***
Три дня спустя в школе объявили профилактические уроки. С утра по громкой связи директор сообщил — голосом сухим, казённым, с лёгкой хрипотцой, — что во всех классах пройдут беседы о вреде табака, наркотических веществ и алкоголя. Ученики перешёптывались, кто-то зевал, прикрывая рот ладонью, кто-то листал телефон под партой, пряча экран в рукаве. Учительница биологии, женщина лет сорока с усталым лицом, под глазами которой залегли тёмные круги, раздала распечатки — листы пахли дешёвым тонером и пылью, — и начала монотонно читать: — Курение вызывает рак лёгких. Алкоголь разрушает печень. Наркотики убивают личность. Класс слушал в пол-уха. Сонхён сидел на последней парте, смотрел в окно, где серое небо давило на крыши домов, и ветер гонял по асфальту сухие листья. Конхо — рядом, крутил в пальцах ручку, которую больше не подносил к губам; пластик был тёплым от его пальцев, но он вертел её снова и снова, не глядя. — Почему это вдруг? — тихо спросил Сонхён, не поворачивая головы. Голос прозвучал глухо, как из-под воды. Конхо пожал плечами. Одно, потом второе — медленно, будто раздумывая, стоит ли говорить. — Говорят, у Джухуна нашли наркотики. Прямо в комнате. Под матрасом, — добавил он тише, почти в губы. Сонхён повернулся к нему. Резко, так что шея хрустнула. Глаза сузились. — Что? — Тише. — Конхо оглянулся, убедился, что никто не слушает — впереди девочка с красными заколками копалась в телефоне, сбоку парень рисовал в тетради динозавра. — Вчера вечером. Полиция пришла с обыском к Мартину — говорят, кто-то настучал, — а потом и к Джухуну заодно. Нашли пакетик с травой. Прямо в ящике тумбочки. Он теперь не в школе. — Исключили? — Сонхён сжал ручку так, что пластик жалобно скрипнул. — Пока неофициально. Но родители уже собирают вещи. Отец орал так, что соседи полицию вызвали. Говорят, отправят в другую школу. В другой город. Сонхён смотрел на пустое место Джухуна за три парты от них. Там никого не было. Тетради и учебники исчезли — только старая жвачка прилипла к столешнице, засохшая, серая, с отпечатком зуба. — Он сам? — Сонхён говорил медленно, подбирая слова, как камни. — Нюхал? Конхо помолчал. Провёл пальцем по краю парты — шершавый пластик, царапина от ключей, невидимая пыль, которая собиралась на подушечке тёмной полоской. Сдул её. Собрал снова. — Говорят, Мартин угощал. Давно уже. А Джухун просто не умел отказывать. Никогда не умел. — А ты? — Сонхён смотрел на него в упор. Взгляд тяжёлый, пронзительный, как игла. — Ты пробовал? — Нет. — ответил Конхо быстро, без колебаний, даже слишком быстро — так говорят, когда боятся, что пауза выдаст ложь. — Я вообще перестал курить. Даже вейп выбросил. В мусорку, вчера вечером. Слышал, как он звякнул о дно. — Почему? Конхо не ответил. Только посмотрел на Сонхёна — долго, тепло, с какой-то странной грустью, от которой у Сонхёна перехватило дыхание и по позвоночнику пробежал холодок. Глаза Конхо блестели — не от слёз, от света, который падал из окна, но казалось, что в них что-то дрожит. — Не хочу быть как они, — наконец сказал Конхо. Голос сел, стал ниже, почти шёпотом. — Не хочу, чтобы ты на меня смотрел и видел… того, кем я был. Потому что я не хочу, чтобы ты отворачивался. Сонхён отвернулся к окну. На подоконнике лежал засохший лист, принесённый ветром — серый, с прожилками, похожими на морщины старика. Он взял его, повертел в пальцах; лист хрустнул и рассыпался, оставив на коже тонкую коричневую пыль. — Я уже не смотрю, — пробормотал он, не глядя на Конхо. — Не так, как раньше. Конхо не стал спрашивать, как именно. Боялся спугнуть. Только кивнул — один раз, коротко, и уставился в парту, на свои руки, которые лежали перед ним неподвижно, как две пойманные птицы.***
