Дэвид Холландер не привык к суете. Работа обязывала. Он уже много лет был секретарём Казначейского совета Канады, и эта должность требовала холодного ума, железной выдержки и умения принимать решения без лишних эмоций. Он подписывал документы, от которых зависели миллионы людей, и делал это с непроницаемым лицом.
Когда в субботу утром зазвонил телефон и на экране высветилось имя сына, Дэвид взял трубку спокойно. Даже когда услышал голос Шейна — сломанный, чужой, какой-то неживой — он не подал виду.
— Пап, — сказал Шейн, и это одно слово прозвучало так, будто он выплёвывал его сквозь боль. — У Ильи отец умер. В Москве.
Дэвид замер. Всего на секунду. Но внутри что-то оборвалось — тонкая нить, которую он даже не замечал, пока она не лопнула. И не потому, что известие о смерти было неожиданным, а скорее из-за голоса сына. Голоса, которым Шейн не говорил никогда. Даже когда в шестнадцать лет разбил машину. Даже когда проиграл самый важный матч в своей жизни.
— Как? — спросил Дэвид. Вопрос вырвался раньше, чем он успел подумать, — хриплый, не свойственный ему.
— Сердце остановилось, — глухо ответил Шейн. Каждое слово давалось ему с трудом, будто он вытаскивал их из самого дна. — Сегодня ночью. — Шейн замолчал. Дэвид слышал, как он сглатывает, как сдерживается, как воздух с трудом проходит через сжатое горло. — Он улетает через час, я провожу его в аэропорт.
Голос Шейна дрогнул, и эта дрожь прошла сквозь динамик, сквозь сотни километров, сквозь всё расстояние между Оттавой и Монреалем. Она ударила Дэвида в грудь сильнее, чем любой отчёт или кризисная сводка.
Дэвид прикинул время. Сердце забилось быстрее — ровно настолько, чтобы он это заметил. Он уже знал, что они будут делать. Он посмотрел на Юну — она стояла в дверях, бледная, сжав губы в тонкую линию, и в её глазах была та же мысль, что и у него. Она всё слышала.
— Шейн, мы выезжаем, — сказал Дэвид. Твёрдо. Без вариантов.
Он хотел поговорить с Розановым. Просто выразить соболезнования. Просто услышать голос человека, который так трагично остался сиротой. Но он был взрослым и понимал, что это не нужно. Илья и так знает, что все их мысли с ним. Иногда молчание громче любых слов.
Дэвид понимал: у парней ничтожно мало времени. Час — и Шейн поедет провожать Илью в аэропорт. А дальше — неизвестность. Дэвид не знал, как обернутся похороны, сколько Илья пробудет в Москве, когда они увидятся снова. Может, через неделю. Может, через месяц. Он видел, как его сын и Илья смотрят друг на друга — патологически неразлучные, словно связанные невидимой нитью, которую сейчас пытались разорвать расстоянием. И Дэвид не хотел отбирать у них даже эти последние минуты. Не имел права.
Он положил трубку и посмотрел на жену. Юна кивнула. Ни одного слова не было сказано — но они поняли друг друга. Всегда понимали. Двадцать семь лет брака — это не просто цифры, это умение читать мысли по движению бровей, по тому, как дрожат ресницы, как сжимаются пальцы.
Через пятнадцать минут они уже ехали в Оттаву. В машине было тихо — та тягучая, тяжёлая тишина, которая бывает только перед чем-то важным. Дэвид сосредоточился на дороге, но мысли всё равно уходили в сторону. Юна смотрела в окно, и он видел, как её отражение в стекле — бледное, испуганное — вздрагивает на каждой кочке.
Оба думали об одном: о парне, который потерял отца, и об их сыне, который сходит с ума от того, что не может быть рядом.
Дэвид сжал руль крепче, чем обычно. Костяшки побелели. Он чувствовал, как в груди разрастается тяжёлый, вязкий ком — как кусок свинца, который невозможно проглотить. Не страх — он давно разучился бояться за себя. Это было другое. Это была боль за сына. За чужую боль, которую он не мог забрать себе. Он — отец.
Он должен быть опорой. А опора не имеет права быть слабой.
***
Шейн встретил их на парковке возле общежития. Он только приехал из аэропорта — Дэвид увидел это по его растерянному виду, по тому, как он стоял, будто не знал, куда идти дальше.
И Дэвид, который видел своего сына в разных состояниях — счастливым, злым, расстроенным, победителем и проигравшим — никогда не видел его
таким.
Шейн был бледным. Не просто бледным — серым, будто из него выкачали всю кровь и забыли залить новую. Глаза красные, опухшие, под ними залегли тени — глубокие, синие, как синяки. Он выглядел так, будто не спал двое суток, его руки дрожали мелкой, противной дрожью. Не сильно, но Дэвид заметил. Отец всегда замечает такие вещи.
Когда Шейн подошёл к ним, Дэвид увидел на шее сына, поверх худи, золотой крестик. Тот самый, который Дэвид видел сотни раз на Илье. Маленькое распятие на тонкой цепочке, с мелкими царапинами на гладкой поверхности — следы времени, следы жизни. Оно всегда было с Ильёй, всегда, сколько Дэвид его помнил. И теперь оно висело на их сыне.
