их взгляды, когда Йошики вошел в сопровождении двух крепких послушников, потяжелели. В них читался приговор еще до того, как были произнесены первые слова. — В ночь на Воздвижение, — голос следователя звучал отстраненно, будто читал протокол о событии, не имеющем отношения к живым людям, — в стенах святой обители произошло злодеяние. Убиты семеро. Изрублены, — он запнулся на мгновение, и Йошики понял, что это замятие стоило человеку немалых усилий, — изрублены так, что отцы-целители не смогли собрать останки для отпевания. Вы, Йошики, обнаружены в центре этого. В одеждах, пропитанных кровью. На руках были следы, лицо в брызгах. Свидетелей, кроме вас, нет. Что скажете в свое оправдание? Йошики открыл рот, но горло свело спазмом. Он помнил, хоть и не всё, но достаточно, чтобы заявлять о таком и не бояться судного дня. Он помнил, как плоть расползалась сама по себе. Как кости скручивало без прикосновения. Как оно прошло по комнате, и люди перестали быть людьми, превратившись в то, что невозможно описать языком, на котором читают молитвы. Но как сказать это здесь? Где с иконы на него смотрит Спаситель, а у стены стоит игумен, перебирающий четки с такой силой, что бусины грозят рассыпаться? — Я не убивал, — выдохнул он. Голос его был чужим, скрипучим, похожим на звук несмазанной церковной двери. — Я не мог… — Не могли? — следователь подался вперед. — Семеро человек. В святом месте. В ночь великого праздника. И только вы остались живы среди них. Вы один, — он подчеркнул это слово, и оно повисло в воздухе. — Или вы хотите сказать, что это бес попутал? — Да, — прошептал Йошики. В комнате воцарилась тишина. — Да! — повторил он громче, и в голосе его прорезались ноты крика той ужасающей ночи, который неделю назад заставлял стены обители содрогаться. — Бес. Или нечто худшее. Я не убивал. Я молился. Я молился. Молился, молился, молился, молился, молился, молился, молился, — как в бреду повторял Йошики, постепенно увеличивая громкость до тех пор, пока горло не начало отдавать болью незаживших ран, — пока они… пока их… Он не смог закончить. Тело его сотрясла дрожь, не имеющая ничего общего с холодом, и братия, стоящая вдоль стен, невольно отступила. От человека, который видел то, что не должен видеть никто из живущих под солнцем. Следователь нахмурился. Логика мирского суда не вмещала в себя ответов, которые предлагала эта обитель. Он повернулся к игумену. — Отец Хироши. Что скажете вы? Старый игумен молчал долго. Наконец он поднял глаза. В них была такая усталость. — Я был там, — произнес он тихо, но каждое слово падало в тишину, как камень в колодец. — Когда братия нашла его. Он не мог… Он не мог сделать этого. Я видел… останки. Руками человеческими такое не совершить. Ни ножом, ни топором, ни даже… — он запнулся, и рука его, держащая крест, дрогнула. — То, что случилось в ту ночь, пришло не из мира сего. И он, — игумен кивнул на Йошики, — Он был жертвой. Как и все, кто там был. Просто ему не повезло выжить. Следователь нахмурился еще сильнее. Он был человеком мирским, рациональным, и слова игумена казались ему либо безумием, либо попыткой укрыть истинного виновного под покровом церковных таинств. — Вы утверждаете, отец игумен, что в вашем монастыре орудует нечистая сила? — голос следователя стал жестче. — Что семерых человек убило нечто сверхъестественное, а этот юноша просто оказался рядом? — Я утверждаю, — голос игумена вдруг набрал силу, которой от него не ждали, — что в ночь на Воздвижение в стенах нашей обители открылось то, что не должно было открываться. Я утверждаю, что Йошики не держал орудия убийства, потому что орудия не было. Я утверждаю, что следы, которые вы нашли на его руках — это следы его собственной крови, потому что когда мы нашли его, он кричал без голоса, и кожа его сползала с лица, как с этих свечей стекает воск. Вы видели тело? Видели, во что превратились те, кого вы называете убитыми? Следователь промолчал. Он видел. И это зрелище, должно быть, до сих пор стояло у него перед глазами, мешая спать, есть, молиться, если он вообще умел молиться. — Виновника не найдут, — произнес игумен тихо, но в голосе его звучала странная, пугающая уверенность пророка, возвещающего суд. — Потому что виновный не из тех, кого можно взять под стражу, судить земным судом и заточить в темницу. То, что пришло в нашу обитель… оно ушло. Но оно вернется. Тишина, накрывшая трапезную после этих слов, была тяжелой. Следователь переглянулся с чиновником, чиновник с понятыми. Никто не хотел брать на себя ответственность за то, что выходило за пределы их понимания. Осмотр показал то, что игумен сказал ранее: на руках Йошики не было следов борьбы, под ногтями не было чужой плоти, на одежде не было повреждений, которые указывали бы на участие в схватке. Да и схваткой тяжело было бы назвать то, что там произошло. Орудием убийства сложно будет сделать это, но его не было, так о чем может быть речь? Была его собственная кровь, да. Много. Но ни одной капли, которая принадлежала бы кому-то из убитых. Кровь на нем была его собственной. И это было, пожалуй, самым страшным из открытий, потому что Йошики помнил, как несколько из тел взорвались, полоснув его горячей жидкостью… Семь жизней угасло. Семь душ ушло во тьму. И ни один человек не поднял на них руку. Через три дня следователь покинул монастырь. Дело было закрыто за отсутствием состава преступления. В протоколе значилось расплывчатое «несчастный случай», но те, кто видел тела, знали: несчастных случайностей, превращающих человека в выжатое мясо, не бывает. По городу поползли слухи. Говорили о проклятой земле, о сатанинских ритуалах, о том, что монахи скрывают убийцу, потому что убийца — один из них, но правды не знал никто. Кроме Йошики. Он и сам сомневался в том, что знал хоть что-то из происходящего. А он молчал. Потому что словами, освященными церковным языком, нельзя было описать то, что он видел. Потому что даже в молитве, когда он опускался на колени перед образом Спасителя и в горле его рождались привычные с детства слова, он чувствовал: где-то в темных углах этой обители, в подвалах, куда уже сто лет никто не спускается, в тех самых местах, где фундамент монастыря уходит в землю, пропитанную чем-то более древним, чем христианская вера — там оно ждало. Выжидало тихо, ждало терпеливо. И каждую ночь, когда монастырь погружался в сон, а сторож обходил кельи с лампадой, Йошики лежал без сна и слушал, как под полом его кельи что-то скребется. Медленно. Будто пальцы перебирают доски, ища слабое место, щель, трещину, через которую можно будет войти снова. Отец Хироши велел ему больше молиться. Читать Псалтырь. Ограждать себя крестным знамением. Теперь Йошики знал: есть вещи, от которых не защитит даже крест. Он видел это своими глазами. Видел, как лопаются иконы в ту ночь. Как трескается лик Богородицы, словно по нему ударили чем-то тяжелым. Как гаснут лампады сами по себе, хотя масла в них было полно. Как стены, освященные сто лет назад, начинают дышать тяжело и влажно, как дышит пасть огромного зверя, готового сомкнуться. Виновника не нашли. И не найдут никогда. Потому что виновный находился здесь — он ждал. И теперь, когда ритуал был прерван, когда крови пролилось больше, чем нужно, и души ушли не туда, куда должны были, теперь он стал сильнее. Йошики закрывал глаза и видел ту самую комнату и улыбку в углу. Улыбку, которая не принадлежала ни одному живому существу. Он выжил. Но спасен ли он был — это еще предстояло узнать. В монастыре начали замечать: с той ночи Йошики больше никогда не улыбался. И никогда, даже во время самых строгих служб, не подходил к темным углам храма. А по ночам, если пройти мимо его кельи, можно было услышать не молитву. Можно было услышать тихий, ритмичный стук. Йошики стучал в ответ. Он не знал, зачем. Но чувствовал: пока он стучит — чувствует, что принадлежит этому миру.***
Решение последовало незамедлительно, как только тело Йошики достаточно окрепло. Игумен Хироши, посовещавшись с духовным собором из старшей братии, распорядился выделить юноше отдельную комнату. Ту, что находилась в северном приделе, подальше от остальных послушников. Формальной причиной назвали необходимость уединения для восстановления душевных и телесных сил, для усиленной молитвы и покаяния, но истинная причина лежала глубже, и все в обители понимали это. В монастыре знали: Йошики не виновен. Следствие подтвердило, игумен подтвердил, да и какой прок был обвинять того, кто сам едва не отдал душу в ту страшную ночь? Но знание это было рассудочным, оно жило в головах, но никак не проникало в сердца. Человеческая природа оказалась сильнее христианской заповеди о милосердии. Все избегали его. Послушники, с которыми он еще недавно делил трапезу и келью, при его появлении опускали глаза и находили повод уйти. Монахи, те, что постарше, крестились мелко и часто, когда он проходил мимо, и бормотали что-то себе под нос, то ли молитву, то ли защиту от сглаза. Даже отец-ключник, который разносил еду по кельям, ставил поднос у порога Йошики и стучал в дверь, но не входил внутрь, дожидаясь, пока тот сам заберет снедь. Словно сама пустота вокруг юноши могла быть заразной. Словно взгляд, брошенный на него, мог притянуть ту же тьму, что пожрала семерых в ночь на Воздвижение. Никто больше не был настолько уверен в чистоте этого места. Монастырь стоял на этой земле уже больше века. Стены его помнили и нашествия, и пожары, и моры, но всегда он оставался островком света среди тьмы мирской. Здесь мощи святых почивали под спудом, здесь иконы мироточили, здесь сам воздух, казалось, был пропитан молитвой, возносившейся к небесам без малого сто лет. Как в Божьем доме могло поселиться нечто подобное? Как мог демон ступить на землю, освященную стопами стольких праведников? Эти вопросы жгли уста братии, когда они собирались на вечернее правило. Эти вопросы читались в глазах игумена Хироши, когда он стоял перед алтарем и не мог найти слов для проповеди. Это было невозможно. Это противоречило самому устроению мироздания, тому порядку, который Господь установил между светом и тьмой. И если это случилось здесь, в стенах святой обители, значит, либо вера их была недостаточно крепка, либо грехи их оказались тяжелее, чем они смели признать. Именно из-за этого происшествия, по благословению игумена Хироши и с одобрения епархиального начальства, прибывшего в монастырь для расследования, было принято решение о введении особого молитвенного правила. Отныне каждый день в обители начинался не в привычные шесть утра, а в четыре. Полунощница растягивалась на два часа, к ней добавлялись каноны покаянные, акафисты Спасителю и Богородице, чтение Псалтыри на сон грядущим с коленопреклонением. По воскресеньям, после поздней литургии, игумен выходил к братии с проповедью, в которой говорил о нечистоте, о том, как важно очищать не только тело постом, но и душу слезами покаяния. Молодым послушникам, включая Йошики, было велено посещать дополнительные беседы с духовником, исповедоваться дважды в неделю и строго соблюдать все молитвенные правила без послаблений. — Господь попустил испытание, — говорил игумен Хироши, обводя взглядом притихшую братию. — Не нам вопрошать, почему это случилось. Нам — каяться. Каждому о своих грехах. Ибо, может статься, не стены монастырские защищают нас от лукавого, а чистота сердец наших. А сердца наши, как выяснилось, далеки от той чистоты, которой мы себя мнили. Братия расходилась по кельям с низко опущенными головами, и каждый думал о своем, но мысли эти были темны и тревожны. И никто не хотел признаться даже самому себе, что в глубине души многие из них видели причину беды не в собственных грехах, а в том, кто выжил. В том, кто теперь жил один в северной келье и чье лицо редко появлялось на общих богослужениях. К слову, Рю тоже стал избегать Йошики. Поначалу это было почти незаметно: Рю всегда был молчалив, всегда держался особняком, и его отсутствие не бросалось в глаза так, как отсутствие других. Но Йошики заметил. Он заметил, как Рю, увидев его в коридоре, сворачивает в другой придел. Как за общей трапезой садится за дальний край стола, хотя раньше они всегда сидели рядом. Как опускает взгляд, когда их пути случайно пересекаются в храме. Это было больнее, чем избегание остальных. Потому что остальные всегда были чужими, а Рю был тем, кто первым заговорил с Йошики, когда тот только переступил порог обители. Тем, кто делился с ним хлебом и тихо смеялся над шутками, которые никто больше не понимал. Тем, чье присутствие рядом делало монастырские стены чуть более яркими, а дни — чуть менее серыми. Дни шли. Неделя сменялась неделей. И Рю, который сначала сторонился Йошики как прокаженного, постепенно начал менять свое поведение. Возможно, он присматривался. Возможно, он видел, что Йошики не источает зло, не приносит беду, не таит в себе того самого демона, которого все боялись. Или, быть может, совесть, воспитанная молитвой, уязвила его за то, что он, как и все, отрекся от того, кто нуждался в поддержке более всего. Рю стал оказываться рядом чаще. Сначала случайно. В коридоре, когда Йошики шел на утреннее правило. В трапезной, когда тот садился за стол. Рю не заговаривал первым, не искал встреч, но и не избегал их больше. Он просто был рядом. Стоял у того же аналоя, молился на той же службе, выходил во двор в те же часы. Его присутствие было молчаливым, ненавязчивым, но постоянным. Потом, однажды вечером, Рю сел рядом с ним на скамью у стены, когда Йошики вышел подышать воздухом. Ни слова не сказал, просто сел. Они долго молчали, глядя, как солнце садится за монастырской стеной. Йошики знал, что должен был бы чувствовать благодарность. Должен был бы улыбнуться, заговорить, протянуть руку, которой когда-то касался его Рю, но внутри было пусто. Абсолютно пусто. Потому что Йошики теперь было абсолютно всё равно на чье-то присутствие. Ни тепло чужого плеча, ни шепот молитвы рядом — ничто не могло пробить ту стену, что выросла в его душе за эту неделю. Стена была прозрачной. Он видел сквозь нее мир: видел купола, видел братию, но мир как будто не видел его. Или, может быть, это он перестал быть частью мира? Потому что ничье присутствие, даже самое искреннее, не могло избавить его от одной-единственной проблемы. От чувства, что за ним по пятам следует кто-то. Это началось не сразу. Первые дни после того, как Йошики пришел в себя, он был слишком слаб, слишком погружен в собственное тело. В ту боль, в слабость, в липкий ужас воспоминаний, что тоже стали приходить со временем, чтобы замечать что-то еще. Вот когда силы начали возвращаться, когда разум прояснился, а взгляд перестал расплываться он вдруг почувствовал. Он вдруг стал чувствовать всё и одновременно сразу, что до этого всё остальное можно было назвать лишь пустотой. Сначала в храме. Стоя на службе, Йошики вдруг понял, что затылок его холодеет, а волосы на затылке шевелятся, будто от легкого ветерка. Но в храме не было ветра? Свечи горели ровным пламенем, ладан поднимался вверх тяжелыми клубами, и ни одно окно не было открыто. Он обернулся — и никого. Только братия, стоящая на клиросах, и несколько послушников в дальнем углу. Никто не смотрел на него. Никто не стоял у него за спиной. Там не было ни-ко-го. Чувство не прошло. Оно стало постоянным, оно следовало за ним повсюду. В келье, когда Йошики запирал дверь на засов и поворачивался к постели, ему казалось, что кто-то стоит в углу. Он смотрел — и никого. Стоило отвернуться, как взгляд тяжелый, нечеловеческий возвращался. Оно смотрело в затылок, дышало туда. Дышало так близко, что Йошики слышал это дыхание, когда ночью лежал без сна, вцепившись в четки так сильно, что дерево болестно врезалось в ладонь. В коридоре, когда он шел на утреннее правило, звук шагов отдавался эхом от каменных стен. Один. Два. Три. Иногда ему казалось, что шагов два комплекта. Его собственные, и еще чьи-то такие легкие, крадущиеся, которые замолкали ровно в тот миг, когда он останавливался. Во дворе, когда он выходил подышать воздухом, среди теней от монастырских стен ему чудился силуэт. И самое страшное было в том, что это чувство не вызывало у него того животного ужаса, который он испытывал в ту ночь. Будто эта слежка, это присутствие за спиной всегда было частью его жизни, просто раньше он не умел его замечать. Будто стена, разделяющая мир живых и мир иной, в ту ночь не дала трещину, а рухнула, и теперь по ту сторону не осталось ничего, кроме этого взгляда. Это был не человек. Человеческий взгляд был слишком… живым? Слишком реальным? Да, человек шумел, дышал, его одежда шуршала, его шаги были тяжелыми и уверенными или лёгкими и беззаботными. А это — оно было беззвучным, неосязаемым. Йошики ловил себя на мысли, что уже не боится его так, как боялся сначала. Страх притупился, сменился глухим, тоскливым принятием. Он стал так одинок в последнее время, что присутствие некого этого было единственным, что заставляло Йошики чувствовать себя не таким жалким отбросом. Будто человек, которому сказали, что он смертельно болен, и теперь он просто ждет, когда болезнь возьмет свое, и это ожидание стало частью его ежедневного быта. Игумен Хироши заметил перемены. Он подходил к Йошики после служб, клал руку на плечо, спрашивал тихим голосом, всё ли в порядке, не нужно ли ему исповедоваться, не хочет ли он поговорить наедине. Йошики отвечал односложно, опуская глаза. Что он мог сказать? Что за ним следит нечто, чье присутствие он чувствует каждой фиброй души? Что оно стоит за его спиной прямо сейчас, пока игумен говорит с ним, и дышит, и смотрит, и ждет, и улыбается? Хи-хи. Отец Хироши был стар, но не глуп. Он видел многое за свою жизнь. А видел ли он это? Знал ли он, каково это чувствовать на своей шее чужое дыхание, когда вокруг никого нет? Йошики не знал и, честно говоря, не хотел знать. Потому что если окажется, что и игумен бессилен перед тем, что поселилось в этой обители, тогда надежды не останется совсем. Оставалось только ждать. Ждать и чувствовать этот взгляд. Взгляд, который не отпускал ни на миг, даже во сне. Особенно во сне. Там, в снах, оно подходило ближе. И Йошики видел угол комнаты, где света не было никогда, и чувствовал улыбку, которая расползалась по спине тысячей мурашек. Просыпался с криком, который никто не слышал, потому что келья его была далеко от остальных. И каждое утро, выходя из кельи, он заставлял себя идти в храм, заставлял себя стоять на службе, заставлял себя не оборачиваться. Ибо знал Йошики: если обернется в тот момент, когда оно будет достаточно близко, то увидит не пустоту. Он увидит лицо — и это лицо, он был в этом уверен, будет улыбаться. Прошло ещё несколько недель. Монастырская жизнь текла своим чередом, размеренная и неспешная, как капли