────────
Гарри проснулся от того, что рядом было пусто. Сначала он не понял, что произошло. Во сне ему казалось, что Питер всё ещё здесь. Он ощущал его тепло, тяжесть чужого тела, спокойное дыхание. Но сейчас он лежал один на больничной койке, и одеяло на половине, где спал Питер, было смято и холодным. — Питер? — голос прозвучал хрипло, и Гарри закашлялся. Боль в груди отозвалась тупой пульсацией. — Пит! Тишина. Только пиканье аппарата и где-то далеко шум улицы. Гарри попытался сесть, и перед глазами всё поплыло. Он схватился за край койки, сжимая пальцы так, что побелели костяшки. И тут же в голову ударило воспоминание. Яркое, резкое, как вспышка. Он швыряет бомбу прямо в лицо Питеру. А Питер даже не моргает. Его тело двигается само, паучье чутье срабатывает раньше, чем Гарри успевает понять, что происходит. Бомба летит обратно. Взрыв. Жар. Темнота. Гарри прижал руку к груди. Под бинтами тянуло напоминание о том, чем всё закончилось. Глайдер. Кровь. Питер, склонившийся над ним с таким лицом, будто это его пронзили, а не Гарри. — Ну конечно, — прошептал Гарри в пустоту. — Отлучился к Мэри Джейн. К кому же еще? Он попытался усмехнуться, но вышло жалко. Пальцы дрожали. В груди было пусто и больно, но не от раны. От мысли, что он снова один. Что Питер ушел. Что все это — тепло, сцепленные пальцы, клятвы, было просто жалостью. Дверь палаты открылась. Вошла медсестра. Пожилая женщина с усталым лицом и седыми волосами, собранными в пучок. Она несла поднос с лекарствами и новым бинтом. — Доброе утро, мистер Озборн, — сказала она, ставя поднос на тумбочку. — Как спалось? Гарри даже не посмотрел на неё. Он смотрел в дверь, за которой, казалось, должно было появиться что-то важное. — Где Питер? — спросил он, и голос его прозвучал резче, чем он хотел. Медсестра подняла бровь. — Молодой человек, который был с вами ночью? — Да. — Гарри вцепился в одеяло. — Он... он ушел? — Я только заступила на смену, — медсестра начала распаковывать бинты. — Но миссис Флетчер, которая была до меня, говорила, что он всю ночь просидел у вашей койки. Утром она его не видела, но... — Но что? — перебил Гарри. — Он, вероятно, вышел. Может быть, в кафетерий. Или... — Или к ней, — закончил Гарри. Медсестра посмотрела на него внимательно. В ее взгляде не было осуждения, только спокойная профессиональная оценка. — К кому — «к ней»? — уточнила она. Гарри отвернулся к стене. Он чувствовал, как лицо заливает краской. Стыд пополам с горечью. Какого черта он вообще переживает? Он что, маленькая девочка, которую бросили на свидании? Питер ему ничего не должен. Питер вообще не обязан был здесь сидеть. У него есть своя жизнь, своя девушка, свои... — Мистер Озборн, — голос медсестры стал мягче. — Вам нужно сменить повязку и принять лекарства. Ваш друг, наверное, скоро вернется. — Он не вернется, — сказал Гарри в стену. — Откуда вы знаете? — Потому что я знаю его. Он всегда... — голос сорвался. Гарри замолчал, стиснув зубы. Он не будет плакать. Не будет. Только не перед медсестрой. Только не из-за Питера Паркера, который... В коридоре послышались шаги. Гарри замер. Медсестра тоже обернулась. Дверь открылась, и вошел Питер с двумя стаканчиками кофе в руках, растрепанный, в том же рваном свитере. Увидел медсестру, кивнул ей, потом перевел взгляд на Гарри. — Ты проснулся, — сказал он, подходя к койке. — Я кофе купил. Там автомат внизу, но он берет только мелочь, пришлось разменять у... — Я думал, ты ушел, — перебил Гарри. Питер замер. Посмотрел на него, на бледное лицо, на вцепившиеся в одеяло пальцы, на то, как дрожит подбородок. Медсестра деликатно отвернулась к тумбочке, делая вид, что раскладывает лекарства. — Я за кофе вышел, — медленно сказал Питер. — Я сказал, что останусь. — Ты мог... — Гарри сглотнул. — Ты мог уйти к ней. К Мэри Джейн. — Она приходила, — признался Питер. — Пока ты спал. Гарри почувствовал, как что-то оборвалось внутри. — И ты... — Я сказал ей, чтобы она ушла, — Питер поставил стаканчики на тумбочку и сел на стул. — Сказал, что не сейчас. Что ты спишь. Гарри смотрел на него, не веря. — Ты отправил ее? — Не