Вместо слов Юна просто обняла его — порывисто, жадно, будто боялась, что он исчезнет. Дэвид присоединился к своей семье, обхватив их обоих руками. Им было всё равно, что Шейн взрослый, что обниматься с семьёй на глазах у всех — это глупо. Не глупо, если они нужны своему сыну. И Илье.
— Как ты, сынок? — спросил Дэвид, едва отстранившись. Голос был спокойным — он умел это делать, — но внутри всё сжалось в тугой, болезненный узел. Вопрос глупый, да. Но других слов не нашлось.
Сын нелепо вытер слёзы рукавом худи, которая наверняка принадлежала Илье — Дэвид узнал эту тёмно-синюю ткань, этот свободный крой.
— Всё нормально, пап. Не нужно было приезжать… — Голос Шейна сел, сорвался на шёпот.
— Господи, Шейн, — Дэвид почувствовал, как его собственное горло сжалось. — Мы не могли не приехать. Мне очень жаль, что мы не смогли увидеть Илью и проводить его вместе с тобой. Выразить соболезнования.
— Он знает, пап, — Шейн просто кивнул, уткнувшись взглядом в асфальт. Он еле сдерживался — Дэвид видел, как ходят желваки, как сын кусает губу изнутри, чтобы не разреветься. Шейн машинально коснулся пальцами крестика, сжал его в кулаке — так крепко, будто это было единственное, что держало его на земле. Будто без этой маленькой золотой вещицы он бы просто рассыпался.
Юна тоже это увидела и кинула быстрый взгляд на мужа — в её глазах застыл немой вопрос. И ответ.
— Илья оставил, — сказал сын, будто пытаясь оправдаться, будто его родителям были нужны объяснения. Голос дрожал, ломался. — Перед вылетом. Это распятие принадлежало его матери, она носила его, потом он. Илья никогда его не снимал, даже на матчах. А теперь... теперь он оставил это мне… Захотел, чтобы оно было у меня, пока он не вернётся.
Дэвид смотрел на сына. На то, как он сжимает крест. На то, как его пальцы дрожат — крупно, беспомощно. На то, как его глаза — эти глаза, которые Дэвид знал с момента их рождения, ясные, живые, дерзкие — смотрят куда-то в пустоту, потому что боятся смотреть на отца. Потому что если он посмотрит, то сломается. И тогда уже ничего не склеить.
— Он сказал, что так ему будет спокойнее, — продолжил Шейн, и каждое слово давалось ему с трудом, будто он нёс их на плечах. — А я... Мам… — Шейн замолчал, сглотнул, и Дэвид увидел, как ходит его кадык — резко, судорожно. — У меня ничего нет, ну такого. Я не ношу цепочки, не ношу браслеты. У меня нет ничего, что я мог бы дать ему взамен. Ничего такого же важного.
Дэвид почувствовал, как что-то острое кольнуло в груди — будто ледяная игла вошла под рёбра. Не жалость — жалость была бы оскорблением для Шейна. Это было сострадание. Чистое, отцовское, бессильное. Он хотел сказать: «Всё будет хорошо». Обнять сына, оградить от всех бед, успокоить его. Чтобы как в детстве сын поверил ему, что он всесильный и всё сможет.
Но не сказал. Потому что это была бы ложь. Сейчас не было «хорошо». Сейчас было дерьмово, больно, тоскливо — и Дэвид это знал. Он мог управлять финансами страны, но не мог убрать боль из глаз собственного сына.
Юна вытерла слёзы, которые не могла больше сдерживать — они катились по её щекам беззвучно, прозрачные, бесконечные, — и вновь обняла сына. Шейн уткнулся ей в плечо, и Дэвид увидел, как вздрагивают его плечи — крупно, судорожно, по-детски беспомощно. Увидел, как Юна гладит его по спине — медленно, успокаивающе, так, как гладила, когда он был маленьким и боялся грозы.
— Я должен был дать ему что-то, — глухо сказал Шейн, не поднимая головы, и голос его звучал приглушённо, мокро. — Что-то, что будет значимым, важным. Как напоминание обо мне. Но у меня нет ничего…
Юна погладила его по голове, посмотрела на Дэвида. В её глазах была боль — за сына, за Илью, за всю эту невозможную ситуацию. И ещё — надежда. На него.
— Шейн, сынок, — сказал Дэвид, и его голос прозвучал мягче, чем он ожидал, почти по-домашнему. — Мы что-нибудь придумаем. — Он сказал это твёрдо, потому что должен был. Потому что если он сейчас покажет, что не знает ответа, то кто покажет? — Поехали в отель.
Шейн кивнул, вытер глаза рукавом и отстранился от матери. Дэвид заметил, как сын снова коснулся крестика — уже рефлекторно, неосознанно, как дышат. Этот жест появился всего за два дня, но уже стал привычкой. Частью его. Частью их.
Дэвид положил руку на плечо сына — тепло, крепко — и повёл его к машине. Юна шла рядом, держа Шейна за руку, как в детстве.