Джухуна исключили к концу недели. Формально — за пропуски и неуспеваемость. Неформально — все знали правду. Слухи расползались быстро, как масляное пятно по воде: кто-то сказал, что его отец дал взятку — три тысячи, в конверте, лично завучу, — чтобы не заводили уголовное дело. Кто-то — что сам Джухун сдал Мартина, чтобы смягчить наказание, и что они теперь ненавидят друг друга лютой, молчаливой ненавистью. Но факт оставался фактом: его парта опустела, и в коридорах больше не слышался его мерзкий смех — тот самый, высокий, визгливый, который разлетался по этажу, как дробь. Конхо узнал об этом от Юджин, которая принесла новости из параллельного класса. Она зашла к нему в комнату вечером, не постучавшись — дверь скрипнула, — села на край кровати, долго молчала. Скрипнули пружины под её весом. На стене часы тикали громко, как метроном. — Ты в порядке? — спросила она наконец. Голос мягкий, осторожный, как рука, которую протягивают испуганному зверю. — А что со мной будет? — Конхо смотрел в потолок. На нём трещина, похожая на молнию, и пыльное пятно, которое он разглядывал уже сотню раз. — Не знаю. Просто… я думала, ты обрадуешься. — Юджин поправила край одеяла — нервное движение, пальцы дрожали. — Чему? — Что их больше нет. Мартина, Джухуна, Джеймса. Все разбежались. Ты остался. — Она сказала это так, будто это было чудом. Конхо сел, обхватил колени руками — локти упёрлись в колени, пальцы сцепились в замок, костяшки побелели. В комнате пахло старым деревом и чем-то сладким — может быть, духами Юджин, которые она носила на запястье. — Я не радуюсь. Мне… странно. Как будто я проснулся, а вокруг пусто. — Он посмотрел на свои руки. — Как будто я всю жизнь играл в театре, а теперь сцена пустая, зрители ушли, и я не знаю, куда идти. — У тебя есть я, — она положила руку ему на плечо. Ладонь тёплая, чуть влажная. — И Сонхён. Конхо посмотрел на сестру. В её глазах не было того холода, что раньше. Только усталость — очень заметная и ещё что-то, похожее на жалость. Или на любовь. — Спасибо, — сказал он. — За то, что не бросила. — Ты мой брат, — Юджин пожала плечами. Пожатие вышло усталым, почти безжизненным. — Куда я денусь. Она ушла, оставив дверь приоткрытой — полоска жёлтого света из коридора легла на пол, как лезвие. Конхо слышал, как мать зовёт его ужинать — голос глухой, из кухни, где гремит посуда и пахнет жареным луком, — но не пошёл. Сидел, смотрел в телефон. Экран горел холодным белым светом, отражаясь в зрачках. На экране — сообщение от анонимного аккаунта. Аватарка — чёрный квадрат, имя — набор цифр, незнакомых. Новое. Пришло три минуты назад, но он не слышал вибрации. Он открыл. Пальцы скользнули по стеклу — влажные, дрожащие. «Ты пытаешься меня найти? Не надо. Я спас твою жизнь, Ан Конхо. Ты всё равно не знаешь меня в лицо. Не ищи. Просто живи дальше, не напоминай мне о себе. Никогда». Конхо перечитал три раза. Каждое слово врезалось в сознание, как гвоздь. Пальцы дрожали сильнее — он положил телефон на колени, вытер ладони о джинсы. Сердце колотилось где-то в горле, тяжело и гулко, отдаваясь в висках. Он хотел ответить — напечатал «Кто ты», стёр, напечатал «Зачем», снова стёр, — спросить, кто он, зачем, почему «спас жизнь». Но вместо этого просто выключил экран и отложил телефон. Стекло звякнуло о деревянную тумбочку. «Ты всё равно не знаешь меня в лицо». Он перебирал в голове лица, которые видел в школе за последние месяцы. Го Минхёк, оперный певец, любимчик руководителя, Шим Сухён, самый молчаливый в