ладана, падающие в кадило. Звоны колоколов отмечали часы служб, братия расходилась по послушаниям, трапезная наполнялась тихим шумом, и свечи в храме догорали до конца, прежде чем их заменяли новыми. Внешне всё выглядело так, будто ночь на Воздвижение была страшным сном, который постепенно стирается из памяти, уступая место привычной монастырской рутине. Но Йошики окончательно привык к Нему. Привыкание случилось само собой, вопреки здравому смыслу, вопреки молитвам, которые он продолжал шептать каждую ночь, вопреки всему, чему учили его отцы-наставники. В этом переполненном храме, где люди теснились у аналоев, вымаливая прощения у Господа за грехи свои и ближних своих, Йошики стал слишком одиноким. Он стоял среди братии, и плечи их касались его плеч, и дыхание их смешивалось с его дыханием в облаке каждения, и голоса их сливались в единый хор, возносящийся под своды. Но между ним и остальными была пропасть. Невидимая, но осязаемая, как лезвие ножа. Они молились Богу. А Йошики молился… он сам не знал кому. Или чему. Или, может быть, тому самому взгляду, который не отпускал его ни на миг. Сам того не хотя и не признавая даже себе, Йошики привык к ощущению рядом Него. Оно стало частью его повседневности, как утреннее правило, как постная трапеза, как холод каменных плит под босыми ногами, когда он вставал на ночную молитву. Присутствие это было всегда: на службе, в трапезной, во дворе, в келье. Оно дышало в затылок, когда Йошики склонялся над Псалтирью. Оно смотрело из угла, когда он закрывал глаза, пытаясь уснуть. Оно ждало, терпеливо, бесконечно, как ждет паук в центре своей паутины, когда муха запутается в нитях окончательно и бесповоротно. Куда более странным и непривычным стала мысль о том, что Он мог исчезнуть. Это случилось впервые неделю назад. Йошики вышел из храма после вечерни, и вдруг понял, что спина его не холодеет. Волосы на затылке не шевелятся, а взгляд исчез. Он обернулся и снова никого. Пустой двор, тени от монастырских стен, далекий звон колокола к трапезе. Йошики тогда простоял на месте добрых десять минут, не в силах двинуться. Он ждал и не понимал, чего же ждет. Уж не возвращения того, от кого хотел бы избавиться? Или подтверждения, что он наконец-то сошел с ума и все эти недели преследовал сам себя? Присутствие вернулось так же внезапно, как и пропало. Йошики почувствовал знакомый холод на шее и выдохнул с облегчением. С тех пор он ловил себя на том, что ищет Его в толпе прохожих, когда монастырь открывал ворота для мирян, в отражениях лампад, в тенях, которые отбрасывали свечи на стены храма во время всенощной. Йошики было непривычно без Его взгляда, без прикосновений, потому что только Он видел, как неустанно Йошики каждую ночь стоит на коленях, сложив руки в искренней молитве. Как возводит глаза к верху, к темным сводам кельи, где за побелкой и лепниной скрывается небо, до которого, кажется, уже не достучаться. Как молится в никуда, туда, где, возможно, уже нет никого, кто мог бы услышать. Только Он был рядом с Йошики, когда все отвернулись. Когда Рю, даже приближаясь, все равно оставался на расстоянии вытянутой руки. Достаточно близко, чтобы не чувствовать себя предателем, и достаточно далеко, чтобы не прикасаться к тому, кого монастырская братия продолжала обходить стороной. Когда игумен Хироши смотрел на Йошики с жалостью, но в глазах его тоже стоял тот самый вопрос, который никто не задавал вслух: «Почему ты выжил? Почему ты не умер?». Йошики, сам того не желая, начал отвечать на это присутствие. Он не произносил вслух ничего, обращенного к Тому, но в душе его, там, где раньше был только ужас, теперь поселилось что-то другое. Смутное, неопределимое, похожее на то, как человек, запертый в темнице, начинает различать шорохи за стеной и привыкает к ним, переставая вздрагивать при каждом скрипе. Слышал ли его Бог? Йошики задавал себе этот вопрос каждую ночь, опускаясь на колени перед иконой. Спаситель на древнем образе смотрел на него усталыми глазами. Йошики шептал слова молитв, выученных наизусть, но слова эти падали в пустоту, как камешки в бездонный колодец, не достигая дна. Или же Бог отрекся от того, чьи глаза ищут в толпе прохожих Его? Мысль эта была греховной, Йошики и сам знал это. Духовник, отец Наоки, которому он исповедовался дважды в неделю, говорил ему об укреплении веры, о том, что Господь испытывает избранных, о том, что тьма рассеивается перед светом истинной молитвы. И все же отец Наоки не чувствовал этого дыхания на своей шее: он не просыпался по ночам от ощущения, что кто-то сидит на краю его постели, он не искал в толпе тех, кого нет. Исповеди становились всё короче. Йошики говорил о рассеянности, об унынии, о том, что молитва не идет, о том, что мысли блуждают. Он не говорил о Нем, потому что если бы он сказал, то ни к чему хорошему бы это не привело. Поняли бы как одержимого, как того, кого надо изгонять, очищать, отпевать заживо. А Йошики не был одержим. Зайдя в келью в тот вечер, Йошики чувствовал привычную тяжесть. День был долгим и всенощное бдение в честь праздника растянулось до позднего часа, и ноги гудели от стояния на каменном полу, а плечи ныли от напряжения, с которым он держал спину ровно, не позволяя себе расслабиться ни на миг. Он снял с себя тяжелую одежду. Теперь, когда он стянул ее через голову и бросил на лавку, тело вздохнуло с облегчением. Келья встретила его привычным полумраком. Запах, въевшийся в одежду, в волосы, в кожу, казалось, следовал за ним повсюду, смешиваясь с запахом старого дерева и воска. Он уже потянулся к поясу, чтобы ослабить его, как вдруг… Хи-хи. Звук был приглушенным, словно кто-то прикрыл рот ладонью, но не смог сдержать смеха. Он раздался откуда-то сзади. Йошики резко обернулся и снова ничего. Только пустой угол, лишь старая метла, прислоненная к стене, да потемневшее распятие над дверью. Он спокойно выдохнул. Конечно. Это нормально для него не увидеть ничего. Потому что и быть там было нечему. Усталость после долгой службы, перенапряжение, бессонные ночи — мозг играет с ним злые шутки, подбрасывая звуки, которых нет. Отец Наоки предупреждал: уныние и измождение плоти открывают врата для помыслов, а помыслы могут облекаться в образы. Надо больше отдыхать. Надо молиться. Надо. Йошики собрался вернуться к прежним делам. Он отвернулся, делая шаг к лавке, где лежала снятая одежда, и уже протянул руку, чтобы поправить поясницу, как вдруг… Он обернулся назад. Это было неосознанное движение, то, которое он совершал сотни раз за последние недели, проверяя, здесь ли Он. Сейчас это сработало иначе, словно что-то внутри него заставило его повернуться. Он встретился с парой глаз. Они были совсем близко. В двух ладонях от его лица. Йошики не слышал шагов и не слышал дыхания, не чувствовал движения воздуха, но глаза были здесь. И из них, казалось, сочилась радость. Радость — чистая, детская, восторженная. Как ребенок, который спрятался и наконец-то дождался, когда его найдут. Зрачки цвета дыма, радужка светлая, почти что прозрачная, и в глубине их бездна. Они смотрели на Йошики в упор: в глубине света не было угрозы, не было холода, к которому он привык. В нем было тепло. Йошики резко закричал. Звук вырвался из него прежде, чем он успел его осознать. Он отскочил назад, спиной вперед, не в силах оторвать взгляда от этих глаз, и в следующее мгновение почувствовал острую, режущую боль. Угол стены впился ему в лопатки, не давая отступить дальше. Он стоял, прижатый к стене, и смотрел. Сползая вниз, он не верил тому, что видел перед собой. Не верил, потому что это было невозможно. Этого не могло быть правдой, а если это было, значит, мир, в котором он жил все эти недели, был не тем миром, который он знал. Перед ним стоял юноша, таких же лет, как и он. Может, чуть моложе, чуть старше. В полумраке кельи, освещенной слабым светом, трудно было определить. Белые волосы были похожими на цвет снежных хлопьев, выпавших за окном накануне праздников. Они были неестественно чистыми, эти волосы и глаза цвета дыма, цвета утреннего тумана над монастырским прудом, цвета того, что не имеет формы и очертаний, но заполняет собой всё пространство. Эти глаза проделывали в Йошики дыру. Он чувствовал как взгляд проходит сквозь кожу, сквозь мышцы, сквозь ребра, добирается до самого сердца, до того потайного уголка души, который он сам уже не помнил. Только теперь эти глаза были реальными и не чувством на затылке, не тенью на границе зрения, не тяжестью в воздухе. Они были здесь. Плоть. Кровь. Улыбка озарила лицо присутствующего. Губы тронулись вверх, обнажая ровные зубы. Улыбка осветила черты, сделав их почти неземными, такими слишком правильными, слишком симметричными, слишком совершенными для человека, рожденного от мира сего. Из уст вылетело: — Испуга-а-а-ался? Голос был протяжным, певучим, с ноткой насмешки, которая, впрочем, не казалась злой, а скорее игривой. Той игривостью, с какой кот играет с мышью, зная, что мышь никуда не денется, но все равно получая удовольствие от каждого ее трепета. Юноша скорчил милую рожицу. Это было настолько неожиданно, настолько не вязалось с тем, что Йошики ожидал увидеть. Демона, беса, призрака, посланца тьмы, что на мгновение он забыл, как дышать. Губы незнакомца сложились в театральное выражение обиды: уголки рта опустились, брови сошлись к переносице, глаза стали чуть шире, изображая уязвленную невинность. Это была пародия на человеческую эмоцию, уж настолько точная, настолько живая, что не заметить подвоха было невозможно. — А я так старался не напугать, — добавил он. В голосе послышалась притворная горечь. — Думал, ты уже привык. Йошики смотрел на него, прижавшись спиной к стене, чувствуя, как камень впивается в лопатки, как сердце колотится где-то в горле, как ноги отказывают. Он хотел закричать снова, но голос пропал. Хотел перекреститься, но рука не поднималась. Хотел прочитать «Отче наш», но в голове не было ни одного слова, только белый шум, только эти глаза, только эта улыбка. Да кто тут ещё обижаться должен-то? Он, Йошики, провел недели в страхе, в одиночестве, в молитвах, которые никто не слышал. Он привык к присутствию того, кого боялся больше смерти. Он научился жить с этим взглядом на затылке, с этим дыханием за спиной, с этим ожиданием, которое сводило с ума медленнее, чем любая пытка. — Ты… — голос Йошики сорвался, превратившись в хрип. Он сглотнул, чувствуя, как горло саднит, будто он снова кричал тем самым криком, который разрывал связки. — Ты… всё это время… Он не смог закончить. Слова застряли в горле, потому что их было слишком много: вопросов, обвинений, молитв, проклятий. Все они смешались в один комок, который душил, не давая вымолвить ни звука. Юноша наклонил голову. Он смотрел на Йошики с любопытством, с интересом. Йошики захотелось зажмуриться, закрыться, исчезнуть. Потому что, похоже, эта радость на лице была настоящей. — Ты меня боялся, — сказал незнакомец, и голос его вдруг стал тише. — Очень боялся. А теперь… Он сделал шаг вперед. — Теперь ты не боишься, — закончил он, и улыбка его стала мягче, нежной. — Теперь тебе странно без меня. Он протянул руку. Пальцы были длинными, тонкими, изящными. Такими, какими их рисуют на иконах у святых. Белая кожа, чуть светящаяся в полумраке. — Зря, — прошептал он. В этом шепоте. В нем было… сожаление? Или предостережение? Рука остановилась в нескольких дюймах от лица Йошики. Он чувствовал тепло, исходящее от нее. Тепло, которое не согревало, а заставляло кожу покрываться мурашками, волоски на руках вставать дыбом, дыхание перехватывать. — Ты привык, — сказал незнакомец. В голосе его зазвучало удовлетворение. — Я знал, что привыкнешь. Он убрал руку, отступил на шаг, и воздух в келье снова стал обычным прохладным. — Не бойся, — добавил он уже, обернувшись. В полумраке его фигура казалась призрачной, но глаза горели двумя дымчатыми огоньками. — Я не сделаю тебе больно. Улыбнулся. Незнакомец вдруг шагнул и исчез. Так же внезапно, как и появился. Йошики остался сидеть на полу, прижавшись спиной к стене, чувствуя, как каменный холод пробирается сквозь рубаху. Он поднял руку и коснулся щеки, где остановились пальцы незнакомца. Тоска, да такая уж смутная и непонятная, запретная по тому, что ушло. Он действительно привык. Незнакомец сказал правду, нельзя её скрыть. Потому что если Йошики привык к Нему, значит, он уже не принадлежал себе. Значит, стена между ним и Тьмой, которую он так отчаянно пытался удержать молитвами и постом, рухнула окончательно. На ее месте теперь стоял юноша с белыми волосами и глазами цвета дыма, который улыбался, когда его боялись, и улыбался, когда к нему привыкали. Йошики устало закрыл глаза. Лампада перед иконой Спасителя мигнула и погасла, погрузив келью в темноту. В этой темноте, где-то совсем рядом, снова раздалось тихое: Хи-хи… Йошики еще долго сидел на полу, прижавшись спиной к стене, чувствуя, как она впивается в лопатки. Ноги онемели, пальцы рук, вцепившиеся в подол рубахи, затекли, но он не мог заставить себя двинуться. Казалось, будто если он сейчас встанет, сделает шаг, коснется привычных вещей, то признает, что все произошедшее было реальностью, а признать это означало принять то, с чем он не был готов жить. Он пытался привести свой рассудок в сознание. Молитва не шла. Слова застревали в горле, превращаясь в комок, который невозможно было ни проглотить, ни вытолкнуть наружу. Он пытался оставить помыслы хоть и не чистыми, ведь это уже было невозможно, слишком многое вломилось в его душу без спроса, слишком многое оставило следы, которые не смывались даже слезами, но, по крайней мере, не позволить себе полностью окунуться в глубины отчаяния. Отчаяние было грехом. Отец Наоки говорил ему об этом на каждой исповеди: уныние это смертный грех, отчаяние же дверь, которую открывает лукавый, чтобы войти в сердце. А что делать, если лукавый уже вошел? Если он не стучится, не просит разрешения, а просто является, когда хочет, и смотрит, и улыбается, и спрашивает, испугался ли ты? Только когда тело окончательно затекло и холод каменного пола проник так глубоко, Йошики нашел в себе силы подняться. Ноги дрожали, когда он сделал несколько шагов к кровати. Он лег, натянул одеяло с головой, закутался в него, будто это могло спасти его от всепожирающего взгляда и той легкой прохлады, которую оставил после себя Он. Под одеялом было темно. Темно и тесно. Йошики свернулся калачиком, прижал колени к груди, обхватил их руками и почувствовал себя маленьким. В этой темноте, под тяжестью грубой ткани, можно было притвориться, что ничего не случилось. Что он просто устал после долгой службы. Что завтра наступит утро, и всё будет как прежде. И этой лжи под одеялом хватило лишь на несколько мгновений. Йошики понял, что не покаялся и не помолился Господу еще раз, когда нечисть предстала перед глазами его. Он должен был встать на колени. Должен был, не обращая внимания на дрожь в ногах и туман в голове, вознести благодарственную молитву за то, что остался жив, и покаянную за то, что страх перед явленным оказался сильнее веры в Заступника. Так учили отцы, так говорили все наставления, так делали святые, когда перед ними являлась тьма. Но эта мысль никоим образом не подняла его с постели. А всё по очень простой причине: Йошики сильно устал. Он устал бояться, устал молиться в пустоту. Устал чувствовать взгляд на затылке. Устал быть живым, когда семеро мертвых лежали под землей, а он, живой, не мог найти в себе сил даже на то, чтобы перекреститься. Пусть его забросают камнями, пусть хоть ненавидят. Пусть после смерти его ждет исчадие ада, если ад вообще существует для таких, как он, кто уже при жизни видел то, что должно быть сокрыто до Страшного суда. Он видел, что ему никто не может помочь. Ни игумен Хироши с его проповедями о милосердии Божием. Ни отец Наоки с его наставлениями о силе молитвы. Ни Рю, который сидел рядом в тишине, но не мог защитить от того, чего сам не видел. Никто. Даже Господь. Почему Отец милостивый так хладнокровен к сыну своему? Мысль эта была греховной. Он знал это. Знал, что роптать на Бога, значит, уподобляться тем, кого поглотила земля в древние времена, тем, чьи имена стали нарицательными для гордыни и падения. Отец Наоки, который наставлял послушников, говорил: всякого — грешного и святого — Господь может слышать. И не отвернется Он от раба своего. А теперь он лежал под одеялом, сжавшись в комок, и спрашивал у темноты: за какие такие грехи он не получает милости Божией? За какие грехи не имеет места под крылом Его заботливым? Он ведь сам стал жертвой. Между ним и семью жертвами была разница лишь только в том, что те зарыты глубоко под землей, в освященной земле монастырского кладбища, где отец игумен отслужил по ним панихиду и где каждое воскресенье поминали их имена. А он здесь, дышит, но совсем не походит на живое существо. Он ходит, ест, молится, но всё это делается будто не им. а кем-то другим, кто занял его тело, пока настоящий Йошики остался там, в ту ночь, когда плоть расползалась с костей, а кровь текла к его ногам живыми ручьями. В отличие от тех юношей, его не спросили, а хочет ли он иметь такую жизнь. Жизнь, которая подобно мукам разрывает твое сердце, помыслы и душу на части. С этими мыслями Йошики продолжал лежать, чувствуя, как веки тяжелеют, как темнота под одеялом становится всё гуще, как границы между явью и сном стираются. Он не заметил, как заснул. Сон был тяжелым, без сновидений и без облегчения, которое приносит отдых. Он был похож на падение в колодец, где нет дна, нет стен, есть только бесконечное и однообразное падение, и ты уже не помнишь, откуда упал и куда летишь, и есть ли там, внизу, хоть что-то, кроме ожидания удара, который всё не наступает. Утром Йошики проснулся от колокольного звона. Он оделся, не глядя нашаривая одежду, и вышел в коридор, где уже стихали шаги уходящих в храм послушников. В церкви было людно, как всегда. Свечи горели ровным пламенем, хор пел протяжно. Йошики стоял как обычно, опустив голову, и губы его шевелились, повторяя за чтецом, но мысли были далеко. Когда служба закончилась, братия потянулась к выходу, и храм постепенно опустел. Кто-то ушел на трапезу, кто-то — на послушания. А Йошики остался. Это стало его привычкой: задерживаться в пустом храме, когда никого нет, когда можно побыть одному перед иконами, не чувствуя на себе косых взглядов и шепота за спиной. Он опустился на колени перед образом Спасителя, что висел у него в келье, только большим, с потемневшим от времени ликом. Сложил руки, как учили, и начал молиться. Слова шли тяжело, застревая в горле, как камни. Он шептал «Отче наш», потом «Богородице Дево, радуйся». Губы двигались, но сердце молчало. Когда он закончил и поднялся с колен, храм уже окончательно опустел. Только