отправил. Попросил прийти позже. — Питер помолчал. — Если ты захочешь ее видеть. — А если не захочу? — Тогда скажу ей, что ты не хочешь. Медсестра тихонько кашлянула. — Молодые люди, я, конечно, рада, что вы помирились, но мне нужно сменить повязку. — Она взяла ножницы. — Может быть, вы подождете в коридоре? Питер посмотрел на Гарри. Гарри все еще сжимал одеяло, но пальцы уже не дрожали так сильно. — Я останусь, — сказал Питер. — Это медицинская процедура... — Я останусь, — повторил он, и в голосе прозвучало что-то, отчего медсестра только вздохнула и пожала плечами. Гарри не возражал. Он смотрел, как Питер пододвигает стул ближе к койке, как перехватывает его взгляд и чуть заметно улыбается. — Кофе остынет, — сказал Питер. — Плевать, — ответил Гарри. И, когда медсестра отвернулась за новым бинтом, добавил тихо: — Ты все-таки идиот. — Я знаю. — Но спасибо. Что вернулся. Питер кивнул. И, пока медсестра аккуратно снимала старые бинты с груди Гарри, он протянул руку и сжал его пальцы. Сильнее, чем нужно, и Гарри не отдёрнул.────────
Тарелка с овсянкой, которую Питер принес из больничной столовой еще полчаса назад, давно уже остыла, покрывшись тонкой молочной пленкой, и теперь стояла на тумбочке рядом с графином воды и пластиковым поильником, отбрасывая неровную тень под тусклым дневным освещением лампы, встроенной в потолок: того самого мертвенно-белого света, который делал кожу Гарри еще бледнее, чем она была на самом деле, подчеркивая синеву вен на висках и темные круги под глазами. Питер сидел на краю стула, пододвинутого вплотную к койке, держа в одной руке ложку, а другой придерживая край одеяла, чтобы случайно не задеть перебинтованную грудь Гарри, когда тот в очередной раз дёрнулся, пытаясь отодвинуться от ложки с той же решимостью, с какой когда-то уворачивался от бомб. — Ну же, хотя бы ложечку, — сказал Питер, и голос его прозвучал на удивление терпеливо, хотя внутри у него всё сжималось от вида глубокой впадины между ключицами Гарри, от того, как свободно сидела на нем больничная рубашка, завязанная сзади тесёмками, открывая острые лопатки, когда Гарри пытался приподняться на подушках. Питер подвинул ложку ближе к губам Гарри, и в этом движении было что-то отчаянное, словно он пытался накормить не столько кашей, сколько хотя бы частью той заботы, которую не успел, не смог, не догадался дать раньше, пока Гарри сползал в ненависть по самую макушку, а он, Питер, только и делал, что прятался за маской и делал вид, будто все это не про них двоих. — Это невозможно есть, — выдавил Гарри, отворачиваясь к стене с таким видом, словно ложка была заряжена кислотой. Он говорил хрипло, срываясь на сиплый шёпот там, где не хватало воздуха. Рёбра болели даже от простого разговора, и каждый вдох отдавался тупой пульсацией в том месте, где глайдер вошел в тело, разрывая ткани. Он смотрел теперь на трещину в плитке, которая тянулась от угла потолка почти до самой лампы, тонкая, как паутина, и думал о том, что эта трещина была здесь еще вчера, и позавчера, и, наверное, останется здесь после того, как его выпишут — если выпишут, — и он будет где-то в другом месте смотреть на другой потолок, а Питер снова будет где-то рядом или не рядом, и это ожидание, это незнание, казалось, въелось глубже, чем осколки, которые хирурги доставали из него четыре часа. — Она похожа на... не знаю. На клейстер. Которым обои клеят. Ты когда-нибудь пробовал клейстер, Пит? — Не пробовал, — Питер опустил ложку обратно в тарелку, и та звякнула о край с глухим металлическим звуком, смешавшись с монотонным пиканьем кардиомонитора, который отсчитывал удары сердца Гарри, слишком частые, слишком неровные, и Питер ловил себя на том, что прислушивается к этому писку так же напряжённо, как когда-то прислушивался к звуку сирены полицейских машин, пытаясь понять, успеет ли. Он поставил тарелку на тумбочку, рядом с графином, и почувствовал, как пластик столешницы холодит пальцы. В палате было прохладно, несмотря на закрытое окно, и запах хлорки и перекиси водорода смешивался с чем-то сладковато-приторным, чем пахли внутривенные растворы, капающие