параллели двенадцатого класса. Одноклассницы — Хёнджу с косичками, Минджон в очках, та девчонка из параллели, которая всегда сидела у окна и читала книгу в мягкой обложке. Девчонки из параллели, которых он никогда не замечал. Учителя — усталые, с мелом на пиджаках. Уборщицы — молчаливые тени в коридорах. Никто не подходил. «Я спас твою жизнь». От кого? От Мартина? От себя? От того, кем ты становишься, когда каждый день смотришь, как другие падают, и не протягиваешь руку? Конхо закрыл глаза. За веками всё ещё горело — не фиолетовым, нет, а просто темнотой, в которой плавали красные круги. Почему-то сейчас, в тишине своей комнаты, где часы тикали слишком громко, а за стеной мать мыла посуду, он чувствовал, что этот человек где-то рядом. Дышит тем же воздухом. Ходит по тем же коридорам. И что он должен ему что-то. Что-то очень важное — не деньги, не вещи, а что-то, что нельзя купить. «Не ищи». Он не стал искать. Но запомнил. Каждое слово. Каждый слог.***
Сонхён и Конхо становились друзьями. Не сразу — исподволь, как срастаются кости после перелома: сначала хруст, потом боль, потом тупая, ноющая тяжесть, и только потом — ровное, крепкое тепло. Сначала просто сидели рядом на уроках, обменивались короткими фразами — «дай ручку», «какое число?», «не спи». Конхо замечал, как Сонхён трёт переносицу, когда устаёт, и как покусывает нижнюю губу, когда решает задачу. Потом стали вместе ходить в столовую — Сонхён брал обычно только сок, у него часто не было аппетита по утрам. А Конхо пододвигал к нему свои кимчи, делая вид, что не доел, что ему всё равно, что он просто не хочет выбрасывать. Потом начали задерживаться после школы — болтали о всякой ерунде, о фильмах, о музыке, о том, кем хотят стать, когда вырастут. Сонхён говорил тихо, почти шёпотом, и смотрел в пол, а Конхо ловил каждое слово. Конхо менялся. Сонхён замечал это в мелочах. Как он перестал перебивать, когда кто-то говорит — теперь ждал, терпеливо, даже если очень хотелось вставить слово. Как начал задвигать стул за собой, выходя из класса — бесшумно, чтобы не звякнуть. Как однажды, когда они сидели на лавочке у дома, Конхо вдруг достал из кармана мятные конфеты — зелёные, в прозрачной обёртке, — и протянул одну Сонхёну. Ладонь была тёплой, и на секунду их пальцы соприкоснулись — Сонхён отдёрнул руку, будто обжёгся, но Конхо не заметил. Или сделал вид. — Ты их раньше не носил, — заметил Сонхён как-то настороженно, вертя конфету в пальцах. — Ты любишь мятные, — беспечно ответил Конхо. Голос звучал ровно, но в горле что-то дрогнуло. — Я заметил. Ещё две недели назад. Сонхён взял конфету, развернул — обёртка хрустнула, — положил в рот. Мята обожгла язык, холодная, резкая, как удар хлыста, но он не поморщился. Только сглотнул. — Ты странный, — сказал он. — Это ты говорил уже. — Конхо улыбнулся краешком губ. — Повторю. Конхо улыбнулся снова — на этот раз шире, мягче, почти детской улыбкой, которая делала его лицо неузнаваемым. Не той кривой усмешкой, которой он пугал одноклассников раньше, а чем-то настоящим, хрупким, как льдинка на ладони. — Знаешь, — начал он, глядя куда-то вдаль, где за домами горел оранжевый закат, — я раньше не думал о том, что делаю. Просто делал. А теперь… теперь я думаю. О каждом слове. О каждом шаге. Боюсь сделать больно. — Он замолчал, сглотнул. — Боюсь даже дышать слишком громко, чтобы кого-то не задеть. — Кому? — Сонхён смотрел на него не мигая. — Наверно, всем. Тебе. Даин. Юджин. Даже той женщине в магазине, которая каждый день смотрит на меня усталыми глазами. — Конхо провёл рукой по волосам — жест нервный, почти отчаянный. — Почему-то