лампады теплились перед иконами, разгоняя тьму в углах, да запах ладана, въевшийся в стены за десятилетия, висел в воздухе тяжелым, сладковатым облаком. И тут он почувствовал присутствие рядом. Юноша повернулся в сторону шороха. На скамье у стены, там, где обычно сидели старики-монахи, дожидавшиеся конца службы, сидел Он. Нога на ногу, локоть на изголовье, поза расслабленная, почти наглая для места, где даже игумен садился лишь по немощи. Белые волосы, глаза цвета дыма смотрели в упор, и на губах играла улыбка. Это опять он. Он вернулся. Йошики стоял и смотрел на незнакомца, и это было единственное, что он мог сделать. Шок был уже не таким явным, как вчера вечером, когда глаза в глаза столкнулись, когда крик вырвался прежде, чем он успел его осознать. Но это всё еще был его роскошный максимум, всё, на что он был способен сейчас, после тяжёлой ночи, после тяжелой службы, после молитвы, которая не достигла небес. Улыбающийся незнакомец закинул локоть на изголовье сидений и глядел на удивленного Йошики в полуобороте, щурясь, как кот. — Что, — голос его был ленивым и протяжным, — ты теперь не будешь падать от моего вида и кричать? Он хихикнул. Он получал удовольствие от того, что видит перед собой человека, который уже не знает, как ему быть. Который сдался, но еще не понял этого. И тут же, не дожидаясь ответа, незнакомец вдруг оказался рядом и протянул руку, пальцами поддевая дрожащий подбородок Йошики. Прикосновение было холодным, пальцы скользнули по коже, приподняли лицо, заставляя смотреть в глаза цвета дыма. Вот только подбородок Йошики дрожал не из-за страха. Это было больше похоже на то, как человек медленно начинает заходиться в истерике: не кричит и не бьется, не рвет на себе волосы, а просто дрожит, и слезы вот-вот рухнут на колени, обжигая холодные и бледные щеки. Это было дрожание, вызванное усталостью и безысходностью. Йошики дрожал от понимания, что делает всё, что от него требуется. Молится, постится, исповедуется, причащается. Живет по правилам, соблюдает устав, не гневается, не отчаивается. И ничего не меняется. Тьма не отступает, взгляд не исчезает, а Бог не отвечает. Йошики опустил голову ниже, тем самым отрывая холодную руку незнакомца от своего лица. Он сжал кулаки на своей одежде так сильно, что костяшки побелели, а ткань затрещала под пальцами, готовая разорваться. — Почему… — он прошептал неслышно. — Почему я продолжаю тебя видеть…? Голос дрожал. Каждое слово давалось с трудом, пробиваясь сквозь спазм в горле, сквозь слезы, которые он сдерживал из последних сил. Зубы скрежетали неприятно. Он смотрел в пол, на каменные плиты, на свои пальцы, сжимающие одежду, и ждал. Не знал, чего ждал: ответа, удара, исчезновения, но ждал. Больше не было сил ни на что другое. Незнакомец молчал несколько секунд. Потом, не торопясь, убрал руку, которой только что касался лица Йошики, и погладил теперь уже собственный подбородок. Жест был наигранным, демонстрирующим задумчивость, брови сошлись к переносице, губы сложились в тонкую линию, голова чуть склонилась набок. Если бы Йошики видел это со стороны, он бы подумал, что перед ним актер на сцене, изображающий мыслителя. Он не заметил, когда начал плакать. — Уж я-то был осведомлен, — голос незнакомца нарушил тишину, — что люди крайне недалекий вид, но не настолько. Он удивленно вскинул брови, поворачиваясь к Йошики всем корпусом, и заглянул ему в глаза. Взгляд был пристальным, изучающим. — Могу предположить… — Он наклонился ближе. Так близко, что Йошики почувствовал запах чего-то сладковатого, похожего на цветущий миндаль, который иногда привозили в монастырь к праздникам. Незнакомец наклонился так, что его лицо оказалось в нескольких дюймах от лица Йошики, и заглянул прямо в глаза. — …что это из-за исключительно идеального зрения, — голос его был мягким и ласковым. В нем слышалась искренность, — которым ты, Йошики, можешь похвастаться! Улыбка озарила его лицо — такая широкая. Глаза сузились, превратившись в две щелочки, и в них мелькнуло что-то, похожее на радость? Удовольствие? Или, может быть, удовлетворение от того, что он видит перед собой человека, который уже не знает, смеяться ему или плакать. «Да он издевается?» Он вздорил сам с собой в мыслях, потому что сил на то, чтобы произнести это вслух, не было. Губы дрожали, слезы катились по щекам, оставляя мокрые дорожки на бледной коже, и он не мог их остановить, так же, как не мог остановить эту дрожь, не мог поднять руку, чтобы вытереть лицо, не мог сделать ничего, кроме как смотреть в эти глаза цвета дыма, которые смотрели на него с весельем, с интересом. «Разве сейчас время для шуток?» Он хотел схватить этого беловолосого за плечи, трясти, кричать в лицо, требовать ответа, которого, возможно, не существовало. Хотел упасть на колени перед иконой и молиться до тех пор, пока Бог не услышит. Хотел забиться в угол и не выходить оттуда, пока это не закончится. Хотел всего и сразу, и ничего одновременно. А незнакомец сидел напротив, откинувшись на спинку скамьи, и смотрел на него с выражением, которое трудно было назвать иначе, чем нежность. — Ты плачешь, — сказал голосом, в котором не было удивления. — Вчера кричал. Сегодня плачешь. Что завтра, Йошики? Он произнес его имя с особым, тягучим удовольствием, будто пробовал его на вкус, перекатывал на языке, привыкая к звучанию. — Что завтра ты будешь делать? Молиться? Бояться? Звать своего Бога, который, как тебе кажется, тебя не слышит? — Он наклонился снова, и голос его стал шепотом, который был слышен только Йошики, хотя в пустом храме не было никого, кто мог бы подслушать. — А может быть, ты начнешь привыкать и ко мне? Не только к моему присутствию, а ко мне самому? К тому, какой я. К тому, что я говорю. К тому, что я рядом. Он улыбнулся и в улыбке было только любопытство. — Потому что привыкать, Йошики — это то, что люди умеют лучше всего. Привыкать к боли, привыкать к страху, привыкать к одиночеству. И даже к тем, кого должны бояться больше всего на свете. Он поднялся со скамьи одним плавным, неслышным движением. Он стоял перед Йошики, возвышаясь над ним, и смотрел сверху вниз. — Привыкай, — сказал он тихо. — Это будет легче, чем бороться. — Стой, — вдруг вырвалось из уст Йошики. Голос его был хриплым и сорванным. Сейчас он перестал плакать. Слезы высохли, оставив на щеках соленые дорожки, которые уже начали стягивать кожу. И, видимо, нашел в себе силы для того, чтобы заговорить и посметь возразить этому кому-то. Демону? Духу? Йошики больше не заботили наставления святых отцов. Теперь пришла очередь Йошики. Довольно терпеть подобное. Довольно стоять на коленях в пустом храме и ждать милости, которой нет. Довольно молиться Богу, который молчит, и просить защиты у святых, которые не отвечают. Если его никто не слышит и ему никто не может помочь, значит, он попытается сам! И пусть никто не смеет говорить ему о том, какими грешными способами он это делает. Пусть отец Наоки мечет громы и молнии на исповеди. Пусть игумен Хироши качает головой и говорит о смирении. Пусть вся братия, которая обходила его стороной все эти недели, теперь встанет в круг и начнет бросать камни, как бросали в грешниц в древние времена, прежде чем Христос сказал: «Кто из вас без греха, первый брось на нее камень». Ему не оставили никакого выбора. Поднявшись, Йошики приблизился к лицу незнакомца. Шаг, второй, третий и расстояние между ними сокращалось. Он остановился вплотную. Так близко, что видел каждую ресницу, каждый блик в серых глазах, каждое движение губ. Чувствовал холод, исходящий от этого подобия человека. Йошики прошептал, смотря прямо в серые глаза: — Ты пойдешь со мной и будешь делать то, что я тебе говорю. Каждое слово он процедил сквозь стиснутые зубы. На мгновение повисла тишина, а потом незнакомец засмеялся. — Хо-хо-о-о-о… Смех его был тягучим, он растекался по храму, отражаясь высоких потолков и возвращаясь многократным эхом, которое наслаивалось само на себя. Он сложил руки на груди, и поза его стала еще более наглой, еще более расслабленной. — Ты не думаешь, — голос его был мягким, — что немного не в том положении, чтобы приказывать мне, что делать? Йошики уже не слушал его: он развернулся и пошел к дверям. Шаги гулко отдавались от каменных плит. Он не оборачивался и не проверял, идет ли незнакомец за ним. У порога он остановился лишь на секунду, не оборачиваясь. Голос его, когда он заговорил, был спокоен. — Тебе же скучно? — спросил он. — И тебе вовсе ничего не стоит понаслаждаться моими муками, которые я тебе своевольно предлагаю. Тишина. Потом легкий шорох, совсем неслышный, но Йошики уловил его краем уха. Похоже, это убеждение сработало. Незнакомец, не произнеся ни слова, последовал за Йошики. Или, может быть, не последовал, а просто оказался рядом, таким же образом, как оказывался все эти недели, только теперь Йошики сам позвал его и сам предложил. Сам открыл ту дверь, которую отцы-наставники учили закрывать на все засовы. Они шли по коридорам монастыря: Йошики был впереди, незнакомец сзади, и ни одна живая душа не встретилась им на пути. Братия была на трапезе, послушники на послушаниях, игумен в своих покоях. Йошики привел его в свою келью. Он вошел первым, потом повернулся к двери, задвинул тяжелый засов и замер, прислушиваясь. Дерево было старым, массивным, и сквозь него не должно проходить ни звука. Никто не мог услышать, никто не мог увидеть. Они были одни. Незнакомец, не дожидаясь приглашения, нагло уселся на кровать. Он сделал это с такой естественностью, с таким видом собственника, будто именно здесь, в этой келье, всегда было его место, а Йошики всего лишь временный гость, которому позволили пожить, пока хозяин отсутствовал. Он ловко расположился, откинувшись на изголовье, закинув ногу на ногу, положив руки за голову, и улыбался той своей улыбкой. Йошики стоял у двери, прислонившись спиной к косяку, и смотрел на него. Сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбивалось, но он заставлял себя стоять прямо, не опускать взгляда, не показывать того, что творилось внутри. Всё, что он делал сейчас, было против всего, чему его учили. Против правил, против устава, против самой природы монастырской жизни. Он привел в свою келью существо, которое не могло быть здесь. И запер дверь, спрятал его — спрятал грех. Он долго решался. Слова ворочались в голове, не желая складываться в предложения, каждое из которых казалось глупым, бессмысленным, недостойным того, чтобы его произносить. Что можно сказать тому, кто старше этого монастыря? Что можно потребовать от того, кто не подчиняется ни законам человеческим, ни законам Божеским? Но уныние брало верх. Если он не сделает этого сейчас, значит, не сделает никогда. Если он не попытается взять контроль в свои руки, значит, будет и дальше стоять на коленях в пустом храме и ждать, когда это существо соизволит явиться снова. Он подошел к незнакомцу, остановился перед ним, смотря в серые глаза сверху вниз. Сейчас он был выше физически по положению. Это маленькое преимущество давало ему иллюзию власти, которую он так отчаянно пытался удержать. Пальцы сжались в кулаки, ногти впились в ладони, и боль эта была настоящей, что свидетельствовало ему о жизни, происхождении самого себя. — Для начала, — голос звучал ровно, хотя внутри всё дрожало, — как тебя зовут? Он пытался подавить ком в горле, но ком не уходил, стоял поперек дыхания, мешая говорить, мешая дышать, мешая думать. Слова выходили сухими и отрывистыми. Незнакомец посмотрел на него с выражением, которое трудно было назвать иначе, чем умиление. — Ты можешь звать меня как угодно, — он улыбнулся. — Как вы привыкли называть подобных мне? Дух, черт, дьявол, демон? — Он перечислял названия с особым удовольствием, растягивая слова. Потом вдруг начал заходиться в смехе. — И правда смешно, — выдохнул он сквозь смех. — Столько веков, а вы всё никак не успокоитесь. Всё ищете имена, всё пытаетесь назвать, определить, поставить в рамки. Когда он увидел абсолютно пустое выражение лица Йошики, в котором была словно пустота, как у людей, перешагнувших предел, за которым ничего не имеет значения, смех его оборвался так же внезапно, как и начался. Он смотрел на Йошики, и вдруг в его глазах промелькнуло, впервые за всё это время, что-то похожее на уважение или любопытство иного рода. — Ладно, — произнес он, и голос стал проще, без наигранности, что была минуту назад. — Можешь звать меня Хикару. Хикару… Йошики попытался попробовать это имя у себя на языке. Звук был мягким, текучим, он перекатывался во рту, как карамель. Хи-ка-ру. Три слога, три удара, три звука. Не было в этом имени ничего такого, что привыкли считать грехом или святостью, оно было просто красивым. Слишком красивым для того, кто носил его. И звучало оно непривычно, раз уж на то пошло. Но этому красивому, как бы не хотелось это признавать, как бы ни сопротивлялся рассудок, твердивший, что красота эта обманчива, что за ней скрывается тьма, которую не разогнать даже самым ярким светом — юноше с белыми волосами оно подходило. Попробовать на вкус неосязаемое было не так реалистично. Имя — это просто звук, просто слово, но Йошики нужно было знать, что происходит. Нужно было зацепиться за что-то реальное, осязаемое, то, что можно потрогать, проверить, убедиться, что он не сошел с ума, что этот юноша существует не только в его сознании, не только в том пространстве между сном и явью. Внезапно для Хикару, Йошики наклонился к блондину. Движение было быстрым, что свидетельствовало о попытке убедиться. Он протянул руку и дотронулся до руки Хикару. До его холодной руки. Кожа была гладкой. Слишком гладкой для человека: без пор, без морщин, без мелких неровностей, которые делают человеческую кожу узнаваемой. Она была похожа на что-то, что сделано руками искусного мастера, но никогда не было живым. «Холодная, — подумал Йошики, и мысль отозвалась в нем удивительным спокойствием. — Но кожа действительно настоящая. Чувствуется ее нежность и гладкость». Он провел пальцами по тыльной стороне ладони Хикару, ощущая подушечками каждую линию, каждую впадинку между костяшками. Кожа не прогибалась под нажимом, как живая плоть, она была упругой, плотной. «Может, я просто сплю?» — предположил он, когда поднял глаза и встретился с парой удивленных глаз, что изучали его движения. Хикару смотрел на него с выражением, которое невозможно было описать одним словом. Удивление? Любопытство? Недоумение? Восхищение? В его серых глазах, привыкших смотреть на людей сверху вниз, с привычной снисходительностью существа, которое старше, умнее, сильнее, сейчас читалось что-то новое. Он не ожидал этого, как и не ожидал того, что человек, который еще минуту назад стоял перед ним с пустым взглядом человека, переставшего бороться, вдруг протянет руку и коснется его простом, человеческом желании убедиться в реальности происходящего. — Что ты хочешь сделать, а, Йошики-и-и? — он сладко протянул имя, растягивая последний слог, и игриво ухмыльнулся, пытаясь вернуть себе нагло-расслабленную позу. — Неужели я тебе так сильно пришелся по вкусу, а? Его холодная рука вдруг дотронулась до губ Йошики. Это было прикосновение лишь кончиками пальцев. Легкое, почти невесомое прикосновение, но от него Йошики вздрогнул всем телом, как от удара током. Он чувствовал это прикосновение. Вполне реальное, на своих горячих, пересохших губах. Палец скользнул по нижней губе, оставляя за собой дорожку холода, которая не согревалась. Атмосфера вдруг стала интимной и непристойной для места, где даже мысли о плотском считались грехом. Он реален. Йошики не спит. Он чувствует палец на губах. Всё это было правдой. Взгляд на затылке, дыхание за спиной, присутствие в углу кельи — всё «от и до» было настоящим. Сейчас это настоящее было перед ним, касалось его губ, и ждало, что он сделает. — Ты умеешь чувствовать боль? — голос Йошики был ровным, когда он проигнорировал вопрос Хикару. — Хмм? — Хикару наклонил голову вбок и вид открылся на белоснежную шею. Он серьезно задумался об этом, и в глазах на мгновение промелькнула искра любопытства, которую замечаешь у ребенка, впервые столкнувшегося с чем-то, что не укладывается в его картину мира. — Думаю, — протянул он, понижая голос, — что если я в человеческом облике, то могу ощущать то, что ощущают люди. А зачем тебе…а-а-й! Он вскрикнул, когда Йошики внезапно обхватил его большой палец пухлыми губами. Движение было быстрым, Йошики не думал о том, что делает. Не оценивал последствия и не задумался, что предстоит вовек молиться мысленно о прощении за этот грех, который, он знал, не отпустит ему ни один духовник. Он просто действовал так, как действует человек, который понял, что ему нечего терять. Зубы сомкнулись на фаланге. Они были белыми и острыми — самые обычные человеческие зубы, которые, однако, сейчас впивались в холодную плоть. — Ч-что ты делаешь, черт тебя дери! — вдруг заикнулся Хикару, и его голос потерял всю свою театральность, всю наигранную расслабленность. Он явно не ожидал чего-то такого от подобной невинности, как Йошики. Все эти недели он видел перед собой испуганного, загнанного в угол послушника, который молится по ночам и плачет в пустом храме. Того, кто ждет спасения от Бога, который молчит, и вдруг этот самый послушник стоит перед ним, сжимая зубами его палец, и смотрит снизу вверх с выражением, которое трудно было назвать иначе, чем вызов. Йошики чувствовал вкус. Кожа Хикару не имела того привкуса, который он ожидал: она была безвкусной. Абсолютно. Как вода из источника, которая, как говорят, не имеет вкуса, потому что вкус имеют только земные вещи, а то, что от земли не происходит, не может иметь и вкуса земного. — Так, сё тяки цюствуесь, — Йошики было неудобно нормально разговаривать с занятым ртом, и слова выходили невнятными, что придавало всей сцене оттенок абсурда. Он сжал зубы сильнее, проверяя, насколько глубоко могут войти зубы в плоть. Палец не прогибался, а кожа не лопалась. Кровь не выступала, но Хикару морщился и это было главным. Он чувствовал, он реагировал, он был здесь. Йошики отпустил палец. Покрасневший — впервые за всё время на этой безупречно-белой коже появился цвет, человеческий цвет. Палец выскользнул изо рта, и Йошики смотрел на него несколько мгновений, чувствуя, как дыхание выравнивается, как пульс, бешеный, сумасшедший, начинает замедляться. Он тяжело вдохнул и отошел. — Я очень надеялся, что мне просто кажется, но я все же здоров. Слова повисли в воздухе. В них не было наслаждения от победы, как и облегчения. Он не спит. Всё, что происходит, происходит наяву. И теперь, когда он это знал, выбора не оставалось совсем. Хикару сидел на кровати, потирая покрасневший палец, и смотрел на Йошики с выражением, которое нельзя было прочитать. — Больно. Зачем? Йошики