в катетер на руке Гарри. — Но сомневаюсь, что он был бы вкуснее. Гарри фыркнул, и тут же поморщился, прижимая ладонь к груди, туда, где под бинтами натягивались швы. Этот звук, смешанный с полустоном, был настолько знакомым, что Питер на секунду забыл о капельнице, о перебинтованных рёбрах, о том, как Гарри падал на пол разрушенной лаборатории, и увидел вместо этого школьный коридор, тёмные волосы, падающие на глаза, и услышал тот же самый звук, когда Гарри пытался казаться равнодушным, но на самом деле злился или обижался, или делал вид, что ему всё равно, хотя на самом деле было совсем не всё равно. — Ты мог бы просто сказать, что не хочешь есть, — заметил Питер, наблюдая, как пальцы Гарри — длинные, с побелевшими костяшками, с аккуратно подстриженными ногтями, которые так контрастировали с его собственными обломанными и грязными, — сжимаются на одеяле. — Я не хочу есть, — отрезал Гарри, и в голосе его прорезалась та самая резкость, которую Питер слышал столько раз за последние месяцы: в «Оскорп», на пресс-конференциях, в коротких телефонных разговорах, которые заканчивались гудками раньше, чем Питер успевал сказать хоть слово. Но сейчас в этой резкости была не злость. По крайней мере, не та злость, которая двигала рукой, швыряющей бомбу. Сейчас это была защита, колючая проволока, которую Гарри натягивал вокруг себя всякий раз, когда чувствовал себя слишком уязвимым, слишком слабым, слишком — Питер знал это слово, хотя Гарри никогда не произносил его вслух, — слишком зависимым. — Я хочу, чтобы меня оставили в покое. Я хочу, чтобы перестали совать мне в лицо эту... эту субстанцию. Я хочу... Он не договорил, потому что закашлялся сухо, надрывно, и кашель этот сотрясал все тело, заставляя морщиться от боли в груди, и Питер уже поднялся со стула, уже протянул руку, чтобы поддержать за плечи, но Гарри отмахнулся, и жест этот был таким резким, что задел край тумбочки, графин качнулся, вода плеснула через край, скатываясь по пластику крупными прозрачными каплями, которые падали на пол с тихим, почти музыкальным звуком. — Я хочу, чтобы все это закончилось, — закончил Гарри, когда кашель наконец отпустил, и голос его прозвучал глухо, почти неслышно, перекрываемый шумом в ушах и писком монитора, который теперь показывал пульс под сто двадцать. Питер стоял, все еще держа руку на весу, и смотрел на профиль Гарри: острый, с впалой щекой, с тёмной щетиной, проступившей на подбородке, с глубоким шрамом, который шел от виска к скуле, задевая край брови и делая лицо асимметричным, почти чужим, если не знать, как оно выглядело раньше, до бомбы, до формулы, до всего этого ада, в который они оба скатились, цепляясь друг за друга, чтобы разорвать дистанцию. Питер медленно опустил руку, чувствуя, как затекли мышцы от напряжения, и заметил, что в палате стало тише. Монитор продолжал пищать, но где-то в коридоре затихли голоса, и только из-за окна, прикрытого жалюзи, пробивался серый свет зимнего утра, который не грел, а только подчеркивал белизну стен и стерильность кафельного пола, на котором еще не высохла вода. — Я знаю, — сказал Питер тихо, садясь обратно на стул, который скрипнул под его весом так жалобно, что он на секунду замер, боясь, что привлек внимание медсестры. — Я знаю, Гарри. Он провёл ладонью по лицу, чувствуя собственную щетину, которая за сутки стала жёстче, и понял, что не брился с тех пор, как Гарри доставили в операционную, а это было уже больше тридцати часов назад, если считать время, которое он просидел в коридоре, слушая, как хлопают двери и катятся капельницы, и глядя на свои руки, в которые он сжимал маску, пока в голове прокручивалось одно и то же: если Гарри умрет, это будет на нём, на Питере Паркере, который слишком поздно снял маску, слишком поздно сказал правду, слишком поздно понял, что боялся совсем не гнева Гарри. Он боялся его взгляда, того самого взгляда, которым Гарри смотрел на него сейчас, когда думал, что Питер не видит: усталого, потерянного, но все еще живого. — Я знаю, — повторил он, поднимая голову и встречаясь с Гарри глазами. Те смотрели из-под полуопущенных