я чувствую себя… хрупким. И я боюсь, что если сделаю что-то не так, то рассыплюсь. Сонхён смотрел на него. В вечернем свете лицо Конхо казалось другим — не острым, не напряжённым. Спокойным. Почти красивым. Тени от ресниц падали на скулы, и в глазах отражались фонари, которые только начинали зажигаться. — Ты уже не сделаешь, — заверил его Сонхён. Голос прозвучал твёрже, чем он ожидал. — Ты уже не тот. — Откуда ты знаешь? — Конхо повернул голову, посмотрел прямо в глаза. Взгляд глубокий, тёмный. — Вижу. — Сонхён не отвёл глаз. — Я видел, каким ты был. И вижу, каким стал. Это две разные вселенные. Они замолчали. Снег падал — не хлопьями, а мелкими, колючими иголками, — кружился, ложился на плечи, на волосы, на ресницы. Конхо не стряхивал. Сонхён тоже. Снег таял на щеках, оставляя холодные мокрые дорожки. — Я хочу тебе доверять, — тихо произнёс Сонхён. Голос дрожал — чуть-чуть, на грани слышимости. — По-настоящему. Не так, как другим. Не наполовину. — А я хочу, чтобы ты доверял, — сказал Конхо, и в его голосе вдруг проступила такая искренность, такая незащищённость, что Сонхёну захотелось закрыть глаза. — Тогда давай просто… будем. Не торопиться. — Сонхён выдохнул — пар облачком повис в воздухе и растаял. Конхо кивнул. Просто кивнул, не добавив ни слова. Потому что иногда слова не нужны — они только ломают то, что и так хрупко.***
В пятницу Ёнхи приехала к школе, чтобы помочь Сонхёну увезти его старые вещи, которые нужно было заменить. Машина стояла у ворот — старенький, облепленный зимней грязью, из выхлопной трубы валил белый пар. Она ждала в коридоре, пока Сонхён собирал вещи из шкафчика. Пахло дезинфекцией, старой краской и ещё чем-то сладковатым — может быть, духами, которые кто-то распылил в туалете. Конхо стоял рядом, держал его рюкзак — лямка сползала с плеча, он поправлял её каждые несколько секунд. — Спасибо, что помог, — сказала Ёнхи, мать Сонхёна. Она выглядела уставшей — под глазами залегли тёмные круги, кожа была бледной, будто она не спала несколько ночей, а волосы, обычно аккуратно уложенные, торчали в разные стороны. — Не за что, — Конхо опустил взгляд. Он смотрел на свои кроссовки — старые, потёртые, со шнурком, который он завязал дважды, чтобы не развязывался. — Ты хороший друг. — Ёнхи сказала это так, будто проверяла его на прочность. — Я стараюсь. — Конхо поклонился — низко, почтительно, так, что хрустнула шея, — и отошёл к воротам, где снег уже намел небольшие сугробы. Ёнхи посмотрела на него долго — так смотрят на что-то, чего не понимают, но чувствуют, — потом перевела взгляд на сына. Сонхён возился с замком, который никак не открывался — пальцы скользили, металл не поддавался, и он дёргал его снова и снова, всё сильнее, пока не содрал кожу на большом пальце. — Сонхён-и, — позвала она. — Сейчас, мама. — Голос глухой, нетерпеливый. — Сонхён-и, я хотела спросить… почему ты никогда не рассказывал? Он замер. Рука застыла на замке — костяшки побелели, пальцы замерли в полусогнутом положении. В коридоре стало тихо — так тихо, что было слышно, как за стеной капает вода из неисправного крана. — О чём? — Он не обернулся. — О школе. О том, что тебя… — голос Ёнхи дрогнул, сломался на середине слова, как ветка под тяжестью снега. — Что они делали с тобой. Сонхён повернулся. Медленно, как во сне. В глазах матери стояли слёзы — крупные, тяжёлые, готовые сорваться в любую секунду. Она не плакала, нет — просто стояла, сжимая край пальто так сильно, что побелели костяшки, и слёзы текли сами, без звука, оставляя на щеках мокрые дорожки. — Я не хотел, чтобы ты волновалась, — сказал Сонхён. Голос прозвучал