смотрел на него, чувствуя, как сердце бьется где-то в горле, как всё тело еще дрожит той мелкой, изматывающей дрожью, которая не проходит. — Затем, — ответил он твердым голосом, — чтобы знать, что ты реален. Что я не сплю. Что всё это… — он обвел рукой келью, — происходит на самом деле. Да просто потому, что хотел и тебе причинить боль, как ты это изо дня в день делаешь со мной! Только твоя боль никак не сравнится с моей ничтожной жизнью, — Йошики стал срываться на крик. — Если это вовсе можно назвать жизнью? Это же чёртово логово! Это выживание, а не жизнь — вот во что превратилось мое существование! Он перестал кричать и замолчал, собираясь с мыслями, добавил: — И затем, чтобы ты понял: я больше не боюсь. Бояться нечего, когда всё уже случилось. Когда ты уже видел смерть, и она не забрала тебя. Когда ты уже молился Богу, и Он не ответил. Что мне теперь терять, Хикару? Хикару молчал. Он сидел на краю кровати, все еще потирая палец, и смотрел на Йошики. Впервые за всё время он смотрел снизу вверх. — Ты изменился, — сказал Хикару тихо. — Тот Йошики, который плакал в храме час назад, не укусил бы меня. — Тот Йошики умер благодаря тебе, — ответил Йошики. — В ту ночь, когда погибли семеро. А может раньше. Я не помню. Остался только я. А я, Хикару, не умею молиться так, чтобы меня услышали, как оказалось. Зато я умею кусаться. В келье повисла тишина. Лампада перед иконой Спасителя мигнула. Хикару смотрел на Йошики. — Интересно, — произнес он наконец, и губы его тронула медленная, задумчивая улыбка. — Очень интересно. Он поднялся плавно и бесшумно с кровати. К Йошики оставалось не так много шагов, поэтому он остановился вплотную. — Знаешь, — сказал Хикару тихим голосом, который больше походил на шепот, — я ведь и правда скучал. Тысячи лет смотреть на людей, которые либо молятся, либо кричат, либо бегут. А ты… — он склонил голову, и белые волосы коснулись плеча Йошики, опаляя горячим дыханием кожу на шее, где уже побежали тысячи мурашек, — ты укусил… — он замолчал, подбирая слова. — И что теперь? Ты уйдешь или останешься? Хикару посмотрел на него долгим взглядом. — Я никуда не ухожу, — сказал он тихо. — Ты же знаешь. Я всегда был здесь. Просто теперь ты меня видишь. Он поднял руку и нежно дотронулся до щеки Йошики, поглаживая его кожу тыльной стороной указательного пальца. Табун мурашек пронесся от кожи шеи до кожи лица. Йошики поймал себя на мысли, что ему бы увернуться, вывернуться. да сбежать куда подальше. Но это была только мысль. Так что насчёт желаний? Желания человеческие разительно отличались от логически принятых решений, как и желание Йошики сейчас стремительно улетучивалось за рамки правильных решений — ему не хотелось уходить. Более того — хотелось повернуть голову в сторону плотно прижавшегося Хикару. Хотелось почувствовать, какая на ощущение кожа его лица. Сильно ли она отличается от его рук. Йошики мог бы ударить себя, смотри он на всё это со стороны: они находились непозволительно близко друг ко другу. Но Йошики уже сказал, что его желания имеют свойство отличаться от строго прописанных правил и четко вырезанных принципов. Поэтому, поддавшись воле случая, он повернул голову в сторону Хикару и кончик его носа столкнулся с нежной кожей на щеке. Йошики и раньше заметил пухлость щек Хикару, но одно дело заметить, а другое — ощутить на себе. Хикару вздрогнул, но не отошёл. Ему, видимо, тоже было интересно, что из всего этого эксперимента может получиться. Может, ему было интересно, чего именно добивается Йошики и как далеко он позволит себе зайти. Да что Йошики вообще может говорить о ком-то таком, как Хикару? Он понятия не имеет, о чём думает это существо-человек, и пока что, его это мало волнует. Кожа была всё такой же прохладной, но до жути мягкой и естественной. Хотелось продавить кончиком носа еще и продавить больше области кожи, но тогда случилась бы беда под другим названием. — Так ты хочешь меня? Йошики сначала даже не понял, что сказал Хикару. Но потом смысл слов стал доходить до него медленно, пока по ушам не разлилась красная краска, а щеки не вспыхнули горячим воздухом. Он резко оттолкнул от себя демона и тяжело задышал, понимая всю опасность данной ситуации. Этот дьявол! — Какой абсурд! — Йошики почти что выплюнул эти слова улыбающемуся Хикару. — Ты что такое несёшь? — Что я такое несу? — Хикару начал медленно подходить к Йошики, став за его спиной. — А что? — голос вдруг перешел на шепот. — Боишься, что это за пределом твоих невинных помыслов? Горячий воздух вдруг опалил уши и затылок Йошики. Хикару стоял прямо за ним, так близко, что между ними не проскочила бы и мышь, не пролетела бы и муха. Йошики чувствовал это всем телом, каждой клеткой, каждой фиброй души, которая, казалось, сжалась в комок и пыталась спрятаться куда-то глубоко под рёбра и под сердце. Ему не нужно было даже видеть его лицо, чтобы быть уверенным: на нём красовалась самая хищная и зловещая улыбка из всех, что он когда-либо видел. Он знал эту улыбку и он чувствовал её. Он не мог повернуться, нет. Руки приросли к бокам, ноги налились свинцом, шея одеревенела. Потому что если бы он повернулся, демон, этот дьявол, этот насмешник с глазами цвета дыма, он бы увидел, что был прав. Увидел бы подтверждение своих слов на абсолютно красном лице Йошики, на его нервно бегающих глазах, которые метались от иконы к кровати, от кровати к полу, от пола к стене, да куда угодно, только не туда, где за спиной стояло это существо. Глаза предательски прыгали, как загнанные зверьки, не находя себе места, не смея остановиться на чём-то одном. Тогда бы дух потешил своё самолюбие. Тогда бы этот беловолосый, который и так уже видел Йошики насквозь, получил бы ещё одно доказательство своей правоты. Он бы понял, что в голове Йошики действительно на долю секунды смогла поселиться такая нечистая мысль. Та, которую нельзя было назвать вслух. Откуда ей вообще было взяться? Из какой такой щели выползла эта мерзость, чтобы забиться в самый потаённый уголок сознания, туда, где, как думал Йошики, хранилась одна лишь чистота? В монастыре всегда учили чистоте помыслов. С первых дней, когда Йошики только переступил порог обители, отец Наоки твердил: сердце — сосуд, и что в него нальёшь, то и понесёшь. Наполнишь светом — будешь светел. Наполнишь тьмой — станешь тьмой. И Йошики наполнял, клянется, что всеми силами наполнял. Читал Псалтырь до хрипоты, стоял на службах, пока ноги не начинали гудить, исповедовался, причащался по праздникам. Мог поклясться — даже несмотря на все похвалы отцов-наставников, он сам был уверен в чистоте своего сердца, потому, что чувствовал, что на душе чисто и легко. Он был уверен в том, что разврат, этот скользкий змей, что оплетает души тех, кто слаб духом — никогда не тронет его сердца. Не побеспокоит светлую душу, не залезет в укромные уголки его головы, где он привык хранить самое сокровенное. Йошики думал, что он из тех, кто стоит твёрдо, кто не шатается под ветром, кто смотрит на икону и видит в ней лик, к которому можно обращаться без страха быть обманутым собственными же мыслями. А теперь стоял здесь, с пунцовыми ушами, с горящей шеей, с лицом, которое, наверное, светилось в полумраке. Стоял и чувствовал, как это самое сердце бьётся где-то в горле, выдавая то, что должно было остаться под семью замками, под семью печатями, там, куда даже он сам боялся заглядывать. Чувствовал, как кровь приливает к щекам позорной волной, как кончики ушей горят так, что, кажется, до них можно дотронуться и обжечься. Это уму непостижимо! Или, может быть, именно эта уверенность в собственной чистоте и была той самой щелью, в которую пролезло то, чего он так боялся? Йошики стиснул зубы так, что челюсти заныли, а в ушах зашумело. Стиснул до скрежета, до противного, сухого звука, который, наверное, слышал даже тот, кто стоял у него за спиной. Он не обернётся. Он не даст этому дьяволу удовольствия увидеть своё торжество. Пусть стоит, пусть ждёт. Пусть улыбается там, в темноте, своей змеиной улыбкой. Йошики скорее прокусит себе губу до крови, скорее язык прикусит так, что слюной поперхнётся, скорее глаза закроет и никогда их больше не откроет, чем повернётся и подтвердит то, что и так уже было написано у него на лице! А румянец всё не проходил. И сердце всё колотилось. А сердце всё больше ныло приятной болью. Сзади послышалось копошение, как вдруг чья-то рука дотронулась до поясницы Йошики. Это было почти невольное и невесомое касание, как будто кто-то из шумной толпы нечаянно задевает тебя по причине большого скопления людей. В обычной обстановке и с другими людьми Йошики вряд ли бы обратил внимание на столь незначительное действие, но сейчас по его телу пробежал табун мурашек, а от касания чужих пальцев будто бы прошелся разряд тока. Это было прикосновение не обычного человека и жест этот был совсем неслучайным — именно это возымело такой эффект и реакцию у молодого юноши. Дыхание прервалось, будто бы в легких вообще не осталось воздуха. Зрачки его глаз резко расширились, и Йошики будто бы замер на месте, не смея пошевельнуться. Он мог бы оттолкнуть его от себя — да, это он и собирался сделать. «Собирался? Ну же, ты можешь это сделать. Так почему тогда я ничего не предпринимаю», — подумал Йошики, когда сознание начало проясняться. — «Если я сейчас двинусь, то прекращу эту похабщину и сохраню остатки своих чистых помыслов, но если продолжу стоять, то…» То? Если он продолжит стоять, то что тогда подумает Хикару? Должно быть, он подумает, что Йошики нравится то, что он делает. Что ему нравятся эти прикосновения, что он хочет ощутить их сильнее, что ему хочется… Нет, стоп. Этого не должно быть! Сейчас он будто бы находился на грани жизни и смерти, на золотой чаше весов, одна сторона которых была его честью, а вторая — неизведанной частью желаний. Он не мог дать ему продолжать, но только недавно понял, что его желания очень сильно отличаются от того, что он может и чего нет. Ему было интересно, что может произойти дальше. Он хотел знать. Хотел чувствовать. Хотел, чтобы этот холодный палец скользнул выше, или ниже, или… И от этой мысли кровь бросилась в лицо с такой силой, что в ушах зашумело, а перед глазами поплыли круги. Рука так и висела вдоль тела, не поднимаясь, не отталкивая, не делая ровным счётом ничего. Потому что его бездействие было выбором. Трусливым, позорным, но его собственным выбором. А палец тем временем не двигался, он просто находился на пояснице. Если бы Хикару убрал руку, Йошики выдохнул бы, перекрестился и сказал бы себе, что всё это было испытанием, которое он, пусть и с трудом, но выдержал. Если бы Хикару двинул рукой дальше, Йошики наконец-то нашёл бы в себе силы оттолкнуть его, закричать, призвать на помощь Господа, который, может быть, на этот раз услышал бы. Но палец просто был там. «Господи, — пронеслось в голове. Это был крик утопающего, который хватается за соломинку, зная, что она его не выдержит. — Господи, что же я делаю?» Он стоял истуканом, чувствуя, как где-то там, за спиной, дышит то, чему не место в этом мире. И между ними нет ничего. Ни молитвы, ни крестного знамения, ни даже простого слова, которое могло бы разрушить это наваждение. Только тишина и только палец на пояснице. Только тяжелое, прерывистое дыхание, которое, он знал, Хикару слышал так же хорошо, как слышал биение его сердца. «Если я сейчас двинусь — он поймёт, — думал Йошики. Мысли путались, наезжали одна на другую, не давая сосредоточиться. — Если я не двинусь — он тоже поймёт. Он уже всё понял. С того самого момента, как я не оттолкнул его в первый раз. С того самого момента, как укусил его палец, а затем… затем…» Он не мог закончить эту мысль. Не мог даже додумать её до конца, потому что там, в конце, была правда, которую он не был готов принять. Правда о том, что всё это время, все эти недели, когда Хикару стоял за спиной, дышал в затылок — Йошики не только боялся. Он ждал, ждал этого прикосновения. Ждал, когда холодные пальцы коснутся его, когда этот демон, этот дьявол сделает то, что никто из живых не смел сделать. Теперь, когда это случилось, он стоял и не двигался, потому что боялся не того, что с ним произойдет. Он боялся, что Хикару остановится. Рука вдруг начала двигаться вокруг его талии, и Йошики почувствовал, как Хикару прижался своим телом полностью к его. Спина ощутила чужую грудь, плечи почувствовали его плечи, бедра — чужой холод, который пробирался сквозь ткань одежды, добираясь до самой кожи, до самых костей, до того самого места, где всё уже горело огнём. Разница температур их тел была с одной стороны нереальной, как огонь и лёд, как летний полдень и зимняя полночь, а с другой стороны облегчающей, потому что Хикару был холоден как всегда, а Йошики именно сейчас готов был воспламениться и превратиться в само солнце. Если бы не этот холод, он бы, наверное, сгорел. Рассыпался пеплом там же, где стоял, не успев даже вскрикнуть. Хикару вдруг наклонился к шее Йошики и вдохнул его запах, как путник в пустыне вдыхает воздух перед тем, как упасть без сил. Он прижимался носом и губами к коже, его руки обхватили талию Йошики и начали гладить живот. Пальцы скользили по ткани, иногда задерживаясь на одном месте дольше, чем нужно, иногда описывая круги, от которых внутри всё сжималось и разжималось. Теперь все его действия, как и думал Йошики, были более развязными. Словно Хикару получил то разрешение, о котором даже не просил вслух. Словно то, что Йошики стоял и не двигался, было для него самым громким «да» из всех возможных. Он сам его не остановил. Не дал понять, что пора прекращать то, что он устроил, ведь позвал он его не за этим. Не за этим. Совсем не за этим. Он позвал его, чтобы… чтобы что? Чтобы узнать имя? Чтобы укусить за палец и убедиться, что не сошёл с ума? Чтобы стоять сейчас вот так, прижавшись спиной к чужой груди, чувствуя, как чужие руки гладят его живот, и не иметь сил сказать ни слова? Вот уж точно звучит как абсурд. — Ха-а-а, — Хикару выдохнул и обжёг новой волной горячего воздуха шею Йошики. Этот выдох был длинным, он растекался по коже, заставляя волоски на затылке встать дыбом, а спину выгнуться непроизвольно дугой, потому, что тело не слушалось больше никого, кроме этих рук, этого дыхания. — Почему ты меня не останавливаешь? Был только вопрос, от которого у Йошики перехватило дыхание сильнее, чем от любого прикосновения. Почему? Действительно, почему? Он мог бы оттолкнуть, мог бы крикнуть, мог бы, в конце концов, просто упасть на колени и начать молиться. Хикару, наверное, не стал бы мешать, только смотрел бы со своей улыбкой и ждал, когда молитва закончится. На этот вопрос Йошики не мог ничего ответить. Теперь предложение «не мог» действительно имело своё прямое предназначение. Не «не хотел», не «не знал, что сказать», а именно «не мог» — в самом буквальном смысле этого слова. Он очень хотел бы что-то ему ответить, но все слова застряли в горле, где сбилось дыхание, ритм его сердца, мысли — все одновременно. Язык прирос к нёбу, губы слиплись, горло сжалось так, что даже вздох давался с трудом. Слова бились, как птицы в клетке, но выпустить их не было никакой возможности. Он лишь глухо выдохнул и опустил голову. Шея открылась ещё больше, подставляясь под губы Хикару. Он опустил голову, потому что не мог смотреть на икону. Потому что лик Спасителя смотрел на него с высоты. Такая глубокая, такая всеобъемлющая печаль проступила на этой иконе, от которой хотелось провалиться сквозь землю, где никто не увидит, не осудит, не спросит, почему ты не остановил того, кого должен был бояться больше смерти. Губы Хикару снова коснулись шеи. Пальцы на животе замерли, перестав гладить, и просто лежали, чувствуя, как под ними вздымается кожа, как сердце колотится где-то под самыми рёбрами. Йошики чувствовал каждое место соприкосновения, там, где губы касались шеи, там, где ладони лежали на животе, там, где чужая грудь прижималась к спине. — Йошики, — голос Хикару был тихим. — Ты ведь знаешь, что будет дальше? Йошики опять проигнорировал его, потому, что слова застряли в горле, перепутались с дыханием, с биением сердца. Видимо, это дало Хикару последний знак, потому что в следующий миг его губы дотронулись до затылка Йошики. Они оставили там горячий поцелуй, несмотря на то, какими холодными были эти мягкие губы, сам поцелуй обжёг кожу так, что Йошики показалось, будто его затылка коснулось раскалённое железо. Губы задержались на мгновение дольше, чем нужно, от чего всё тело свело судорогой, а дыхание вырвалось наружу коротким, прерывистым стоном. — Не знаю, — тихо прошептал Йошики. Его голос был хриплым, сорванным, будто он не говорил несколько дней, а не несколько секунд. Он сам не узнал этот голос. — М? — Хикару оторвался от поцелуя и вопросительно двинул бровью. Его лицо было в нескольких дюймах от лица Йошики, серые глаза смотрели в упор и в них плясали огоньки. Это заставляло кровь приливать к лицу с новой силой. — Ты же взрослый мальчик. Должен понимать, что происходит между двумя взрослыми людьми в подобной обстановке, — он говорил это так спокойно, так буднично, словно обсуждал погоду. — Откуда мне знать, если мы, черт возьми, в монастыре? — Йошики очень хотел бы закричать, но не видел в этом смысла. — Ты имеешь понятие о том, что из себя представляет это место? Он хотел добавить что-то ещё о молитвах, о постах, о чистоте, которую ему внушали с первых дней, о том, что здесь, в этих стенах, даже мысль о подобном считается грехом, не то что… не то что… Но слова снова застряли в горле, потому что Хикару вдруг улыбнулся. — Ты это о том, что здесь вас учат вечному целомудрию и чистоте помыслов? — он склонил голову и положил подбородок на плечо Йошики, пытаясь взглянуть на его лицо. Белые волосы коснулись щеки, и от этого почему-то бросило в жар. — Ну знаешь, я могу тебе об этом рассказать. Голос стал тише, почти превратившись в заговорщический шёпот. — Всё начинается с долгих прелюдий, — каждое слово выходило из его рта медленно. — Для того, чтобы подготовить себя к дальнейшему процессу. Но некоторым это может нравиться больше самого акта. Потом один спускается ниже, — его губы почти касались уха Йошики,, заставляя кожу покрываться мурашками, а дыхание сбиваться, — и запускает пальцы в… Ему не дали договорить. Йошики резко дернулся, не понимая, что делает. Он развернулся, схватил Хикару за плечи и прижал его к стене с такой силой, что у того, наверное, зазвенела голова от удара. Йошики закрыл ему рот своей ладонью. Он стоял так близко, что видел каждую ресницу, каждый блик в серых глазах. Чувствовал холод, исходящий от этого существа, но сейчас этот холод был ничем по сравнению с тем огнём, что горел внутри. Он злобно всматривался в глаза Хикару своими полными ярости и стыда. Да что этот