век, карие, с расширенными зрачками из-за обезболивающих, и в них не было той ненависти, которая полыхала там во время их последней встречи, а было что-то другое, чему Питер пока не мог подобрать названия. — Но тебе нужно есть. Доктор сказал... — А, доктор, — Гарри откинулся на подушку, и от этого движения простыня сползла ниже, открывая край бинта, плотно обмотанного вокруг грудной клетки, белую марлю, в которой кое-где проступили желтоватые пятна мази, и катетер, введенный под ключицу, от которого тянулась тонкая прозрачная трубка к пакету с физраствором, подвешенному на металлической стойке. — Доктор сказал, что у меня разрыв селезенки, три сломанных ребра и внутреннее кровотечение, которое остановили только на операционном столе. Доктор сказал, что я, возможно, буду хромать еще месяц, если не будет осложнений. Доктор сказал много чего, Пит. Но знаешь, что он не сказал? Питер смотрел, как Гарри заправляет прядь волос за ухо. Жест, который он делал автоматически, не задумываясь, с тех пор как они учились в старшей школе, когда волосы стали длиннее, и Питер помнил, как иногда ловил себя на мысли, что хочет сделать это сам, убрать эту вечно падающую на глаза прядь, но никогда не решался, потому что это было слишком... слишком. — Он не сказал, что эта каша, — Гарри кивнул в сторону тарелки, и от этого движения тень от лампы скользнула по его лицу, подчеркивая скулы, — поможет мне быстрее встать на ноги. Он сказал, что я могу пить бульон. Простой. Прозрачный. Бульон, Пит. Не это. — Бульон принесут только к обеду, — Питер взял тарелку, чувствуя, как пластик нагрелся от его пальцев, и снова поднес ложку к губам Гарри, стараясь, чтобы движение было плавным, не резким, но ложка все равно дрогнула в его руке, и капля остывшей каши упала на простыню, оставляя бледное пятно. — А сейчас только это. Или я могу сходить в столовую, попросить... — Не надо, — перебил Гарри, и в голосе его появилось что-то, от чего Питер замер с ложкой в руке, не зная, опустить ее или продолжать держать на весу. — Не надо никуда ходить. Не надо никого просить. Не надо... — он замолчал, прикусив губу так сильно, что на ней выступила капля крови, яркая, алая, и Питер увидел, как она медленно скатывается по нижней губе к подбородку, прежде чем Гарри слизнул ее, не обращая внимания на металлический привкус. В палате снова стало тихо. Настолько тихо, что Питер слышал, как в соседней палате кто-то переворачивается на койке, как скрипят пружины, как медсестра в коридоре говорит по телефону, приглушая голос, и как его собственное дыхание становится все более неровным, потому что он понимает, что Гарри не закончил фразу, но он знает, что тот хотел сказать. Питер опустил ложку в тарелку, поставил её на тумбочку, подвинув графин, чтобы та не упала, и почувствовал, как костяшки пальцев касаются холодного пластика. Он помедлил секунду, потом взял бумажную салфетку, сложенную вчетверо, и, перегнувшись через край койки, аккуратно промокнул уголок губ Гарри, туда, где осталась кровь. Гарри дернулся было, но Питер не убрал руку. Он видел, как расширились зрачки, как напряглись мышцы шеи, как Гарри замер, не зная, оттолкнуть его или позволить сделать это, и в этом замирании было что-то до боли знакомое, напоминающее те времена, когда они оба были младше, когда дружба не требовала объяснений и Питер мог запросто стереть соринку с лица Гарри, не думая о том, что это значит. — Ты весь в пятнах, — сказал Питер, отводя руку и сжимая салфетку в кулаке, чувствуя, как бумага впитывает влагу. — Как ребенок. — Я не ребенок, — огрызнулся Гарри, но в голосе его не было силы, и он даже не попытался отвернуться, только опустил взгляд туда, где на простыне осталось пятно от каши, и это маленькое белесое пятно казалось единственным цветным пятном в палате, если не считать желтоватого света лампы и серого утра за жалюзи. — Я просто... я не хочу, чтобы ты на меня смотрел.. как на... как на больного. — Ты и есть больной, — Питер бросил салфетку в мусорное ведро, стоящее у стены, и услышал, как она шлёпнулась на дно рядом с другими, такими же смятыми, которые накопились за ночь: Гарри много кашлял, и медсестра приносила новые, а старые Питер выбрасывал, потому что не мог просто сидеть и смотреть, как Гарри давится воздухом. — Это не делает тебя слабым. Это делает тебя... ээ..