чужим — сухим, механическим, будто он говорил не своими губами. — Не хотел, чтобы я волновалась? — голос Ёнхи сорвался на шёпот, хриплый, надломленный, как старая пластинка. — Сынок, я твоя мать. Я должна была знать. Должна была защитить тебя. А я… — Она сглотнула, провела рукой по лицу, размазывая слёзы. — Я даже не замечала. Я думала, ты просто устал. Думала, это переходный возраст, что ты просто отдаляешься. А ты… ты каждый день ходил в ад. Один. — Мама… — Не перебивай. — Она подошла к нему, взяла за руки. Её ладони были холодными — холоднее, чем следовало быть в помещении, — пальцы дрожали мелкой, нервной дрожью. — Я виновата. Я уехала, оставила тебя с бабушкой, думала, что деньги решают всё. А ты нуждался во мне. В моём плече. В моих объятиях. — Она сжала его пальцы — не больно, но крепко, будто боялась, что он исчезнет, растворится в воздухе. Сонхён почувствовал, как внутри что-то ломается. Та стена, которую он строил годами — кирпичик за кирпичиком, слой за слоем, — треснула, рассыпалась, оставив его беззащитным, голым, дрожащим. В груди стало пусто и холодно, как в неотапливаемом подвале. — Мама, — прошептал он, и голос сел, превратился в хрип. — Я не мог. Я не мог тебе сказать. Я боялся, что ты… что ты посмотришь на меня по-другому. Что ты подумаешь, будто я слабый. Что я сам виноват. — О боже, Сонхён-а.. — Ёнхи обняла его, прижала к себе так сильно, как будто хотела вобрать в себя всю его боль, все те дни, которые он провёл в страхе и тишине. Её плечо пахло дешёвым стиральным порошком и чем-то домашним — может быть, грибной пиццей, которую она готовила прошлым вечером. — Ты самый сильный человек, которого я знаю. Ты выдержал то, что не выдержал бы не каждый. Ты выжил. Ты остался собой. Сонхён уткнулся лицом в её плечо. Плечи дрожали — мелко, беззвучно, как у ребёнка, который боится, что его услышат. Он не плакал — не мог, слёзы застряли где-то в горле, давили, жгли, не выпуская ни звука. Но мать плакала за него — и её слёзы падали ему на макушку, горячие, редкие. — Я переведу тебя, — убедила она, гладя его по голове — медленно, успокаивающе, как в детстве, когда он болел и не мог уснуть. — В другую школу. В хорошую. В «Хансоль», в другом районе. Сестра обещала помочь с переездом. Никто там не будет знать, что с тобой случилось. Ты начнёшь новую жизнь. Сонхён не ответил. Только кивнул, всё ещё пряча лицо у неё на плече. Кивок вышел едва заметным — так, что Ёнхи могла и не почувствовать, но она почувствовала. Матери чувствуют такие вещи. Конхо стоял у ворот, сжимая рюкзак так сильно, что лямки впивались в плечи. Он не слышал, о чём они говорили, — только видел их силуэты через мутное стекло двери. Но что-то подсказывало ему, что сейчас происходит что-то важное. Что-то, что изменит всё. Он смотрел на них — на мать и сына, которые обнимались в пустом, плохо освещённом коридоре, — и чувствовал, как что-то жжёт изнутри. Не ревность. Не зависть. Что-то другое — тёплое, болезненное, похожее на надежду. Что однажды он тоже сможет так. Обнимать и не бояться. Говорить и не ждать удара. Ёнхи заметила его взгляд — тот самый, долгий, полный тоски, — и, не отпуская Сонхёна, помахала ему свободной рукой. — Ты приходи к нам, — прикрикнула она, стараясь, чтобы голос звучал бодро. — В любое время. Дверь всегда открыта. Конхо кивнул, но не сказал ни слова. Потому что боялся, что голос выдаст его — треснет, как старая струна, и он заплачет. А плакать при других он не умел. Никогда не умел.***