придурок себе позволяет? Как в присутствие кого-то такого, как Йошики, он может говорить о подобных бесстыжих вещах? Здесь, в монастыре? Здесь, где иконы смотрят со всех стен, где каждый угол освящен, где сам Господь должен видеть и слышать каждое слово, каждое движение, каждый греховный помысел? В этих глазах он видел себя настоящего. Тот Йошики стоял сейчас перед Хикару, прижимая его к стене, и смотрел в глаза с такой злобой. В его злобе, он знал, было не только отвращение к тому, что говорил этот демон. В ней было отвращение к себе. К тому, что он слушал. К тому, что хотел слушать дальше. К тому, что тело его реагировало на каждое слово, на каждое прикосновение, на каждый вздох. — Не смей, — прошипел Йошики. — Не смей говорить об этом здесь. Не смей при мне. Не смей… Рука на губах Хикару дрожала. Ладонь чувствовала чужое горячее, прерывистое дыхание, от которого пальцы сводило судорогой, а в груди разрасталось тепло. Он вдруг почувствовал, как рот Хикару открылся, несмотря на то, что рука всё ещё была прикрыта ладонью Йошики, несмотря на то, что он не давал на это никакого разрешения, несмотря на то, что всё внутри кричало «остановись». Внезапно юноша почувствовал на внутренней стороне ладони горячее прикосновение. Что-то влажное, мягкое. Конечно же, это был язык. Хикару коснулся его ладони языком. Йошики чувствовал, как кончик языка скользит по коже, оставляя за собой влажную, горячую дорожку. Всё тело свело судорогой, а дыхание вырвалось наружу коротким, прерывистым вздохом. Было ли горячим само ощущение этого прикосновения или демон научился регулировать температуру своего тела, будучи только внешне холодным? Йошики не знал. Знал только, что этот язык на его ладони был обжигающим. Зрачки Йошики резко сузились, а глаза увеличились. Он смотрел на Хикару, в глазах которого играло неприкрытое удовольствие собственным положением. Он смотрел на Йошики всё ещё прижатый к стене, всё ещё с ладонью на губах. Ему нравилось. Ему нравилось издеваться над Йошики. Нравилось чувствовать, как его ладонь дрожит, как дыхание сбивается, как всё тело выдаёт скрытое желание. Юноша резко одернул руку, да так резко, что, наверное, оставил неприятное ощущение, но ему было всё равно. Он отступил на пару шагов, потом ещё на один, пока спина не упёрлась в противоположную стену, и стоял там, тяжело дыша, чувствуя, как сердце колотится где-то в горле, как ладонь всё ещё горит там, где коснулся чужой язык, как внутри всё переворачивается и не может найти себе места. Он смотрел на Хикару взглядом, в котором плясала растерянность человека, который не понимает, что с ним происходит, и не знает, хочет ли он это понимать. — Ты сам позволил мне это, — Хикару улыбнулся. Он отлепился от стены и подошёл к Йошики: наклонился к его уху так близко, что Йошики чувствовал каждое движение его губ, дыхание, каждый звук, который вот-вот должен был сорваться с этого проклятого языка. — Хочешь кое-что знать? Йошики не успел бы сказать «нет». Даже если бы сильно захотел, даже если бы внутри него осталась хоть капля силы, чтобы произнести это слово. — Нижняя сторона языка, которой я коснулся твоей ладони, — каждое слово выходило медленно, — очень похожа на текстуру моего члена. Или того, что определяет тебя как мужчину, Йошики. Бесстыжие слова оглушили слух Йошики. Они повисли в воздухе, тяжёлые, липкие, непристойные. Йошики стоял, прижавшись спиной к стене, и чувствовал, как лицо его горит, как уши горят, как шея горит, как всё тело горит тем огнём, который он не мог потушить, даже если бы захотел. Он не мог пошевелиться. Не мог сказать ни слова. Не мог даже поднять руку, потому что рука, которой коснулся чужой язык, всё ещё дрожала, всё ещё хранила прикосновение. Пока он отходил от услышанного и пытался собрать мысли в кучу, демон, стоящий вблизи и рассказывающий о таких развратных вещах, внезапно испарился. Хикару исчез. Будто бы переживал, что Йошики сейчас предпримет попытку его убить. Или, может быть, переживал что-то другое? Или, может быть, ему просто надоело? Он ещё долго стоял, прижавшись спиной к стене, пытаясь прийти в себя и подумать о том, о чём сказал ему Хикару. Слова эти крутились в голове, не желая уходить, застревали где-то под черепом, пульсировали в такт сердцу, раз за разом возвращая его к той самой ладони, к языку, к той самой фразе, которую он не мог забыть. «Очень похожа на текстуру моего члена. Или того, что определяет тебя как мужчину». Йошики закрыл глаза, пытаясь прогнать эти слова, но они не уходили. Они были под веками, вместе с образом Хикару, который стоял перед ним, наклонялся к его уху, шептал, улыбался, целовал, касался. Он поднял руку и посмотрел на неё. На ней не было никаких следов. Ни влаги, ни красноты, ничего, что могло бы подтвердить, что несколько минут назад здесь происходило то, чего не должно было происходить никогда. Йошики лишь чувствовал этот жар, как внизу что-то определенно поменялось. «Господи, — прошептал Йошики. — Господи, что же со мной происходит?»***
— Йошики, постой! Сзади раздался громкий и звонкий голос, что было непривычно не только для такого места, как монастырь, где ценился покой и тишина, но и из-за недавних событий. Все ходили на цыпочках, говорили шёпотом, боялись лишний раз вздохнуть, чтобы не потревожить то, что, возможно, всё ещё обитало в этих стенах, а тут вдруг этот крик. Йошики резко обернулся на своё имя, так как он уже успел отвыкнуть от того, как его имя может звучать в стенах этого места, да и ещё так громко. В ушах зазвенело от неожиданности, от того, что кто-то вообще решился окликнуть его, не обойти стороной, не опустить глаза, не сделать вид, что не заметил. Оглянувшись назад, он увидел бегущего навстречу Рю, который остановился прямо перед ним и опустился корпусом, тяжело вдыхая и выдыхая воздух. Плечи его ходили ходуном, грудь вздымалась, на лбу выступила испарина, несмотря на прохладный монастырский воздух. Видимо, он уже долго бежал за ним, раз так сильно устал. Рю не был из тех, кто бегает по коридорам: всегда спокойный, размеренный, сдержанный, как и подобает послушнику святой обители. Но сейчас он стоял, согнувшись пополам, и хватал ртом воздух. — Ты что-то хотел? — Йошики почесал затылок и тихо спросил. — Ты в последнее время какой-то странный, — выпалил Рю, и Йошики едва не усмехнулся. Странным был именно этот вопрос, если Рю знал о том, что произошло. Рю запнулся, понимая, насколько глупо звучит его формулировка, так как было понятно, по какой причине Йошики может вести себя так. Вся обитель знала. Все делали вид, что не знают, но знали, и обходили стороной. — У тебя что-то произошло? Он сказал это и сам поморщился, то ли от собственной глупости, то ли от того, что вопрос прозвучал именно так, как прозвучал. Конечно, что-то произошло. Семь трупов, кровь, текущая к ногам, кожа, сползающая с лиц. Семь душ, ушедших во тьму, и один, оставшийся здесь, в этом мире, где даже братья по вере обходят его стороной. Что-то произошло? Всё произошло и ничего не происходило одновременно. — Ничего такого, — голос Йошики был ровным как для человека, который говорит правду. А говорил ли он правду? Конечно, он не в порядке. Никто не может быть в порядке, когда демон, убивший столько людей, приходит и разговаривает с тобой. — Но даже если и так, с чего бы тебе мне помогать? Вопрос прозвучал резко, а точнее, его контекст. С чего бы тебе мне помогать? С чего бы тебе, который неделями делал вид, что меня не существует? С чего бы тебе, который пересаживался на другой край стола, когда я входил в трапезную? С чего бы тебе, который опускал глаза при встрече, делал вид, что не замечает, что я стою рядом? Рю больно прикусил губу. Он стоял, не зная, куда деть глаза, не зная, что ответить. Конечно, его поведение, как минимум, выглядело странно. Почему он так резко захотел предложить свою помощь, когда во всё остальное время сторонился черноволосого или избегал его компании? Почему именно сейчас, когда Йошики, кажется, уже привык к одиночеству, когда он научился не замечать чужих взглядов, когда он, возможно, даже перестал ждать, что кто-то протянет ему руку? Его можно понять. Рю боялся: всех тех слухов, которые витали в воздухе между этими стенами. Слухов о том, что Йошики проклят. Что он принёс смерть в обитель. Что та тьма, что пожрала семерых, теперь живёт в нём, прячется за его глазами, дышит его дыханием. Рю боялся так же, как боялись все. Его можно понять, но Йошики не хотел понимать. И в таком случае, юношу тоже можно понять, просто никто не хотел этого делать, выбирая игнорировать и обсуждать. Йошики в этом не виноват! Йошики не виноват в том, что выжил. Не виноват в том, что остался один, когда все отвернулись. Не виноват в том, что теперь по ночам кто-то дышит ему в затылок, что чьи-то холодные губы касаются его шеи, что чей-то язык оставляет на ладони влажный, горячий след. Йошики не виноват. Он просто оказался не в том месте, не в то время. Просто ему не повезло выжить. Йошики не виноват в том, что ему никто не поверил. Да, все было именно так! Рю стоял, переминаясь с ноги на ногу, и губа его всё ещё была зажата между зубами. В глазах его читалась решимость и запоздалое раскаяние? — Я… — голос Рю сорвался, и он прочистил горло, собираясь сказать что-то важное, но не зная, с чего лучше начать. — Я знаю, что вёл себя как трус. Я знаю, что избегал тебя. Я должен был подойти раньше и поговорить с тобой, — он вдруг резко взял Йошики за ладони, ухватившись своими руками. — Ты самый близкий мне человек здесь, поэтому я не должен был так с тобой поступать… Йошики очень сильно хотелось вырвать свои руки из этих крепких прикосновений. Почему-то они были ему отвратительны. Сейчас он даже не пытался скрыть своё отвращение. Скривив лицо в неприятной гримасе, демонстрируя недовольство, он выдернул руки из рук Рю, но при этом продолжил наблюдать за ним и слушать то, что парень скажет. Пальцы Рю соскользнули с его запястий, и Йошики почувствовал, как воздух между ними стал легче. Он не знал, почему эти прикосновения вызывали в нём такую реакцию. Рю был хорошим. Рю пытался помочь. Рю, наверное, искренне хотел вернуть то, что было между ними до того, как всё рухнуло, но каждое прикосновение этих тёплых, живых, человеческих пальцев было неприятным. Рю заметил его недовольство и сначала очень удивился. Брови его поползли вверх, глаза расширились, губы приоткрылись, будто он хотел что-то сказать, но не мог подобрать слов. Он смотрел на Йошики взглядом, в котором читалась настоящая растерянность. Наверное, Рю действительно не понимает. Не понимает, почему тот, кто всегда был мягким, уступчивым, готовым простить и понять, вдруг отшатывается от протянутой руки. Это был не тот милый и нежный юноша, что раньше. Кто обычно сидел рядом на скамье и тихо смеялся над шутками, которые никто больше не понимал. Кто опускал глаза, когда на него повышали голос, и терпеливо сносил любые упрёки. Перед Рю стоял кто-то другой. Кто-то, кто смотрел на него пустыми глазами и кривил губы в гримасе, которую трудно было назвать иначе, чем брезгливость. Может, всему было причиной то, что Рю лишь придумал себе их близость, поэтому не знал настоящее лицо этого человека? Может, он сам создал в своей голове образ Йошики, мягкого, нежного парня, и теперь этот образ разбивался о реальность, которая отказывалась ему соответствовать? А может, из-за того, что Йошики просто умел скрывать любые эмоции и не считал за нужное кому-то их демонстрировать? Может, всё это время он носил маску и только сейчас, когда маска треснула, под ней оказалось совсем не то, что все ожидали увидеть? В любом случае на эту картину было сложно смотреть без сожаления. Рю стоял с опущенными руками, с растерянным лицом, с губами, которые так и не смогли сложиться в нужные слова, и смотрел на Йошики так, будто видел его впервые. Наверное, так оно и было, потому что тот Йошики, которого знал Рю — исчез. Йошики больше не видел смысла делать из себя что-то такое, чему он не соответствует. Всю свою сознательную жизнь он пытался быть лучшим во всём: в служении, в учёбе, в поведении, в дружбе. Он на многое закрывал глаза и давал другим людям вытирать ноги о своё простодушие и милосердие. Сколько раз он молчал, когда хотелось пожаловаться? Сколько раз улыбался, когда хотелось плакать? Сколько раз опускал голову, когда хотелось ударить в ответ? Он помнил каждую насмешку, каждый косой взгляд, каждую фразу, брошенную в спину и всегда молчал. Потому что так правильно и потому что так учили. Потому что смирение — это добродетель, а гордыня — грех. Но бесконечных акций в этой жизни не бывает. Даже святые отцы говорили, что всему есть предел, и даже милосердие не должно быть безграничным, потому что безграничное милосердие — это уже не милосердие, а попустительство. Он устал быть тем, кто для остальных просто удобный: удобный для того, чтобы выговориться, понимающий для того, чтобы списать обиду, тихий для того, чтобы не замечать, подходящий для того, чтобы отвернуться, когда случится беда. Рю стоял перед ним, и в глазах его, кроме удивления, появилось что-то ещё. Боль? Обида? Сожаление? Йошики не мог разобрать, да и не хотел. Он смотрел на Рю и видел не друга, который пытается помочь, а ещё одного человека, который хочет от него что-то получить. Возможность снова чувствовать себя хорошим, потому что он, Рю, протянул руку тому, от кого все отвернулись? И это было отвратительно. Все было отвратительным от понимания, что он снова должен быть тем, кто прощает, кто понимает, кто принимает, кто делает вид, что ничего не было, что всё можно вернуть, что можно снова сидеть на скамье и смеяться над шутками, как будто не было этих недель, как будто не было той ночи. — Я… — начал было Рю, но Йошики перебил его. — Не надо. Не надо делать вид, что ты мне друг. Не надо делать вид, что ты хочешь помочь. Ты хочешь помочь себе. Ты хочешь перестать чувствовать себя виноватым. Ты хочешь загладить свою трусость, и я тебя не виню. Но не надо делать вид, что это ради меня, — процедил Йошики, как на одном дыхании. Слова выходили сухими, колючими, они резали воздух. Рю побледнел, губы его задрожали, глаза стали влажными, и он выглядел сейчас таким потерянным, таким маленьким. Йошики не чувствовал ни жалости, ни боли, ни сожаления. Только желание, чтобы этот разговор закончился, чтобы он остался один, чтобы никто больше не протягивал к нему руки, потому что эти руки были чужими. Все они, кроме одних. Внезапно Йошики увидел за спиной Рю тень, как вдруг за ним показался Хикару. Глаза Йошики внезапно расширились, а зрачки сузились. Что он делает, черт возьми! А если Рю сейчас заметит его? Сердце рухнуло куда-то вниз, потом подскочило к горлу и забилось там. Он смотрел на Хикару, и всё внутри него кричало: уйди, спрячься и исчезни, только не здесь, только не сейчас. Но Хикару стоял с улыбкой на лице. Он стоял прямо за спиной Рю, в двух шагах, и Рю, глупый, ничего не подозревающий Рю, даже не оборачивался. Стоял вкопанный, видя перед собой исключительно Йошики, чьё выражение лица так резко поменялось, и, наверное, думал, что это отвращение, что это злость, что это всё, что угодно, только не страх. Только не тот липкий, животный страх, который скручивал внутренности узлом. Хикару поднес большой палец к своей шее и провел им вдоль ее. Это демонстрировало не очень добрый жест. Палец скользил по бледной коже, и на губах Хикару застыла улыбка, которой он дразнил Йошики. «Не очень добрый» — это еще мягкое название тому, что на самом деле замыслил Хикару. Этот жест означал только одно. Смерть. Какого хрена этот сопляк ходит рядом с Йошики, когда это нужно было делать раньше? Когда Йошики так нуждался в помощи и поддержке. Когда он стоял на коленях в пустом храме и молился, когда каждую ночь просыпался от того, что кто-то дышит ему в затылок, когда смотрел в глаза братии и видел там только страх и отвращение. Где был этот Рю тогда? Где был, когда Йошики остался один на один с тем, чего не должен видеть ни один живой человек? Он демон, злой дух, но даже такой, как он, понимает суть человеческих эмоций и поступков. Хикару не был человеком, но он смотрел на людей веками, он видел их трусость, их предательство, их пустые обещания. И сейчас он смотрел на Рю и, наверное, видел то же, что видел в тысячах других людей. Того, кто приходит, когда страх уже прошел. Он благодарен тому, что Йошики оказался здесь, но что же это за чувство такое неприятное было? Видимо, человеческий образ, которым пользовался Хикару, влияет не только на физические ощущения, но и на то, что находится внутри. Хикару не нравится то, каким взглядом этот сопляк смотрит на Йошики. Только он может так на него смотреть! Мысль эта обожгла Хикару, как удар плетью, и он почувствовал, как лицо его заливается краской. Что за чушь? О чём он вообще думает? Йошики видел взгляд Хикару, устремлённый на Рю. Жест, который показал Хикару за спиной Рю, означал перерезанное горло. Сразу в голове Йошики пронеслись сцены из той ночи, из-за которых хотелось выть во весь голос. Он увидел их снова, те же лица, сползающие, как тающий воск, глаза, превращающиеся в чёрные пятна, кости, скручивающиеся, как выжатое мясо в мясорубке. Он услышал тот животный, искажённый ужасом крик, который доносился из его собственного горла, хотя он не помнил, как начал кричать. Увидел кровь, текущую к его ногам, и трупы, расползающиеся на мелкие части, и понял: если Хикару сделает это с Рю, если он превратит его в то же, во что превратил тех семерых, Йошики этого не выдержит. Не выдержит снова смотреть, как человек перестаёт быть человеком. Не выдержит слышать этот хруст, этот чавкающий звук, этот крик. Нужно было что-то предпринять сейчас. Что-то, что сохранит жизнь Рю! — Я не хочу тебя видеть. Пожалуйста, не подходи ко мне, не разговаривай со мной, — Йошики буквально выплюнул эти слова, смотря на парня с явным отвращением. Каждое слово давалось с трудом, потому что горло сжималось, а язык не слушался, но он заставлял себя. Заставлял смотреть на Рю так, будто тот был хуже любой нечисти. Заставлял быть жестоким, потому что жестокость сейчас была единственным спасением. — И, пожалуйста, делай вид, что меня не существует, как и раньше. Слова вылетали колючими, они вонзались в Рю, и Йошики видел, как лицо парня меняется: от удивления к боли, от боли к обиде. Это было хорошо, пусть обижается и ненавидит. Пусть что угодно, только бы ушёл. Только бы не стоял здесь, не смотрел на Йошики этими влажными, преданными глазами, не давал Хикару повода сделать то, что он явно хотел сделать. Ничего лучше не пришло в голову, как показать, что ему абсолютно всё равно на Рю. Так Хикару должен понять, что он ничего не значит для Йошики. Что этот человек — никто. Что его жизнь не имеет значения. Что если Хикару уберёт его, Йошики даже не заметит. Мысль отдавала гнилью и фальшью внутри юноши, и Йошики знал, что Хикару, наверное, чувствует это, как внутри черноволосого всё кричит от ужаса, как он готов упасть на колени и умолять, только не трогать Рю, только не делать этого снова, но он не мог показать это. Не мог. Потому что Хикару был демоном. Потому что единственный способ спасти Рю — убедить его, что Рю ему не нужен. Но как же всё-таки неприятно смотреть на глаза, которые налились слезами. Рю стоял, не двигаясь, крупные, тяжелые слезы скатывались по его щекам, падали на одежду, оставляя влажные пятна. Губы его дрожали, он кусал их, чтобы не расплакаться, но слёзы всё равно текли, и было мучительным видеть, как человек, который ещё минуту назад смотрел с надеждой, смотрит теперь с болью. Ему определенно было обидно, а может, и противно от такого Йошики, ведь самому Йошики было противно от себя в этот момент. Каждое слово, которое он произносил, было ложью. Он хотел закричать «прости», схватить Рю за руки и сказать, что всё это неправда, что он не ненавидит, что он просто боится. Боится не за себя, а за него. Но так будет лучше. Пусть он обижается, пусть ненавидит его, пусть расскажет всей обители, каким чудовищем стал Йошики, как он отворачивается от тех, кто протягивает ему руку, как он плюёт в лицо тем, кто пытается помочь. Пусть делает что угодно, только останется в целости и сохранности. Рю сделал шаг назад. Его лицо было бледным, мокрым от слёз. Йошики смотрел на него и не отводил взгляда, потому что если он отведёт глаза, если покажет слабость, если даст Хикару понять, что это всё притворство, тогда всё будет зря: Рю умрёт. И умрёт из-за него. Из-за того, что Йошики не смог сделать то, что должен был сделать. — Ты… — голос Рю сорвался. Он замолчал, проглатывая слёзы, обиду и ощутимую боль. — Я понял. Прости, что побеспокоил. Он развернулся и пошёл, не оглядываясь. Спина была прямой, но Йошики видел, как дрожат плечи, как руки сжимаются в кулаки. Он смотрел на эту спину, удаляющуюся в длинном коридоре, и чувствовал, как внутри все разрывается, рассыпается на мелкие, острые осколки, которые будут впиваться в сердце ещё очень долго. Хикару стоял там же, где и был. Он смотрел на Йошики без прежней улыбки, изучая бледное лицо, которое с трудом скрывало боль. — Он ушёл, — сказал Хикару, без привычной игривости. — Ты действительно жестокий человек, Йошики. Йошики стоял, глядя на пустой коридор, и чувствовал, как дрожь охватывает его тело. Он спас Рю, он сделал то, что должен был сделать. Но почему же тогда внутри было так пусто? Так хотелось развернуться, догнать, сказать, что всё это было неправдой, что он не хотел, что он никогда этого не хотел. — Убирайся, — прошептал Йошики. — Убирайся отсюда. Тишина пронзила его слух, и когда он поднял голову, Хикару уже не было. Йошики остался один. Стоял в коридоре, смотрел на пустоту, и чувствовал, как слёзы наконец прорываются наружу. Он сделал все, что должен был, но почему судьба заставляет его действовать так, как он того не желает? Он опять смолчал перед кем-то, опять прогнулся, опять разрешил ножу пронзить своё сердце и пожертвовать собственными интересами. — Ты такой глупый, Йошики, — пронесся по глухому коридору тихий голос. Хикару стоял возле окна, оперевшись плечом на стену и сложив руки на груди. Сейчас он наблюдал за Йошики, который стоял посреди пустого коридора монастыря и еле сдерживал свои слезы. Сейчас рядом с ним не было никого, этот пустой коридор разделял тишину со стоящим юношей, который давился пустотой внутри себя, что заполнялась подходящим к горлу жаром и сбитыми слезами. Только они вдвоем находились в этом полумрачном коридоре, только вот один из них даже не мог подозревать, что за ним опять наблюдают — на данный момент Хикару не использовал физическую оболочку, поэтому Йошики и не мог заметить, как пара серых глаз, склонив голову, смотрит ему в затылок и подмечает каждое дрожание тела. Только вот один из них не хотел видеть второго, а второй все равно остался, даже если его присутствия не желали. Йошики стоял, не двигаясь, и крупные, тяжёлые слёзы скатывались по его щекам, падали на одежду, на каменный пол. Он не вытирал их и не поднимал головы. Стоял посреди коридора, сгорбленный, маленький, жалкий, и давился собственной тишиной, потому что если бы он сейчас заговорил, если бы издал хоть один звук, то это был бы не голос, а вой. Он не мог позволить себе снова закричать, потому что если он закричит сейчас, то не остановится никогда. А Хикару смотрел. Смотрел, как дрожат его плечи, как пальцы сжимаются в кулаки, как всё тело выдаёт то, что он пытался спрятать за жестокими словами. Хикару не чувствовал боль за Йошики. Он не мог чувствовать, не мог обижаться, не мог любить или ненавидеть. Множество привычных человеческих чувств были неподвластны ему: он всего лишь дух, появившийся несколько тысяч лет назад — может, раньше, а может, позже. Он умел различать человеческие эмоции и со временем научился их использовать. Знал, когда нужно смеяться, когда делать вид, что плачет, когда смотреть с сочувствием, а когда с безразличием. Он знал многое о том, когда и какую эмоцию использовать, но на самом деле мало какие из них мог проживать, потому, что внутри него не было для них места. Только пустота, которую он, наверное, разделял с Йошики сейчас, стоящим посреди коридора и давящимся слезами. Так было и сейчас. Ему не обидно за то, что судьба к Йошики неблагосклонна. Скорее, ему было его жаль. Да, это была обычная жалость, которую чувствуют к чему-то очень слабому и нестабильному. К щенку, который скулит под дождём. К птице, которая бьётся о стекло. К тому, кто не может справиться, кто ломается, кто идёт ко дну, а ты смотришь на это со стороны и думаешь: «Как же это жалко». Йошики был слаб перед другими людьми и, в первую очередь, перед самим собой, поэтому разрешал себе прощать людей, глумиться над собой, принимать решения за него. Сколько раз он молчал, когда хотелось сказать? Сколько раз улыбался, когда хотелось плакать? Сколько раз говорил «всё в порядке», когда внутри царил хаос? В его судьбе мало что было от него, но очень много того, что вложили другие люди. Отец Наоки с его проповедями о смирении. Игумен Хироши с его отстранёнными взглядами. Братия, которая обходила его стороной, но продолжала учить, как надо жить, как надо молиться. Рю, который сначала отвернулся, а теперь пришёл просить прощения, потому что ему нужно было облегчить свою совесть. Все они лепили из Йошики что-то своё, вкладывали в него свои ожидания, свои представления о том, каким он должен быть. Человечество называет духами и демонами что-то паранормальное, не такое, как они, но так ли было это на самом деле? За годы скитаний по этому серому миру Хикару видел слишком много поломанных судеб: брошенные женщины с детьми, изнурительные войны, вымершие сёла из-за голода, глумление над телами людей. Видел, как люди убивали людей. Как брат поднимал руку на брата. Как мать бросала ребёнка. Как те, кто называл себя верующими, творили такое, отчего даже у него, порождённого проклятием, появлялось много вопросов. Все невозможно перечислить. И всё это вряд ли было по вине чего-то паранормального. Тех ли считают демонами? Хикару не знал ответа. Он знал только одно: люди и демоны не так уж сильно отличаются. Просто у одних есть выбор и желание оправдать что-то реальное невозможным. Хикару не имел памяти о том, кем является. Только позже он стал понимать, почему появился и что из себя представляет. Он был порождён сильной ненавистью и негативными эмоциями. Он возник из-за убийства: жертва во время последних своих вздохов успела произвести немалое количество проклятой энергии, смотря в глаза человека, который неумолимо протыкал её тело острым кинжалом. Кровь была разбрызгана, горло перерезано, а стеклянные глаза навеки замерли с отражением безумного убийцы. В тот момент, когда душа покидала тело, когда последний вздох вырывался из разорванного горла, когда ненависть и боль достигли своего предела — родился он. Из крови, из крика, из проклятия, которое не нашло выхода и застыло в этом мире, приняв форму, оболочку, подобие жизни. Он не помнил лица жертвы, не знал лица убийцы, не ведал о месте и времени. Даже несмотря на это, Хикару не имел понятия о том, что такое добро, и ни в коем случае не мог пойти против своей сущности. Он был рождён проклятием. Это отличает его от природы человека, который по сути своей выбирает, кем ему быть: превратиться в подонка или стать священным образом. Нет. Хикару изначально был рождён подонком. Он по сути своей не имеет другой стороны. Внутри него нет места для света, нет места для добра, нет места для тех самых чувств, которые он научился изображать, но никогда не сможет прожить. Он может смотреть на Йошики, стоящего посреди коридора с дрожащими плечами и мокрым лицом, и чувствовать жалость. Он смотрел на Йошики и в голове было лишь понимание. Он понимал, что с ним происходит и почему он так себя чувствует, но не мог разделить с ним того же. Он смотрел на этого юношу, который стоял сейчас посреди коридора, согнувшись под тяжестью собственных слёз, и видел в нём не жертву. Он видел в нём себя, того, кто не выбирал свою судьбу: он просто оказался не в том месте, не в то время, и теперь платит за это цену, которую не должен был платить. Хикару не знал, что такое сострадание, не знал, что такое любовь, не знал, что такое желание защитить, но смотреть на Йошики сейчас было тяжело. Как смотреть на то, что напоминает тебе о том, кем ты мог бы быть, если бы родился не из проклятия, а от чего-то другого. Только сейчас он подумал о том, что мог бы иметь другую судьбу, только удовольствия от этой мысли у него не появилось. Лучше быть демоном и не знать одну сторону бытия — добра, чем иметь понятие обо всем, но быть обделенным по вине других существ. Йошики всхлипнул. Он резко вытер лицо рукавом. Хикару, стоящий у окна, видел, как его лицо медленно, возвращается к смирению. — Ты всё ещё здесь? — голос Йошики был глухим, в нём звучала только усталость. Он не оборачивался, чтобы вдруг не наткнуться на нежеланный силуэт. Йошики чувствовал это присутствие за спиной, он всегда чувствовал его. — Всегда, — ответил Хикару, и его губы тронула лёгкая улыбка. Но Йошики не мог слышать ответа, потому что Хикару для этого нужно принять физический облик. Слова не доходили до ушей, когда он был всего лишь присутствием. Он всё так же стоял у окна, прислонившись плечом к стене, и смотрел на юношу, что отказывался оборачиваться. Внезапно Йошики повернулся назад к окну, ещё раз утирая рукавом мокрое лицо, как будто он собрал всю волю, всю оставшуюся в нём силу, чтобы сделать это, чтобы посмотреть и еще раз убедиться. Конечно же, там не было никого. Пустое окно, свет, падающий на каменный пол и ни одной фигуры, ни одной пары серых глаз, которые смотрели бы на него в ответ. — Показалось, — на лице Йошики прорезалась неловкая улыбка, как будто ему было очень больно это делать. Он улыбнулся собственной глупости, поэтому улыбка вышла кривой, неестественной. Он стоял, глядя на пустое окно, чувствуя тяжесть на собственном сердце. Там и не могло никого быть. Он сам прогнал Хикару и сказал, чтобы тот убирался, не желая даже взглянуть лишний раз. Хикару ушёл, послушался его воли. Исчез и оставил его одного. Сделал так, как Йошики сам хотел. Почему же тогда внутри было так пусто? Почему так хотелось обернуться ещё раз, ещё один, последний раз, и увидеть? Увидеть, что он всё-таки не ушёл, что остался. Может, ему просто хотелось знать, что он всё-таки не остался один. Что Хикару не ушёл, даже когда Йошики прогнал. Йошики решил подойти к окну и закрыть глаза. А вдруг он сейчас откроет тяжелые веки и увидит его рядом. — Показалось, — тихо прошептал Йошики, когда открыл глаза и не увидел никого. Это было произнесено с таким сожалением и болью, но он не стал больше ждать и, опустив голову, просто остался ждать в этом пустом коридоре, в пустом мире, где от него отвернулись все, кого он знал. Даже тот, кто никогда не отворачивался, ушёл, потому что он сам его прогнал.***
Вечером, когда Йошики уже завершил вечерние молитвы вместе с братией, когда голоса стихли, он вернулся в свою келью. Вернулся для того, чтобы совершить собственную молитву без присутствия кого-либо. Только он и Бог. Слова лились тяжело, с трудом пробиваясь сквозь горло, на этот раз он говорил о своих грехах прямо, не прячась за общими фразами, не отделываясь «прости меня, грешного». Он говорил о том, что чувствовал. Завершив молиться, он стал готовиться ко сну. Поясница, свободная от грубой ткани, вздохнула с облегчением. Он чувствовал ужасную усталость. Слишком много всего произошло сегодня: много ужасных слов, слёз, взглядов. Чувствовал ли он сожаление? Это так. Он очень жалел о том, что всё произошло именно так. Что пришлось смотреть в глаза Рю, полные надежды, и гасить эту надежду ужасом своих слов. Что пришлось видеть, как слёзы почти скатываются по чужим щекам, и знать, что эти слёзы его вина. Что пришлось стоять посреди коридора и давиться собственной жестокостью, потому что жестокость сейчас была единственным спасением. Но с тем же он понимал, что всё сказанное им было правильным. И в пользу Рю, и в пользу самого себя. Да, Рю, скорее всего, не захочет больше с ним видеться. Не захочет даже смотреть в его сторону, вспоминать о том, что когда-то считал его другом. Не говоря уже о каких-то минимальных взаимодействиях по типу общения. Но так будет лучше для него самого и для его безопасности. Пускай он не знает об этом сам, пускай думает, что Йошики просто жестокий, чёрствый, неблагодарный, пускай ненавидит, презирает. Главное, чтобы остался жив. Йошики не может позволить того, чтобы из-за него умер ещё один невинный человек. Не может позволить себе снова смотреть, как чья-то жизнь обрывается, потому что он оказался рядом. Он лёг на кровать, натянул одеяло до подбородка, сжался в комок, как делал в детстве. Лампада перед иконой Спасителя горела ровным, маслянистым светом, отбрасывая на стены длинные, дрожащие тени. В этом полумраке, мысли, которые он гнал от себя весь день, наконец настигли его. Что касательно Хикару, то Йошики не мог ненавидеть его. Не мог, что бы тот ни думал сделать. Он пробовал, честно пробовал. Всё это время он анализировал события, в которые его втянул дух. Кровавые смерти, от которых до сих пор снились кошмары; чувство вины, что глодало его изнутри, выедало всё, что оставалось от прежнего Йошики, заставляло смотреть на свои руки и видеть на них не свою кровь, а чужую. Те интимные действия, что совершал с ним Хикару, от которых кровь приливала к нижней части тела. И, в конце концов, угроза для жизни Рю. Все эти бесчисленные события, вся эта боль, весь этот страх, вся эта невыносимая тяжесть были связаны только с одним существом — с Хикару. Он должен ненавидеть его всем своим сердцем и душой. Несмотря на то, что это считалось грехом. Потому что если он не будет ненавидеть, то что же тогда останется? Он пытался внушить себе эту ненависть. Пытался вызвать на лице неприятную мимику, свидетельствующую о ненависти. Пытался вспомнить всё, что Хикару сделал, и заставить себя чувствовать отвращение, злость, желание избавиться. Пытался внушить мысли, что ему неприятен Хикару. Что он не расстроился бы, исчезни тот. Что он вздохнёт с облегчением, когда однажды утром проснётся и не почувствует этого взгляда на затылке, этого дыхания за спиной, этого присутствия в углу комнаты. Он очень старался, но почему-то каждый раз, когда он представлял себе этот день, когда Хикару исчезнет навсегда — внутри него, под сердцем, начинало ныть. Как зуб, который давно пора вырвать, но ты всё тянешь. Но так ли это? Йошики подумал о том, а какие же эмоции и чувства будут преодолевать его, когда Хикару исчезнет? Он закрыл глаза и попытался представить. Сначала он представлял себе, как одним утром он перестанет чувствовать этот пронизывающий взгляд на себе. Как проснётся и впервые за долгое время не будет знать, что где-то в комнате, в углу, за спиной — есть кто-то. Как выйдет в коридор и не будет ждать, что из-за поворота покажется белое пятно, серые глаза и улыбка. Как избавится от чувства присутствия, когда сидит в одиночестве. Как поймёт, что больше никто не смотрит на него в толпе. Что ничьи невидимые глаза не ищут один его, Йошики, силуэт. Ведь если так подумать, а он думал об этом часто — Хикару были не важны все эти люди. В огромной толпе его серые глаза всегда искали свои тёмно-карие. Будет ли чувствовать Йошики радость? Счастье? Свободу? Когда поймёт, что больше никогда в жизни не сможет почувствовать прикосновения Хикару на себе. Мысли эти звучали в голове. Никогда — это не завтра, не послезавтра, не через год. Больше никогда — слишком долгий промежуток времени. Настолько долгий, что у Йошики перехватывало дыхание, когда он пытался представить его. Бесконечность дней, когда он будет просыпаться и не чувствовать этого взгляда. Бесконечность ночей, когда в келье будет только он. Бесконечность, в которой нет Хикару. И если после смерти существует рай и ад, то им точно никогда больше не встретиться. По нескольким причинам. Если Йошики попадёт в рай, а он надеялся, что его грехи не перевесят той веры, что была в нём с детства, то никогда не увидит Хикару. Потому что демонам нет места в раю. Но если же ему суждено побывать в аду, если все его молитвы были напрасны, если Бог и правда отвернулся от него, то и там для Хикару не будет места. Потому что Хикару навеки привязан к этому миру, он не умрёт и не переродится. Он останется здесь, в этих стенах, где его вызвали. Ему тоже, как и Йошики, судьба приписала кое-что, за него тоже решили. Тысячи лет назад, когда жертва испускала последний вздох, когда ненависть и боль достигли своего предела, когда из проклятия родился он, тогда его судьба была предрешена. Не он выбирал быть тем, кем стал. Он навсегда останется скитаться по этому миру; будет привязан к тому месту, в котором его вызвали, пока не смогут изгнать и призвать в новом. Бесконечность — слишком много для жалкого и короткого существования Йошики. Для Хикару бесконечность — это всё, что у него есть, это его единственная компания в лице собственного проклятия. А значит, они больше никогда и нигде не встретятся, потому что Хикару будет привязан к этим стенам, а Йошики покинет их когда-нибудь. Не в раю, потому что Хикару туда не пустят, и не в аду, потому что Хикару даже там не будет места. Нигде и никогда. Бесконечность, которая для Хикару станет ещё одной вечностью скитаний, а для Йошики — временем, за которое он, может быть, научится забывать. От