раненым. Есть разница. Гарри поднял голову, и Питер увидел, как дёрнулся кадык, когда он сглотнул трудно с усилием, словно в горле стоял ком. — Какая разница? — спросил он, и Питер понял, что Гарри действительно не видит разницы, потому что для него любая слабость была поражением, а любое поражение напоминало об отце, о том, как Норман Озборн смотрел на своего сына, когда тот не дотягивал до планки, которая поднималась всё выше и выше, пока Гарри не перестал даже пытаться. Питер молчал несколько секунд, собираясь с мыслями, чувствуя, как в груди нарастает тяжесть, которая не проходила. Он смотрел на капельницу, на пузырьки воздуха, которые медленно поднимались в трубке, на бинты, на исхудавшие пальцы, сжимающие край одеяла, и думал о том, что сейчас самое главное — это не наломать дров, не сказать лишнего, не сделать больно, хотя внутри все кричало, что он должен что-то сделать, что-то сказать, что-то исправить. — Разница в том, — сказал он наконец, и голос его прозвучал тише, чем он ожидал, почти шёпотом, который едва перекрывал писк монитора, — что больной — это то, что с тобой случилось. А слабый — это то, кем ты себя считаешь. И это не одно и то же. Гарри посмотрел на него так, как смотрят на человека, который только что сказал что-то настолько очевидное, что это становится неудобным, и Питер увидел, как дрогнули его длинные ресницы, которые всегда были такими, сколько Питер себя помнил, — и как Гарри прикрыл глаза, словно свет лампы вдруг стал невыносимо ярким. — Ты всегда умел говорить правильные вещи, — сказал Гарри, не открывая глаз, и голос его звучал ровно, без насмешки, но и без тепла. — Даже когда они ничего не значат. — Они значат, — возразил Питер, и в голосе его прорезалась та упрямая нотка, которая появлялась всякий раз, когда он чувствовал, что его не слышат или не хотят слышать. — Я не говорю просто так. Я говорю, потому что... — он запнулся, потому что не знал, как закончить эту фразу, не открывая того, что было слишком больно открывать, слишком рано, слишком страшно. Гарри открыл глаза, и в них, в этом взгляде, было что-то новое. Гарри смотрел на него долго, пристально, так, как смотрят на человека, пытаясь понять, говорит он правду или просто делает то, что должен, потому что так правильно, потому что друг не бросает друга в беде, даже если этот друг пытался его убить. — Потому что? — переспросил Гарри, и голос его был тихим, но в этом шепоте было что-то требовательное, и Питер понял, что не может отвести взгляд, что он прикован к этим глазам, к этим губам, к этому лицу, которое за последние месяцы стало и чужим, и еще более родным, чем раньше. — Потому что я не хочу тебя терять, — выдохнул Питер, и слова эти вырвались сами собой, без фильтра, без защиты, так, как он никогда не говорил их никому, даже Мэри Джейн, даже тёте Мэй, и, произнеся их, он почувствовал, как что-то сдвинулось в груди, как отпустило напряжение, которое держало его все эти часы, все эти дни, все эти месяцы. Гарри молчал. Он смотрел на Питера, и лицо его было непроницаемым, только тени от ресниц падали на щеки, и Питер видел, как движется пульсирующая жилка на шее, там, где начинался бинт, и как капельница продолжала капать, отсчитывая секунды, которые тянулись бесконечно долго. — Глупо, — наконец сказал Гарри, и в голосе его прорезалась хрипотца, которая не была связана с кашлем. — Терять меня. Я уже был потерян. Давно. Ты просто не заметил. Питер почувствовал, как в горле встает ком, который невозможно проглотить, и понял, что если сейчас скажет хоть слово, то голос сорвется, и он не сможет это контролировать. Он опустил взгляд на свои грязные руки с въевшейся под ногти кровью, с порезами, которые он даже не почувствовал, — и сжал их в кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. — Я заметил, — сказал он, поднимая голову, и в голосе его была такая сила, что Гарри вздрогнул. — Я