Всю следующую неделю Сонхён готовился к переводу. Он собирал документы — паспорт, свидетельство о рождении, медицинскую карту, — складывал их в прозрачный файл, который пах канцелярским клеем. Писал заявления — ручка скользила по бумаге, оставляя ровные, чуть дрожащие строчки. Ходил к директору за подписями — тот ставил их молча, даже не глядя, штампом, который глухо ударял по столу. В новой школе — «Хансоль» — его уже ждали, освободили место в классе, где была физико-математическая специализация, и даже прислали список учебников, которые нужно купить. Мать хлопотала вокруг, проверяла список вещей, которые нужно купить: новую форму — тёмно-синий пиджак, серые брюки, белую рубашку, — учебники, рюкзак. — Старый рюкзак выброси, — велела она, глядя на потёртую ткань, на которой всё ещё виднелись следы от воды — разводы, похожие на карту неведомого материка. — Купим новый. — Не надо, — ответил Сонхён, застёгивая молнию. — Он ещё нормальный. Ёнхи не стала спорить. Только вздохнула — тяжело, с присвистом, — и вышла из комнаты, оставив дверь открытой. Сонхён тянул. Не потому, что боялся новой школы — бояться он перестал, страх выгорел, как топливо, оставив только пепел. А потому, что каждый раз, когда он думал о переводе, перед глазами вставало лицо Конхо. Его тёмные глаза, в которых не было прежней пустоты — только что-то новое, пугающее и притягательное одновременно. Его редкие улыбки. Его конфеты, которые он доставал из кармана именно в тот момент, когда Сонхён чувствовал себя хуже всего. Его рука, которая тянулась к Сонхёну, чтобы поправить воротник куртки — пальцы замирали в сантиметре от ткани, — и тут же отдёргивалась, будто он боялся обжечься. «Я не могу ему сказать», — думал Сонхён, лёжа ночью на кровати и глядя в потолок, где лунный свет рисовал причудливые тени. — «Он ведь расстроится. Или сделает вид, что ему всё равно. Я не знаю, что хуже». Дни шли. Он утаивал. Мать не спрашивала, когда он скажет другу — думала, он уже сказал. Конхо не подозревал — или делал вид, что не подозревает, но Сонхён замечал, как иногда его взгляд задерживался на нём чуть дольше обычного, как будто он ждал чего-то. Они встречались после школы, сидели на лавочке у дома Сонхёна — деревянной, покрашенной зелёной краской, которая облезла и шелушилась, — смотрели на заснеженную площадку, где дети лепили снеговика с кривым носом из морковки. Даин иногда выходила — в пуховике на два размера больше, с красными от мороза щеками, — рисовала в планшете, рассказывала про свои мультики, про то, как один герой спас другого, а тот даже не сказал спасибо. Конхо слушал её внимательно, кивал, задавал вопросы — как будто ему действительно было интересно, и Даин смотрела на него с обожанием, которое бывает только у младших сестёр. — Ты хороший с детьми, — заметил как-то Сонхён, наблюдая, как Конхо помогает Даин надеть варежку. — Я просто не притворяюсь, — ответил Конхо, завязывая шнурок на её ботинке. — Они чувствуют фальшь. Как собаки. Если ты врёшь, они знают. — А взрослые? — Взрослые привыкли. Им всё равно, врёшь ты или нет, им важно, что ты делаешь. Так мне мама говорила. — Конхо выпрямился, потянулся — хрустнула спина. — Но она тоже врала. Иногда. Сонхён смотрел на него и думал: «Как я могу уехать? Как я могу оставить его здесь одного?» Но ответа не находил. Только холод в груди и снег за окном.***