осознания этого Йошики стало слишком плохо, тошнотворно, душно, невыносимо. Он будто бы стал задыхаться от собственных мыслей. Они навалились на него разом, забивали лёгкие, заполняли горло, не давали сделать вдох. Сердце колотило ужасно быстро, будто оно выскочит из груди. Пот стекал холодным, он выступал на лбу, на спине, на ладонях, которые вдруг стали влажными. Он не хотел, чтобы Хикару уходил. Не хотел, чтобы бесконечность, которой теперь так боялся Йошики, настигла их обоих. Не хотел, чтобы эта вечная разлука стала реальностью. Не хотел, чтобы его последнее воспоминание о Хикару было таким: он стоит у окна, Йошики не оборачивается, а потом оборачивается, и там никого нет. Посреди ночи Йошики вдруг проснулся от того, что задыхается. Кошмары стали мучить его сильнее, чем обычно, поэтому в такие моменты он совершал молитву посреди ночи, чтобы дальше спокойно лечь спать. Они помогали ему успокоить разум, но на этот раз Йошики знал, что не сработает. Он сел на кровати и прикрыл глаза, вытирая со лба выступившую испарину. Совсем нечаянно его взгляд зацепился за соседнюю стену, и он уже хотел отвести взгляд, как вдруг сердце ушло в пятки. Ему ведь точно не показалось? — Что? Хочешь прогнать меня? — улыбчивое лицо, чей свет освещал слабый свет лампады, стояло возле стены, куда нечаянно кинул взгляд Йошики. Хикару стоял, прислонившись плечом к стене, сложив руки на груди, и смотрел на Йошики. — Хи… Хикару? — глаза Йошики расширились, и он было чуть не упал с кровати. Руки упёрлись в матрас, пальцы вцепились в одеяло, но взгляд не отрывался от белой фигуры у стены, боялся оторваться, боялся, что если моргнёт, то снова увидит пустоту. — Ты не уходил? В его глазах плескалась искра надежды, как и в звонких словах, в которые он вложил скуку по этому нечеловеку. Слова вырвались прежде, чем он успел их остановить, прежде, чем успел подумать, как это выглядит, что это значит и что это говорит о нём. Йошики вдруг понял, что не жалеет, что Хикару видит, как ему было плохо. Не жалеет, что Хикару может услышать, как он скучал. — Ты же прогнал меня. Я ушёл, — Хикару отвернул лицо и надул губы, демонстрируя обиду. Это было так театрально так по-детски, что Йошики невольно замер, разглядывая этот профиль: белые волосы, теплый свет, падающий от лампады на его щеки, и губы, сложенные в такую уморительную гримасу, что хотелось улыбнуться. Хикару играл обиду, но Йошики знал, что тот не ушёл на самом деле, несмотря на то, что Йошики делал вид, что ему всё равно. Йошики почему-то вдруг стало спокойно от этого уже привычного выражения лица. От этой нарочитой обиды, надутого рта, глаз, которые косились на него из-под белых ресниц, проверяя, работает ли спектакль. От того, что Хикару был здесь рядом. Поэтому он свободно вздохнул — первый раз за весь день, первый раз с того самого момента, как обернулся к окну и увидел пустоту. На миг он прикрыл глаза и в груди разливалось теплое ощущение уюта. Он встал с кровати и подошёл к Хикару. Остановился перед ним, чувствуя, как воздух между ними становится плотнее, будто само пространство сжималось между ними. Взгляд скользил по Хикару, изучал, запоминал, впитывал, пока не зацепился на таких родных глазах. Они были такими красивыми, притягательными, что манили к себе своей глубиной. Йошики смотрел в эти глаза и не мог отвести взгляд, не мог надышаться, не мог поверить, что они смотрят на него. Хикару замялся от того, как пристально его изучает Йошики, поэтому на секунду забыл о своей обиде и повернулся лицом к нему, изогнув бровь в немом вопросе. Хикару всегда был наглым, всегда уверенным, всегда знал, что делает. А сейчас стоял и мялся, и смотрел на Йошики. Внезапно для себя Йошики улыбнулся. Он медленно поднял руку, боясь спугнуть этот момент, и нежно погладил белые волосы. Они были удивительно мягкими. — Ты хоть и зловещий дух, а врать всё равно не умеешь, — сказал Йошики мягким и ласковым голосом. Хикару внезапно будто обдало жаром. Он впервые видел, чтобы Йошики так ярко и искренне, по-настоящему, смеялся. Настолько, что глаза его сузились, на щеках появились ямочки, а всё лицо, усыпанное притягательными родинками — засветилось. Он улыбается ему? Эта улыбка — ему? Демону, духу, тому, кого должны бояться, ненавидеть, изгонять. Эта улыбка была для него. А что это за действия тогда такие? Он правда делает это с ним — Йошики гладит его? Рука скользила по волосам медленно, нежно, и каждое прикосновение отдавалось во всём теле Хикару ранее неизведанным трепетом. Он почувствовал, как человеческая оболочка предаёт его, и к щекам поступила кровь, которая обожгла их и, видимо, сделала красными. Он знал кое-что об этом: прилив крови к лицу, расширение капилляров, покраснение. Но знать это не то же самое, что почувствовать на себе. За тысячи лет существования он никогда не чувствовал себя так уязвимо, как сейчас. «Что это со мной?» — пронеслось в мыслях Хикару. — «Почему я ярко ощущаю это? Почему мне так нравится то, что он делает, и почему я чувствую что-то, когда Йошики улыбается?» — он всматривался в залитые настоящей радостью глаза, смотрел, как они блестят, как в них отражается его собственное лицо, и думал, что же это за эмоция такая. Он знал их все, так как изучил за тысячи лет. Умел распознавать в людях, умел изображать, умел использовать, но сейчас он чувствовал сильную уязвимость. Это чувство находилось внутри него, оно было горячим, обремененным, оно разливалось по груди, заставляло сердце биться быстрее, а дыхание сбиваться. Хикару очень хорошо изучил суть человеческих эмоций и чувств и точно мог сказать, что в глазах Йошики было счастье, а у него в душе смущение. К тому времени Йошики перестал смеяться и спокойно оставил руку покоиться на голове Хикару. Пальцы его замерли в белых волосах, и он стоял, смотрел на Хикару. Беловолосый парень взглянул прямо ему в глаза и наклонился к руке. Он обнажил белые и острые зубы, прикоснулся ими без укуса к горячей коже Йошики. Зубы скользнули по запястью, оставляя невесомые царапины, и Йошики почувствовал, как дыхание его перехватило. Хикару просто касался, пробовал на вкус. — Не собираешься кусать меня, а? — не отрывая взгляда от Йошики, спросил Хикару. Йошики сначала не понял, о чём говорит Хикару, пока не вспомнил события давности. Когда схватил его за палец и сжал зубами, проверяя, реален ли он, проверяя, чувствует ли он, есть ли в нём хоть что-то человеческое. Теперь он поспешно убрал руку и почесал ею затылок, неловко улыбаясь собственной глупости. Улыбка вышла смущённой, демонстрируя вину, и он опустил глаза, не в силах смотреть на Хикару, который, наверное, сейчас смеётся над ним и над этой неловкостью. Между ними настало неловкое молчание, которое хотелось прервать каким-то разговором, но ничего не приходило в голову ни одному, ни второму. Одному из-за того, что перед этим наговорил много обидного и лишнего, и теперь не знал, как вернуть те слова обратно. А второму — потому, что все слова застряли в горле, а мысли перемешались, и он не мог выделить из них ни одной, которая была бы достаточно важной, чтобы нарушить эту тишину. — Кхм, — Йошики кашлянул в кулак, пряча неловкость в глазах, что разлилась по лицу горячей краской. — Так почему ты пришёл? Хикару пришёл в себя после этого вопроса, и ощущение неловкости будто улетучилось. Он встряхнул головой и на лице его снова появилась улыбка. — Конечно, для того, чтобы тебе сложнее жилось, — сказал он с игривой интонацией в голосе. И снова несносное молчание в ответ. Почему этот разговор никак не идёт в нужную сторону? Они оба постоянно говорят странные фразы, а потом замолкают, и тишина между ними становится тяжёлой. Йошики смотрел на Хикару, и слова застревали в горле, путались с дыханием, когда он смотрел в эти серые глаза. А Хикару смотрел на Йошики и не знал, что сказать. Потому что всё, что он хотел сказать, было неправильным. Что тогда будет с ним, с демоном, который не должен ничего чувствовать, с проклятием, которое не имеет права на такие слова? «Может, было бы лучше исчезнуть прямо сейчас?» — подумал Хикару. — «На этот раз я даже не знаю, что с ним делать». Раньше всё было просто — напугать, заставить дрожать, заставить смотреть на него с ужасом, с отвращением, с ненавистью, которая была привычна, понятна и удобна. А сейчас? Сейчас Йошики смотрел на него не с ненавистью. Смотрел так, что у Хикару внутри всё переворачивалось, все органы внутри плавились. Смотрел так, будто видел в нём не демона. — Не уходи больше, Хикару. В ушах Хикару зашумело: создалось впечатление, будто бы земля из-под ног ушла, а мир вокруг перестал существовать, кроме этого, покрытого родинками, юноши. Кроме этих тёмно-карих глаз, что пристально смотрели в его серые. Как будто теперь из них двоих именно Йошики знал, как управлять Хикару. Создалось впечатление, будто бы Хикару в этот момент стал прозрачным, и Йошики видит всё, что находится сквозь него. Видит ту пустоту, что была внутри него всегда. Видит одиночество, которое длилось тысячи лет. Видит то, чего не видел никто. Что он только что сказал? Он сказал не уходить? Повторите, человеческое тело подводит слух Хикару. Не может быть, потому что никто никогда не просил его остаться. — А? — Хикару вдруг начал смотреть по сторонам, вертя головой в разные стороны, пытаясь найти кого-то третьего. — Ты это кому говоришь? — Ты что глухой? — Йошики внезапно покраснел и разозлился, пытаясь спрятать свой взгляд за отросшими прядями волос. Как можно задавать такой глупый вопрос, когда Йошики стоял перед ним, раскрасневшийся, с горящими глазами, с приоткрытыми губами. Хикару замер в опасной близости и улыбнулся. — Я не глухой, но правда не вижу здесь никого, кроме нас. Йошики чувствовал дыхание Хикару у своего лица, такое горячее и прерывистое. От этого у него на секунду закружилась голова. Он безнадёжно закатил глаза и устало склонил голову. Вместо слов, которые, видимо, были лишними, он тыкнул указательным пальцем в грудь Хикару. Туда, где в его человеческом облике быстро и бешено колотилось сердце. Йошики почувствовал, как под пальцем, где не должно было быть ничего, вдруг забилось что-то быстрое. Ему показалось? Конечно, после такой подсказки весь паззл в голове Хикару сложился. В келье не было никого, кроме них двоих, но почему Йошики говорит такие важные, на человеческий взгляд, слова ему, демону? Он ведь принёс этому человеку столько страданий и боли. Столько страха, слёз. Оставил его в одиночестве, когда все отвернулись. Так почему из всех Йошики выбрал именно его? Хикару определенно не нравилось то, что контроль над ситуацией выходит за какие-либо рамки. Он привык к тому, что его боятся, страшатся, что ему поклоняются и при одном упоминании складывают руки в молитве Богу. Привык быть тем, кого изгоняют, проклинают, ненавидят. Привык к одиночеству — оно стало его единственным спутником за тысячи лет. Но сейчас в свои руки всё взял мальчишка, который пару недель назад ненавидел его и всеми силами хотел избавиться от его существования. Мальчишка, который кричал на него, выплёвывал жестокие слова. Мальчишка, который сейчас стоял перед ним, красный, сбитый с толку, и тыкал пальцем в его грудь, требуя остаться. Хикару не мог понять природы данного явления и не мог найти объяснения этому непонятному поведению. Чем он заслужил такое хорошее отношение? Он никогда не слышал в свою сторону чего-то подобного. Никаких добрых слов, просьб остаться. Никаких тёплых взглядов, от которых внутри всё переворачивается. Потому что, конечно, он был проклятием. Духом, который убивал людей, мстил им, издевался над ними. Который приходил, когда его звали, и уходил, когда прогоняли. Который был скитальцем, вечно одиноким, и он никогда не задумывался о том, чтобы задержаться на одном месте по своему желанию, а тем более потому, что кто-то его об этом попросил. Идея, пришедшая в голову, должно быть, была самой безумной из тех, которые Хикару доводилось принимать. Он знал, что после этого Йошики точно его отвергнет. Станет ненавидеть и навсегда захочет забыть это несовершенное лицо. Всё в Хикару было несовершенным для такого невинного создания, как Йошики, начиная от его порождения, заканчивая посредственной внешностью. Если Йошики был сродни прекрасному цветку, который не хотелось вырывать, а лишь наблюдать и заботиться, то Хикару был паразитом, портящим эту невинную красоту. Плевелом среди пшеницы. Хикару был создан не для кого-то такого, как Йошики. А Йошики был рождён не для того, чтобы марать свою жизнь о такое ничтожество, как Хикару. Поэтому Хикару должен сделать всё, чтобы сам Йошики от него отвернулся. Чтобы этот ни с чем не сравнимой красоты цветок сам повернулся к лучам солнца и навсегда отвернулся от такого тёмного уголка, как Хикару. Хикару, полный решимости, резко подался вперёд и обхватил руками горячую шею парня, сливаясь своими губами с мягкими губами Йошики. Поцелуй был резким и страстным, от чего у Йошики перехватило дыхание. Хикару целовал его так, будто хотел запомнить этот вкус навсегда. Будто знал, что больше никогда не сможет этого сделать. Будто это был прощальный подарок самому себе, как последнее тепло, последняя нежность, последнее воспоминание, которое он унесёт в свою бесконечность. Он чувствовал, как человек напротив него замер и не мог пошевелиться, как дыхание его перехватило. Но Хикару не хотел только на этом моменте сосредотачивать своё внимание. Если бы Хикару мог, он бы продлил этот момент на вечность, он бы хотел, чтобы это ощущение сладких губ напротив никогда не исчезало. Он чувствовал, как губы Йошики дрожат под его губами, как пальцы впиваются в его плечи. Хикару страстно сжимал губы Йошики напротив, каждую миллисекунду будучи готовым к тому, что его оттолкнут. Что его толкнут в стену напротив и покроют горой ненавистных слов. Что скажут, что он не имеет права, что он недостоин, что он всего лишь демон, проклятие и дух. Он ожидал, что парень, в чьих губах он сейчас тонул и кого держал сейчас крепче, чем что-либо в своей жизни, скажет ему убраться и никогда не появляться в его жизни. Скажет, что не хочет его видеть. Скажет всё то, что говорили ему все эти тысячи лет, что он привык слышать, что он заслужил, что он ждал. Он ожидал, что в этих тёмно-карих глазах, напоминающих ему глубокий сосновый лес, останется только неприязнь и отвращение. Что свет в них погаснет так же внезапно, как зажегся, и он снова останется один, в темноте и в вечности, что сопровождала его всегда. Он ждал, что эти руки, которые ему хотелось почувствовать на себе, пнут Хикару и перестанут быть тёплыми по отношению к нему. Что они оттолкнут его, уберут с дороги, сотрут из памяти, как стирают пыль с полок, которую случайно зацепили рукавом. Он ожидал это и был готов ко всему, но сейчас, жарко сминая губы Йошики, он лишь желал увековечить этот момент и запомнить вкус его губ, чтобы пронести его в вечность. Чтобы, когда он снова останется один, когда бесконечность дней без Йошики станет невыносимой, у него было это воспоминание.Если они никогда больше не увидятся с Йошики, то Хикару хотел унести с собой одно лишь это воспоминание о теплых губах и о ярко горящих глазах перед этим. Если это единственное, что он сможет унести с собой в бесконечность, то пусть лишь этот отрывок сохранится в его памяти. После этого он исчезнет, чтобы никогда не видеть, как глаза Йошики постепенно наливаются ненавистью по отношению к нему. Пусть у него не будет чувств, но будут воспоминания о том моменте, когда Йошики стал первым и единственным, кто сумел дотронуться до несуществующего внутри Хикару.
Хикару мог поклясться, впервые, за свое существование. Он мог встать на колени и поклясться тем, что он не сошел с ума, когда губы Йошики наконец раскрылись под его губами, когда он почувствовал этот блаженный, несмелый и еле слышный стон; этот язык, который коснулся его языка; это тепло, которое окутало губы Хикару. В этот момент Хикару понял, что проиграл. Проиграл человеку, чьи пальцы сжимали его плечи в попытке притянуть поближе и слиться воедино. Он чувствовал, как тепло этого человека, этой невероятной и трепетной души перетекает в него, заполняет пустоту, что была внутри всегда яркими солнечными лучами, что медленно разгорались внутри него, осветляя самые темные уголки. Хикару вжал Йошики в стену с такой силой, что у того из лёгких вышибло воздух, но не успел он и вздохнуть, как жадные губы уже накрыли его рот, и всё, что было до этого момента, все слова, все ссоры — всё это сгорело дотла, потому что язык Хикару скользнул внутрь, такой горячий, настойчивый, и Йошики протяжно застонал. Руки его, которые ещё секунду назад цеплялись за плечи, вдруг взметнулись вверх, вцепились в белые волосы, сжали их, потянули, притягивая Хикару ближе, хотя ближе уже было некуда, потому что их тела прижались друг к другу так плотно. Йошики чувствовал каждую линию этого твёрдого тела, каждый изгиб, каждое движение. Дыхание смешивалось с его дыханием, становилось его дыханием, и он уже не понимал, где заканчивается он и начинается Хикару. Пальцы Хикару скользнули по шее Йошики вниз, к вороту рубахи, рванули ткань. Йошики не отстранился: не вспомнил ни о Боге, ни о молитве, ни о чистоте помыслов, он лишь откинул голову назад, ударившись затылком о стену, открывая шею, ключицы, грудь, и выдохнул чувственный стон, наполненный жгучим желанием. Губы Хикару скользнули по его подбородку к линии челюсти, потом прошлись по шее, оставляя влажные, горячие следы. Йошики вцепился в его волосы, пальцами зарываясь в них и слегка оттягивая, чувствуя, как блондин тяжело выдыхает на пределе, что особенно ощущается на коже брюнета. Хикару впился зубами в ключицу, и Йошики вскрикнул от того, как эта боль переплеталась с наслаждением, как она разливалась по телу горячей, тягучей волной, заставляя мышцы напрягаться, а бёдра подаваться вперёд, навстречу, вжиматься в чужое тело, которое отвечало тем же, с той же отчаянной, животной страстью. Руки Хикару скользнули под разорванную рубаху, пальцы его впились в горячую кожу, и Йошики выгнулся дугой, вжимаясь в эти властные ладони, которые гладили его живот, грудь, пересчитывали рёбра; которые сжимали, мяли, исследовали каждую линию, каждую родинку, каждое место, от которого у Йошики темнело в глазах. Дыхание срывалось на хриплые, прерывистые стоны, которые он не пытался сдерживать, потому что всё, что он хотел сейчас — это ч чувствовать эти руки на себе, губы на своих губах; этого демона, который забрал его у Бога, и взамен дал то, чего он никогда не знал. Йошики рванул одежду Хикару в ответ и когда его пальцы коснулись голой, бледной кожи, он замер на мгновение, чувствуя, как под его ладонями приятно ощущается этот момент. Йошики снова притянул Хикару к