заметил, когда ты перестал смеяться. Когда ты перестал звать меня по ночам, чтобы пойти за пиццей. Когда ты начал смотреть на меня так, будто я — это всё, что в твоей жизни пошло не так. Я заметил, Гарри. Просто я... я не знал, что делать. Я думал, что если скажу правду, ты... — он замолчал, потому что правда была слишком проста и слишком страшна одновременно. — Что я? — Гарри приподнялся на локтях, и Питер снова дернулся помочь, но Гарри остановил его взглядом. — Что я сделаю, Пит? Убью тебя? Я уже пытался. Не получилось. Уйду? Я уже ушел. Отвернусь? Я отвернулся. Чего ты боялся? Питер смотрел в эти глаза с красными прожилками от недосыпа и боли, — и понимал, что не может больше врать, не может больше прятаться, не может больше делать вид, что всё это только дружба, только вина, только страх потерять друга. — Я боялся, что ты посмотришь на меня.. — сказал он, и каждое слово давалось ему с трудом, как будто он вытаскивал их из самого себя, из того места, куда никогда никого не пускал. — И что ты увидишь только Человека-паука. Того, кто убил твоего отца. И что я потеряю тебя ещё до того, как ты скажешь хоть слово. Гарри смотрел на него, и на лице его не было ни гнева, ни сочувствия. Только измождённой понимание. — Я видел тебя, — сказал он наконец, и голос его был таким тихим, что Питер едва расслышал слова сквозь писк монитора и шум в ушах. — Я видел тебя всё это время. Просто я не хотел признавать то, что видел. Потому что если бы я признал, что Питер Паркер — это Человек-паук, то мне пришлось бы признать, что Питер Паркер не убивал моего отца. А если Питер Паркер не убивал моего отца, то... — он запнулся, и на глаза его навернулась влага, которую он пытался сдержать, моргая, но слеза все равно скатилась по щеке, оставляя влажную дорожку, теряясь в складке шрама. — То мне не на кого было бы злиться. Кроме себя. Питер не выдержал. Он подался вперед, схватил Гарри за плечи осторожно, очень осторожно, стараясь не задеть бинты, не причинить боли, но при этом крепко, так крепко, как только мог, и прижался лбом к его лбу, чувствуя, как горячая кожа соприкасается, как дыхание Гарри сбивается, как его пальцы вцепляются в свитер Питера, сжимая ткань так сильно, что, наверное, рвут ее еще больше, но Питеру все равно, потому что Гарри здесь, Гарри дышит, Гарри жив, и это единственное, что имеет значение. — Не надо, — прошептал Питер, чувствуя, как его собственные глаза начинает жечь. — Не надо злиться на себя. Не надо. Я тоже виноват. Я должен был сказать раньше. Я должен был... я должен был быть рядом. Я... — Заткнись, — выдохнул Гарри, и в голосе его слышались слезы, которые он больше не пытался сдерживать. — Просто заткнись, Пит. Питер замолчал. Он стоял на коленях у койки, прижимаясь лбом к Гарри, чувствуя, как дрожит его тело, как бьется пульс на шее, как пальцы в его свитере то сжимаются, то разжимаются, и в этом ритме было что-то отчаянное, что-то такое, что не требовало слов. Он закрыл глаза и просто дышал: запахом больницы, лекарств, хлорки и под всем этим — едва уловимым, почти нереальным — запахом того, кого он знал столько лет, что потерять этого человека означало потерять часть себя. Неизвестно, сколько времени они провели в таком положении: минуту, пять, десять, но когда Гарри наконец отстранился, лицо его было мокрым, но глаза смотрели яснее, чем за все последние сутки. — Каша, — сказал Гарри хрипло, и в голосе его прорезалось что-то, отдаленно напоминающее усмешку. — Ты говорил, каша. Питер моргнул, не сразу понимая, о чём речь. Потом посмотрел на тумбочку, где все так же стояла тарелка с остывшей овсянкой, покрытой молочной пленкой, и почувствовал, как уголки губ сами собой тянутся вверх. — Ты съешь? — спросил он, все еще не веря. — Если ты перестанешь смотреть на меня, как на... — Гарри запнулся, подбирая слово. — Как на что-то, что может разбиться. И если принесёшь нормальную ложку. Питер взял тарелку, подцепил краем ложки пленку, снимая её, и поднес ко рту Гарри, стараясь, чтобы рука не дрожала. Гарри поморщился, но открыл рот, и Питер увидел, как он давится, проглатывая, как