В субботу Конхо пришёл в гости. Ёнхи открыла дверь, улыбнулась — устало, но тепло, — пропустила его в прихожую, где пахло нафталином и старой обувью. — Сонхён в комнате, — осведомила она. — Делает уроки. Я как раз собралась на рынок — нужно купить овощи на суп, — так что вы тут без меня. Чай в чайнике, печенье в шкафу. — Хорошо, — Конхо разулся, поставил кроссовки у порога — аккуратно, рядом с ботинками Сонхёна. Он прошёл в комнату, но Сонхёна там не было. Только учебники разложены на столе — физика, математика, английский, — тетради в клетку, пенал с дыркой на молнии. Конхо сел на край кровати — пружины жалобно скрипнули, — ждал. Из коридора доносился голос Ёнхи — она разговаривала с кем-то по телефону, стоя у вешалки и надевая пальто. — Да, да, я уже всё оформила. — Голос у неё был деловой, собранный, но в нём проскальзывали нотки усталости. — В понедельник он идёт в новую школу. Документы готовы, форма заказана. Да, в Хансоль. Спасибо, что помогли с переводом. Без вас бы не справилась. Конхо замер. Каждое слово врезалось в сознание. В новой школе. В понедельник. Документы готовы. Он не дышал несколько секунд. Грудную клетку сдавило, как тисками. Сердце пропустило удар, потом забилось где-то в горле — часто, хаотично, как испуганная птица. Слова врезались в сознание, оставляя вмятины. Сонхён переводится. А ему ничего не сказал. В комнату зашёл Сонхён — с двумя кружками чая, пар поднимался над ними белыми клубами. Он не заметил лица Конхо, не понял, что что-то не так — улыбался, расслабленный, домашний, в старом свитере с катышками. — Я думал, ты опоздаешь, — сказал он, протягивая одну кружку Конхо. Чай был зелёный, мятный — Сонхён запомнил. Конхо не взял. Рука повисла в воздухе, не донеся кружку. — Ты переводишься? Сонхён замер. Кружка в его руке дрогнула, чай плеснулся на пальцы — горячий, обжигающий, но он не почувствовал. Только смотрел на Конхо, на его побелевшее лицо, на сжатые челюсти, на глаза, которые стали вдруг совсем тёмными. — Откуда ты… — Твоя мать сказала. По телефону. — Голос Конхо был ровным — слишком ровным, как лезвие ножа, — но Сонхён слышал в нём что-то другое: как лёд, который вот-вот треснет, как стекло под давлением. — Школа Хансоль. В понедельник. Сонхён поставил кружки на стол — дерево звякнуло о дерево, — вытер руки о джинсы. Джинсы были старые, выцветшие, с дыркой на колене. Он не смотрел на Конхо. — Я хотел тебе сказать… — Когда? — Конхо резко встал — кровать скрипнула, пружины взвыли. — Когда ты хотел мне сказать? Когда уже перевезут вещи? Когда уедешь? Или никогда? — Конхо… — Не надо. — Конхо сделал шаг назад, упёрся спиной в стену. Штукатурка была холодной, шершавой, впивалась в лопатки. — Я думал, мы друзья. Я думал, ты доверяешь мне. А ты просто… собираешься уйти. И молчишь. Две недели молчишь. Сонхён сжал кулаки. Ногти впились в ладони — больно, до крови, но он не разжал. — Я не знал, как сказать. Я боялся, что ты… — Что я? Разозлюсь? Расстроюсь? — Конхо провёл рукой по лицу — резко, грубо, будто хотел стереть с него это выражение: потерянное, почти жалкое. Снова. — Ты даже не дал мне шанса. Ты решил за меня, что я не пойму. Что я обижусь. — А ты не обижаешься? — Я… — Конхо замолчал. В тишине было слышно, как тикают часы на стене — громко, издевательски, каждый удар секундной стрелки отдавался в висках. — Я не знаю, что я чувствую. Я злюсь. Я обижен. Я боюсь. — Чего? — Что ты уйдёшь, и мы больше никогда не увидимся. Что ты найдёшь там новых друзей и забудешь меня, ведь я недостаточно правильный друг. Что я опять останусь один. Сонхён смотрел на него. В глазах Конхо блестели слёзы — он не плакал, нет, но был близко, так близко, что одно слово могло сломать его. — Я не забуду, — сказал Сонхён. Голос прозвучал тихо, но твёрдо. — Ты не можешь этого знать. — Могу. — Как? — Голос Конхо сорвался, стал тоньше, как у ребёнка. — Потому что ты… — Сонхён запнулся. Его взгляд метался в разные стороны — по стенам, по потолку, по полу, — но только не в глаза