себе, впиваясь в его губы с безумной жадностью и Хикару ответил тем же, языком своим скользя по языку Йошики, переплетаясь с ним, толкаясь внутрь, сминая, кусая, посасывая, пока Йошики не застонал ему прямо в рот, и этот стон был таким низким, гортанным, что у Хикару внутри всё оборвалось и вспыхнуло одновременно. Пальцы Йошики вцепились в белые волосы, потянули, открывая шею, и Хикару, повинуясь этому движению, скользнул губами вниз, к месту на шее, где бился пульс. Он впился зубами в горячую кожу, чувствуя, как Йошики выгибается под ним, как пальцы его сжимаются, как дыхание сбивается и вырывается хриплыми, умоляющими звуками. Руки Хикару скользнули по влажной от пота кожи, чувствуя, как Йошики вздрагивает, как мышцы напрягаются под пальцами, как он подаётся навстречу, вжимаясь в ладони, которые гладили его грудь, живот, спускаясь всё ниже, пока пальцы не упёрлись в край штанов. Внезапно Йошики оторвался, тяжело дыша и непристойно облизывая опухшие губы, на которых блестела слюна Хикару. У Хикару от этого вида закружилась голова, но как оказалось, это было самое малое, от чего у него могло помутниться сознание. Вдруг Йошики медленно опустился на колени перед Хикару и посмотрел манящим, обольстительным и приглашающим взглядом на Хикару. Йошики смотрел на него снизу вверх, на уровне его бедер, там, где лицо встречалось с мужским достоинством, скрытым под нижним слоем одежды Хикару. Хикару, кажется, забыл, как говорить, когда рот Йошики приоткрылся и оттуда показался язык. Он развязно двинулся вперёд и, всё ещё смотря в глаза Хикару выжидающим и дразнящим взглядом, вульгарно прошёлся языком по заметно выпирающему члену, чувствуя, как тот вздрагивает под тканью, как напрягается, как Хикару замирает. После этого он стал подниматься поцелуями вверх, покрывая кожу мокрыми следами, достигая пупка, и язык его выписывал круги, дразнил, мучил, заставлял мышцы живота Хикару напрягаться и дрожать под этими прикосновениями. Хикару, сходящий с ума то ли от того, что это делал всеми любимый невинный послушник, то ли от самого факта действий, почти что рвано простонал сквозь стиснутые зубы, вцепившись в волосы Йошики так сильно: — Черт бы тебя побрал, поганец. Йошики внезапно поднял полный возбуждения и вызова взгляд, всё ещё стоя на коленях, поднял руки и ухватил ладонями бедра Хикару, хватая их, как свою главную опору: — Черт стоит прямо передо мной, но он не сдерживает только что произнесённых слов. Хикару больше не выдержал: он подхватил Йошики под бёдра, рванул на себя, поднимая с колен, прижимая к стене, вжимаясь всем телом так, что между ними не осталось ни воздуха, ни пространства, ни сомнений, и Йошики, не размышляя, не спрашивая, не думая о том, что будет, обхватил его ногами, прижимаясь всем телом, чувствуя, как чужой член упирается в его живот, такой твёрдый, горячий, пульсирующий. Эти ласки не несли в себе ничего того, что называли святым, праведным, ничего от того, чему учили в монастыре. Йошики целовал Хикару, кусал его губы, пил его дыхание, и чувствовал, как тот отвечает тем же, с той же яростью, с тем же отчаянием, которое, казалось, копилось в них обоих все это время. Руки Хикару скользнули по голой спине Йошики вниз, пальцы его впились в горячую кожу, сжимая ягодицы, притягивая ближе, вжимая в себя так сильно, что Йошики терял ощущение реальности, запрокидывая голову, открывая шею, и Хикару, не отрывая взгляда от этого тела, что извивалось под ним, наклонился, впиваясь губами в ключицу, спускаясь ниже, к груди, к соску, который уже стоял твёрдым, набухшим, и когда его язык коснулся его, Йошики громко вскрикнул, вцепившись в белые волосы, прижимая голову Хикару к себе, заставляя его взять глубже. Хикару втянул сосок в рот, посасывая, покусывая, играясь с ним языком, чувствуя, как Йошики дрожит, как пальцы его сжимаются в волосах, как бёдра его подаются вперёд, навстречу, вжимаясь в его бедро, и он чувствовал, как член Йошики, твёрдый и пульсирующий, упирается ему в живот. Йошики был весь красный от ушей до щек, и он смотрел на Хикару затуманенным взглядом, в котором смешались стыд и желание, страх и доверие. Он не знал, что делать дальше, не знал, как это быть с кем-то, не знал, что значит отдаваться, потому что всё, чему его учили, всё, во что он верил — говорило, что это грех, что это падение, но сейчас, когда Хикару смотрел на него снизу вверх, с этим взглядом, в котором было столько желания и столько нежности одновременно, Йошики вдруг понял, что ему всё равно. Ему всё равно на грех, на то, что скажут отцы-наставники, на то, что будет завтра. Хикару почувствовал его колебания, возможную неуверенность и его неопытность. Он вдруг понял, что Йошики — самое чистое и невинное, что он держал в этих руках. Не только телом, но и тем, что внутри: никто никогда не прикасался к нему так, не видел его таким. Хикару медленно спустился губами по животу Йошики вниз, чувствуя, как мышцы его напрягаются под каждым поцелуем, как дыхание сбивается, как пальцы впиваются в его плечи, не зная, то ли оттолкнуть, то ли притянуть ближе. Пальцы Хикару нащупали край штанов Йошики, замерли на мгновение, давая ему время остановиться, сказать «нет», оттолкнуть, но Йошики лишь выдохнул что-то неслышное, прикрыл глаза и кивнул. Один короткий, отчаянный кивок, который стоил ему всех сил. Хикару стянул с него остатки одежды, медленно, очень медленно, давая привыкнуть, давая почувствовать, что он не один, что здесь нет ничего, чего стоило бы бояться, и когда Йошики остался совсем обнажённым, он вздрогнул, прижался спиной к стене, чувствуя холод камня, который не мог остудить тот жар, что разливался по телу. А потом Хикару, не отрывая от него взгляда, снял с себя всё, что ещё оставалось, и Йошики увидел его всего, без одежды, и это тело было прекрасным, но Йошики смотрел не на тело, он смотрел в глаза, которые сейчас были так близко. Эти глаза, эти прекрасные серые глаза. Хикару шагнул к нему, прижался всем телом, и Йошики почувствовал, как их члены соприкоснулись. Его горячий, и Хикару, такой же твёрдый, такой же желающий. Йошики вскрикнул от этого прикосновения, от того, как электрический разряд прошёл по всему телу. Хикару обхватил их обоих рукой, сжал, прижал друг к другу так, что Йошики прогнулся в спине и застонал, не сдерживаясь. Хикару двигал рукой, сжимая их члены вместе, и каждый толчок, каждое движение отдавалось в обоих, заставляя Йошики впиваться ногтями в кожу на спине, которая под его пальцами становилась еще горячей. Хикару чувствовал, как член Йошики пульсирует в его руке, как он дрожит, как он уже на грани, и сам был на той же грани, потому что никогда в жизни — ни за тысячи лет своего существования, ни за те мгновения, когда он был просто проклятием без физической оболочки, он не чувствовал ничего подобного. Йошики подался лицом вперед и уткнулся в шею Хикару. Ему очень хотелось поглотить Хикару, прижаться ближе. Это желание было настолько раздирающим, что даже несмотря на свою неопытность, он впился мягкими губами в венку на шее Хикару и стал целовать ее, развязно пользуясь языком и моментами покусывая. Ему нравилось то, как Хикару стонет, и он терял голову от того, как в порыве страсти демон сжимает их члены еще сильнее, прижимая друг ко другу. Хикару ускорил движения, чувствуя, что ещё немного и они оба сорвутся. Он хотел чувствовать, как Йошики кончает в его руку, как стонет его имя, как теряет сознание от наслаждения, потому что тогда, в этот момент, он будет принадлежать ему целиком. Йошики вцепился в него, прижался лбом к его лбу, одаривая эти серые глаза взаимным взглядом. Ему хотелось целовать Хикару, несмотря на то, сколько раз они уже это сделали и как опухли их губы. Ему хотелось слиться с ним и стать одним целым, забыть о том, что существует окружающая среда, неприятная для их обоих. И когда он наконец кончил, выкрикнув и вцепившись в Хикару так, что, наверное, оставил следы на его спине; когда имя Хикару сорвалось с его губ громким, отчаянным криком, он почувствовал, как Хикару кончает следом, прижавшись к нему, зарываясь лицом в его плечо, и они стояли так, оба дрожащие, оба мокрые от пота и того, что только что произошло между ними. — Ты сожалеешь об этом? — Хикару все так и стоял, зарывшись лицом в плечо Йошики, боясь, что если поднимет взгляд, то увидит в ранее томных от желания глазах, лишь сожаление. Молчание затянулось. Если бы Хикару был молодым проклятием, то давно бы исчез, чувствуя, как тело пробивает дрожь, но за тысячи лет существования он выдерживал и не такое. Он учился выстаивать всё, что приходилось на его пути, но сейчас демон сомневался в своей выносливости перед одним-единственным человеком, что стоит перед ним. Он готов был провалиться сквозь землю, как вдруг его подбородок тронули лёгкие, тонкие пальцы. Подняв взгляд, Хикару оказался в паре сантиметров от усталого, но улыбчивого лица Йошики. Замерев от этого вида, он вглядывался в глубины тёмно-карих глаз и видел там спокойствие. — Я же попросил не уходить, Хикару. Иначе я буду сильно скучать. Все мысли до этого выскочили из головы Хикару и улетучились без права на возвращение. Все сказанное до этого было неважным, всё сделанное не имело смысла перед кем-то таким, как Йошики. Упав без сил на изгиб плеча Йошики, Хикару впервые за своё существование понял, что такое настоящая улыбка и ощущение счастья. Они лежали в келье, тесно прижавшись друг к другу на узкой кровати. Йошики чувствовал, как белые волосы Хикару щекочут его шею, как равномерное дыхание касается ключицы, как тонкие, бледные пальцы лениво водят по его животу, выписывая какие-то невидимые узоры, от которых кожа покрывается мурашками, но он не вздрагивает, только прикрывает глаза и выдыхает ровно, спокойно, впервые за долгое время не чувствуя ни страха, ни тревоги, что терзали его изнутри все эти недели. Лампада перед иконой Спасителя горела ровным, маслянистым светом, отбрасывая на стены длинные, дрожащие очертания, и Йошики смотрел на потемневший лик, ожидая привычного чувства вины, стыда, того, что он предал всё, во что верил, но ничего не приходило. — Хикару, — позвал Йошики сонным голосом. — М? — отозвался Хикару, не поднимая головы. — Ты будешь здесь, когда я проснусь? — Слишком много думаешь, — Хикару приподнялся на локте, заглядывая ему в лицо. — Это ты никуда не денешься, — Хикару наклонился и поцеловал его. — Я теперь твоя головная боль, Йошики. Йошики с радостью ответил на его поцелуй, который был нежнее всех предыдущих. Он был наполнен желанием сохранить те чувства, что возникли между ими двумя, что зародились здесь, несмотря на все испытания. Йошики закрыл глаза, чувствуя, как веки тяжелеют, как дыхание выравнивается, как всё тело расслабляется. Он чувствовал, как рука Хикару обвивает его талию, притягивая ближе, как белые волосы щекочут щёку. Он чувствовал только покой, которого он не знал так долго. Он проваливался в сон медленно, нехотя, цепляясь за это тепло и за тело, что так приятно вжималось в него сзади.***
Он проснулся от того, что не мог дышать. Лёгкие отказывались наполняться воздухом, грудную клетку сдавило невидимым обручем, а сердце колотилось, выстукивая бешеный, нечеловеческий ритм. Йошики резко сел на кровати, хватая ртом воздух, чувствуя, как пот стекает по спине холодными, липкими ручьями, как простыня намокла под ним, как всё тело дрожит мелкой дрожью. Комната была незнакомой и знакомой одновременно: светлая, уютная, с шторами на окнах, с книжными полками на стенах, с фотографиями, где он улыбался вместе с кем-то, кого не мог сейчас вспомнить. Обычная комнат, обычная жизнь и обычный мир, где нет всего того, что он увидел во сне. Нет иконы Спасителя, нет семи трупов, расползающихся на мелкие части. Он провёл дрожащей рукой по лицу, ощупал шею, плечи: кожа была чистой, без следов, синяков. Ни-че-го. — Йошики? — голос был сонным, встревоженным, и он почувствовал, как рядом зашевелился кто-то, как тёплая рука легла на его спину, поглаживая, успокаивая. — Что случилось? Опять кошмар? Йошики обернулся и увидел Хикару —- обычного парня с растрёпанными белыми волосами, в старой футболке, сонного и тёплого, а главное, что настоящего. Он смотрел на него и не мог вымолвить ни слова, потому что внутри всё ещё жил тот кошмар, он всё ещё чувствовал на себе его пальцы, слышал тот голос, что шептал на ухо непристойные, развратные вещи, всё ещё помнил, как стоял на коленях перед демоном. — Йошики, — Хикару сел рядом, обнял его, прижал к себе, делясь теплом собственного тела. От этого тепла Йошики вдруг понял, что плачет. Отчаянно плачет, как плачут в детстве, когда просыпаешься от кошмара и не понимаешь, где монстры, а где мама, которая гладит по голове и говорит, что всё хорошо. Йошики срывался, он захлёбывался словами, слезами, ужасом, что всё ещё сжимал его горло ледяными пальцами. — Ш-ш-ш, — Хикару гладил его по спине, по волосам, целовал в макушку. Его голос был тёплым, убаюкивающим, что навевал спокойную атмосферу, пытаясь утешить. — Это просто сон. Мы спим с тобой в одной кровати и квартире уже три года. Помнишь? Мы вместе учились, вместе сняли эту квартиру, вместе завели собаку, которая сейчас спит в коридоре и, наверное, даже не проснулась от твоего крика. Йошики слушал его и не верил. Он не понимал. В голове всё смешалось: тот серый и стылый мир, пахнущий кровью, и этот, светлый, тёплый, где Хикару обнимал его и говорил, что всё хорошо. Он сжал пальцы на футболке Хикару, чувствуя под ними ткань, живое тело и пытался вспомнить, что было до сна. Да, точно. Университет, их друзья, любимая собака. Это была обычная жизнь. Никакого монастыря, никаких ритуалов, никаких семи трупов никогда не существовало. — Это был просто сон, — повторил Хикару. — Самый обычный, мучительный кошмар. Такое бывает. Ты слишком много работаешь, слишком мало отдыхаешь, вот мозг и рисует всякую чушь. Но сейчас ты проснулся. Ты дома, я рядом. Всё хорошо. Йошики кивнул, вытирая лицо, чувствуя, как дрожь постепенно отпускает, как сердце замедляет свой непривычный ритм, как реальность, его настоящая реальность, возвращается к нему по кусочкам. Стены, книги, совместные фотографии. Собака, которая, услышав, что он проснулся, уже скреблась в дверь спальни, требуя внимания. Всё было на своих местах, как и должно было быть. Он лёг обратно на подушку, чувствуя, как Хикару укрывает его одеялом, как прижимается к его спине, обнимая, как шепчет что-то успокаивающее, от чего веки тяжелеют, а дыхание выравнивается. И когда он снова закрыл глаза, в темноте не было ни серых глаз, ни кельи, ни икон, которые смотрели на него отовсюду. Утром они вышли гулять. Солнце светило ярко, по-весеннему тепло, воздух был свежим и чистым, а их собака — лохматый, весёлый комок шерсти, носилась по дорожкам парка, натягивая поводок и заставляя Хикару то и дело прибавлять шаг. Йошики шёл рядом, чувствуя, как солнечные лучи греют лицо, как ветер треплет волосы, как внутри сегодня было хорошо и спокойно. Хикару рассказывал что-то смешное про своего коллегу, жестикулировал, смеялся, и Йошики смотрел на него и не мог наглядеться. — …а он говорит: «Это что ещё за архитектурное решение?». А я ему: «Это не решение, это моя собака погрызла макет», — Хикару заливался смехом, и Йошики невольно улыбнулся, чувствуя, как напряжение, что держало его всё утро, наконец отпускает. — Хикару, — позвал он, когда смех стих, и Хикару повернулся к нему, всё ещё улыбаясь, с прищуренными глазами и с белыми волосами, которые особенно ярко светились на солнце. — М? — Мне такой странный сон приснился. Я тебе не рассказывал. — Расскажи. Я не хотел сам начинать этот разговор на случай, если ты хочешь скорее забыть, — Хикару перехватил поводок поудобнее, придерживая собаку, которая учуяла что-то в кустах. — Ты так кричал ночью, что я сам чуть инфаркт не получил. Йошики помолчал, собираясь с мыслями. Как рассказать о том, что было? О монастыре? О крови? О том, как он стоял на коленях в крови, среди толпы трупов? Он вздохнул и начал говорить, но Хикару слушал внимательно, не перебивая, и только брови его иногда ползли вверх от удивления. — …а потом я проснулся, — закончил Йошики, чувствуя, как внутри все переворачивается. — Ты был рядом. И я… я не знаю, что это было. Такой странный, мучительный сон. Хикару молчал несколько секунд, а потом громко и звонко захохотал, запрокидывая голову, так, что собака на поводке забеспокоилась, закрутилась на месте, не понимая, что происходит. — Очень странно, нужно же было присниться такому глупому кошмару, — Хикару захохотал, держа в руках поводок собаки и идя рядом с Йошики. — Я демон, убивший людей? Вот уж правда странный сон. И в монастыре мы с тобой, и кровища, и ритуалы… Давай больше не смотреть ужастики на ночь. Йошики улыбнулся вместе с ним и хотел сказать, что да, наверное, пересмотрел, что это всё ерунда, что он просто устал, что мозг рисует всякую чушь, когда не хватает отдыха. Он хотел отмахнуться от этого кошмара и жить дальше обычной, нормальной жизнью. Он уже открыл рот, чтобы сказать что-то и развеять последние остатки страха, как вдруг взглянул на лицо Хикару, которое довольно смотрело на него. Йошики вдруг увидел, как оно поплыло. Это было едва уловимое движение, как рябь на воде от брошенного камня, как отражение в старой, мутной реке, когда ветер касается поверхности и черты лица искажаются, расплываются. На секунду, на одно короткое, бесконечное мгновение, лицо Хикару перестало быть человеческим. Черты его растянулись, глаза стали глубже, почти чёрными, улыбка зловещей. Йошики замер, чувствуя, как воздух в лёгких заканчивается, как мир вокруг сужается до одного лица, до этих глаз и до жуткой улыбки. Встряхнув головой, он взглянул ещё раз и увидел лишь весёлого юношу, идущего рядом с ним. Белые волосы, что блестели, серые глаза щурились от солнца, собака тянула поводок вперёд, к озеру, а Хикару улыбался своей обычной улыбкой. — Йошики? — голос Хикару вдруг стал обеспокоенным, и он наклонился ближе, заглядывая ему в лицо. — Ты чего? Выглядишь так, будто призрака увидел. — Нет, — Йошики улыбнулся — натянуто и криво, но улыбнулся. — Всё нормально. Просто солнце в глаза ударило. Пойдём, а то собака нас утащит. Хикару пожал плечами, и они пошли дальше по дорожке. Солнце светило, собака лаяла на уток в пруду, и мир был обычным. Только иногда, когда Хикару поворачивал голову, и солнце падало на его лицо под определённым углом, Йошики ловил себя на том, что смотрит пристально и напряжённо, пытаясь уловить ту самую рябь, тот самый миг, когда лицо поплывёт снова. Но всё было спокойно. Хикару смеялся, говорил о каких-то пустяках, строил планы на вечер, и ничто в нём не выдавало того, что жило в кошмаре Йошики. Абсолютно ничто. Может, просто показалось.