кривится от вкуса, но жует, и в этом простом, обыденном действии было что-то до невозможности правильное, настоящее. — Ужасно, — констатировал Гарри, проглотив первую ложку. — Хуже, чем я думал. — Ещё? — спросил Питер, зачерпывая вторую. — Дай сюда, — Гарри протянул руку, и Питер послушно вложил ложку в его пальцы, наблюдая, как Гарри, морщась от боли при каждом движении, медленно подносит ложку ко рту, как сосредоточенно сжимает челюсти, как проглатывает, и на лице его появляется выражение такого отвращения, что Питер едва сдерживает смех. — Смейся, — проворчал Гарри, заметив его попытку подавить улыбку. — Смейся, Паркер. Тоже мне, сиделка нашлась. Будешь надо мной издеваться, я... — Что? — Питер не выдержал и рассмеялся почти беззвучно, но это был первый смех за очень долгое время, и он выходил каким-то неуклюжим, срывающимся, но настоящим. — Вызовешь своего адвоката? Подашь на меня в суд? Скажешь, что я насильно кормил тебя остывшей овсянкой? — Скажу, что ты меня домогался, — невозмутимо ответил Гарри, отправляя в рот третью ложку, и Питер поперхнулся воздухом, потому что Гарри сказал это таким тоном, будто речь шла о погоде, и только кончики ушей — Питер заметил, когда Гарри наклонил голову, — покраснели, выдавая его с головой. — Я тебя домогался? — переспросил Питер, когда отдышался. — Я кормил тебя кашей. Это называется «забота». — Это называется «вторжение в личное пространство», — Гарри доел кашу. Питер не заметил, когда тарелка опустела, и поставил ложку на тумбочку, слишком резко, так что та звякнула о пластик, и Гарри поморщился от боли в ребрах. — И вообще, я бы сам справился. — Конечно, — легко согласился Питер, забирая тарелку и ставя ее на столик у двери, куда медсестры складывали использованную посуду. — Ты бы справился. Ты у нас вообще очень самостоятельный. Сам вляпался, сам вылезай. Он сказал это и сразу пожалел, потому что Гарри замер, и улыбка на его лице померкла, и Питер уже открыл рот, чтобы извиниться, сказать, что это была шутка, просто шутка, не нужно... — Сам вляпался, — повторил Гарри, и голос его был странно спокойным. — Да. Наверное, это правда. Я сам... — он посмотрел на свои руки, на катетер, на бинты, и Питер увидел, как он сжимает и разжимает пальцы, как будто проверяя, слушаются ли они еще. — Я сам выбрал это. Формулу. Месть. Все. — Гарри... — Нет, дай сказать, — перебил Гарри, и в голосе его появилась та самая жёсткость, которая пугала Питера последние месяцы, но сейчас она была другой, направленной вовнутрь. — Я мог остановиться. Когда понял, что формула делает со мной. Когда увидел, что стал... тем, кого ненавидел. Я мог. Но я не остановился. Потому что мне нужен был враг. Понимаешь? Мне нужно было, чтобы кто-то был виноват. Потому что если бы никто не был виноват, то виноватым оказался бы я. За то, что не смог быть тем сыном, которого хотел отец. За то, что не смог... — голос его дрогнул, и он замолчал, глядя куда-то в стену, на трещину, которая тянулась от потолка к лампе. Питер сел на край койки осторожно, чувствуя, как матрас прогибается под его весом, как Гарри качнуло в его сторону, но он не отодвинулся. Питер смотрел на шрам, на впалую щеку, на то, как нервно дёргается кадык, — и чувствовал, что сейчас ему нужно найти правильные слова, но в голову ничего не приходило, кроме одной простой и, наверное, неправильной мысли. — Ты смог, — сказал он. — В конце. Ты смог. Ты пришёл. Ты помог. Ты... — Я пришел, потому что дворецкий сказал, что ты не убивал моего отца, — перебил Гарри, и в голосе его прозвучала горечь. — Я пришёл, потому что мне нужно было увидеть самому. А если бы он не сказал? Если бы я так и остался в этой... в этой ненависти? Я мог тебя убить, Пит. Я правда мог. И тогда... — Но не убил, — Питер коснулся его руки, в которую был введён катетер, — и провел пальцем по тонкой прозрачной трубке, чувствуя под рукой тепло чужой кожи, пульсацию крови, которая текла по венам, возвращая Гарри к жизни. — Ты не убил. Ты выбрал другое. В конце ты выбрал другое. И это... это важно, Гарри. Это самое важное. Гарри смотрел на их руки, и Питер видел, как