Конхо. Слова застревали в горле, как рыбьи кости. — Ты первый, кто остался. Первый, кто не ушёл. Я не могу это забыть. Даже если захочу — не смогу. Конхо молчал. Дышал тяжело, часто — грудная клетка ходила ходуном, ноздри раздувались. В комнате пахло чаем, старыми книгами и чем-то ещё — может быть, страхом. — Тогда почему ты не сказал? — спросил он наконец. Голос сорвался, прозвучал тихо, почти неслышно. — Потому что я трус, — с тяжестью выдохнул Сонхён. Слова выходили из него медленно, с болью. — Потому что я боялся, что ты скажешь: «Ну и вали». Потому что я не хотел видеть, как ты отворачиваешься. Как все. Конхо шагнул к нему. Остановился в шаге — так близко, что Сонхён чувствовал его дыхание, тёплое, с запахом мятной конфеты. — Я не отворачиваюсь, — несогласно сказал он. — Я здесь. Я всегда здесь. — Я понимаю. — Тогда зачем ты уходишь? — Потому что я не могу оставаться в этом месте. В этой школе. В этом районе. Каждый уголок напоминает мне о том, что было. Каждый коридор, каждая парта, каждый запах. Я не могу дышать здесь. — Сонхён провёл рукой по волосам — жест отчаянный, почти агрессивный. — Но я не хочу терять тебя. Я не знаю, как это совместить. Конхо смотрел на него долго — так долго, что Сонхён начал считать удары собственного сердца. Раз, два, три, четыре. Потом Конхо кивнул — медленно, как будто принимал решение, от которого зависела вся его жизнь. — Ладно, — смиренно кивнул он. Его голос изменился. Стал более тихим и мягким, почти нежным. — Уходи. Начинай новую жизнь. — Конхо… — Но знай. — Он поднял руку, коснулся пальцами плеча Сонхёна. Прикосновение было лёгким, почти невесомым — как снежинка, которая за секунду тает на коже. — Я приду. Буду приезжать. Каждую неделю. Каждый день, если надо. — Зачем? — Сонхён смотрел на его пальцы — тонкие, с едва заметной царапиной на указательном пальце. — Потому что ты мой друг. Мой единственный друг. И я не хочу тебя терять. Сонхён смотрел на него. Внутри всё дрожало — от злости, от страха, от чего-то ещё, чему он не хотел давать имя. Что-то тёплое разливалось в груди, мешая дышать. Сонхён подался вперед и крепко обнял его. Впервые. — Ты правда приедешь? — с надеждой спросил он. Голос дрожал. — Правда. — Обещаешь? — Обещаю. Они стояли друг напротив друга, разделённые несколькими сантиметрами. Никто не делал первого шага — ни вперёд, ни назад. Снег за окном падал всё гуще, залепляя стекло белой пеленой. — Ты злишься на меня? — осторожно произнёс Сонхён. — Немного, — признался Конхо. — Но я пойму. Я не хочу, чтобы ты думал, что я думаю только о себе. — Прости. Я должен был сказать раньше. — Должен был. — Конхо убрал руку, отступил к двери. — Я пойду. — Останься. — Не могу. Мне нужно… подумать. Он вышел в коридор, натянул кроссовки, не завязывая шнурки. Ёнхи уже вернулась с рынка — стояла на кухне, разбирала пакеты, гремела банками, пахло укропом и свежим хлебом. — Ты уходишь? — немного растерявшись, спросила она, выглядывая из-за угла. — Да, — Конхо не поднял головы. — До свидания. Дверь закрылась — не хлопнула, а мягко, почти беззвучно, щёлкнув замком. Сонхён остался стоять посреди комнаты. Кружки с чаем остыли, пар больше не шёл — только тонкая коричневая плёнка на поверхности. Он смотрел на закрытую дверь и чувствовал, как внутри что-то сжимается — медленно, неумолимо, как рука, сжимающая горло. «Правильно ли я сделал?» — думал он. — «Может, надо было остаться? Пожертвовать новой школой? Попробовать ещё раз?» Но ответа не было. Только пустота. И снег за окном, который падал, падал, не переставая, залепляя окна, крыши, дороги — всё, что было когда-то знакомым.