он борется с собой, как пытается не разрыдаться, как сглатывает, но ком в горле не проходит. — Каша была ужасная, — сказал Гарри, и голос его предательски дрогнул. — Самая ужасная каша в моей жизни. И я, между прочим, ел в британских пансионах. Это говорит о многом. Питер улыбнулся такой улыбкой, которая разрывает что-то внутри, но при этом облегчает, делает возможным дышать. — Завтра я принесу тебе нормальную еду, — пообещал он. — Что ты хочешь? — Пиццу, — не задумываясь, сказал Гарри. — С пепперони. И сыром. Много сыра. — Врач сказал, что тебе нужно легкое... — Плевать на врача, — Гарри сжал его пальцы не сильно, и Питер почувствовал, как дрожат его руки. — Пиццу, Пит. Я хочу пиццу. И чтобы ты... — он замолчал, опуская глаза, и голос его стал почти неслышным. — Чтобы ты остался. Когда принесёшь. Питер смотрел на его опущенные ресницы, на то, как Гарри кусает губу, на руку, которая сжимает его пальцы, и чувствовал, как в груди разливается что-то тёплое и невыносимое. — Я останусь, — сказал он, и в голосе его не было колебаний. — Я останусь, Гарри. Я не уйду. Гарри поднял голову, и Питер увидел в его глазах то, чего не видел очень давно: надежду, робкую, испуганную, но живую, и это было прекраснее всего, что он когда-либо видел. — Обещаешь? — спросил Гарри, и вопрос этот был наивно детским. — Обещаю, — Питер поднял их соединенные руки и, не думая, не анализируя, не боясь, коснулся губами костяшек Гарри, чувствуя под губами солоноватый вкус его кожи, запах антисептика и чего-то родного, знакомого, такого, что невозможно описать словами. — Обещаю. Гарри замер, и Питер почувствовал, как его пальцы дрогнули, как напряглось все тело, но он не отдёрнул руку, не отвёл взгляд, только смотрел на Питера широко раскрытыми глазами, и в этом взгляде было удивление, и страх, и что-то еще, чему Питер пока не решался дать название. — Ты... — начал Гарри, но не закончил, потому что дверь палаты открылась, и вошла медсестра. Та самая, пожилая, с усталым лицом и седыми волосами, собранными в пучок, — неся в руках новый пакет для капельницы и термометр. — О, вы еще здесь, — сказала она, глядя на Питера, и в голосе её не было удивления. — Молодой человек, вам бы поесть и выспаться. Вы выглядите... — Я в порядке, — перебил Питер, не отпуская руки Гарри, хотя чувствовал, как напряглись его пальцы, как он пытается придать лицу обычное выражение, но краснота, разлившаяся по щекам, выдавала его с головой. Медсестра перевела взгляд на их соединенные руки, и на лице её появилось что-то вроде понимания, принятия, или просто усталого равнодушия, накопленного за годы работы в больнице, где видишь всякое. — Ну, как знаете, — сказала она, подходя к капельнице и начиная менять пакет, и её движения были привычными, отточенными, но Питер заметил, как она бросила быстрый взгляд на пустую тарелку на столике у двери и одобрительно кивнула. — Хорошо, что поел. Нужно набираться сил. Выписка — дело не быстрое. Гарри ничего не ответил. Он смотрел на Питера, и в глазах его было что-то, от чего Питер чувствовал себя так, будто они остались одни, несмотря на присутствие медсестры, на писк монитора, на капельницу, которая снова начала капать с мерным, успокаивающим звуком. Питер не убрал руку. Медсестра закончила с капельницей, проверила показатели монитора, записала что-то в карту и вышла, прикрыв за собой дверь, и в палате снова стало тихо. — Питер, — тихо сказал Гарри. — Мм? — Спасибо. Что остался.. — он запнулся, опуская взгляд на их руки. Питер сжал его пальцы, чувствуя, как теплеет под кожей, как бьется пульс, как жизнь возвращается в это измученное тело, и подумал, что ради этого стоило пережить всё: ненависть, боль, потери, — ради этого момента, когда Гарри смотрит на него не как на врага, а как на того, кто не ушел, не предал. — Я не уйду, — сказал он, и в голосе его была клятва, которую он давал себе самому, глядя, как Гарри закрывает глаза, устало приваливаясь к его плечу, как его дыхание становится ровнее, спокойнее, как напряжение уходит из мышц, и он засыпает доверчиво, расслабленно, как засыпают рядом с тем, кому верят.