«Мы справимся, — подумал Дэвид, глядя в серое небо над Оттавой. — Мы всегда справлялись. И сейчас справимся».
Но внутри всё равно саднило. Потому что он не знал — как.
***
— Чёрт, — сказал Шейн, садясь на отельный диван и запуская пальцы в волосы — жест отчаяния, который Дэвид знал слишком хорошо. — А я… я даже не знаю, когда он вернётся. Декан — мудак. Илья написал заявление на отработки, но этот… этот…
Шейн замолчал, сжал кулаки, и Дэвид снова увидел в его глазах ту же боль, перемешанную с яростью. Ярость была хорошим знаком. Значит, он не сломлен. Пока нет.
— Декан сказал, что если Илья пропустит больше двух недель, ему придётся пересдавать весь семестр, — выдохнул Шейн. — А он капитан команды. Он привёл нас к победе. Впервые за всю историю университета мы заняли первое место в студенческой лиге. А этому мудаку плевать. Он сказал, что «личные обстоятельства не освобождают от учебных обязательств».
И точно — после третьего курса команда Ильи и Шейна впервые завоевала это место.
Дэвид слушал. Кивал. Не перебивал. Но внутри у него уже закипало холодное, расчётливое возмущение.
Он знал, что они будут делать, вернее — что он будет делать.
И его взгляд то и дело возвращался к золотому крестику на шее сына.
Крестик, который Илья снял с себя. Крестик, который принадлежал его матери. Крестик, который он доверил Шейну, улетая в родную страну хоронить отца.
«Самое дорогое», — сказал Шейн. И Дэвид понял, что это правда. Илья Розанов, который никого не подпускал ближе чем на метр, который никогда не показывал слабость, который был капитаном и лидером — этот Илья отдал Шейну самое ценное, что у него было. Не потому, что боялся потерять. А потому, что хотел, чтобы часть его осталась с человеком, который важнее всего.
«Господи, — подумал Дэвид. — Они же совсем ещё дети. Несправедливо, что всё это дерьмо происходит с ними, с Ильёй, у которого из родных остался только брат. Илья остался круглым сиротой».
Он посмотрел на Юну. Её губы дрожали — чуть-чуть, настолько, что посторонний не заметил бы. Но Дэвид заметил. Он всегда замечал. Она кивнула ему — едва заметно, одними глазами.
«Делай».
— Я не знаю, что делать, — сказал Шейн, ломая тишину. — Я должен быть с ним. Но он… я не знаю, как. Я такой бесполезный. И я не могу... я не могу просто сидеть здесь и ждать.
— И не будешь, — тихо сказал Дэвид, выходя из комнаты, оставляя сына с Юной. Он сказал это так спокойно, будто речь шла о том, чтобы заказать пиццу на ужин.
Он чувствовал тяжесть в ногах — три часа за рулём, переживания, возраст — но не подал виду. Он достал телефон и набрал номер ректора UQAM.
Разговор занял пятнадцать минут. Дэвид не повышал голоса, не угрожал, не давил. Он говорил тихо, спокойно, с той ледяной вежливостью, просто напомнив, что он, Дэвид Холландер, входит в совет попечителей университета. Что его пожертвования покрывают половину бюджета хоккейной программы. Что он был бы очень разочарован, если бы капитан команды, которая принесла университету первое место в лиге, столкнулся с бюрократическими препятствиями в момент личной трагедии.
Ректор понял. Ректор всегда понимал, когда с ним так говорили.
Дэвид нажал отбой и несколько секунд стоял у окна, глядя на вечерний Монреаль.
Он глубоко вздохнул, выпрямил спину и вернулся в комнату.
— Шестнадцать дней, — сказал он, глядя на сына. — Без отработок. Без академических последствий.
Шейн смотрел на него так, будто он только что сотворил чудо. Может быть, так оно и было. Для Шейна — точно.
— Пап… я не знаю, что сказать.
— Не говори ничего.
В груди саднило. Он устал. Не физически — морально. От необходимости быть сильным. От необходимости решать. От того, что его сын смотрит на него с такой надеждой, будто он может всё.
«А я не могу всё, — подумал Дэвид. — Я просто не имею права этого показывать».
Дэвид сел напротив сына.
— Сынок, мы можем полететь в Москву.
— Что? — переспросил Шейн. Голос дрогнул — на этот раз от чего-то другого. Не от боли. От облегчения.
— Твоя мама, я и ты. Если захочешь. Я попробую это устроить.
Шейн не ответил. Он просто не мог ничего сказать, слёзы текли, а он пытался взять себя в руки. Как он пытается сдержаться — и не может. Юна подошла, обняла сына, погладила по голове. Её собственные глаза блестели, но она не плакала. Они оба не могли позволить себе плакать. Не сейчас.
— Всё будет хорошо, сынок, — сказала она. — Мы попробуем, да?
И посмотрела на Дэвида. Она всегда так смотрела. Как на опору, на мужа, на человека, которого она любила и уважала.
***
Спустя пятнадцать минут Дэвид уже начал оформлять документы. Электронная виза — самый простой вариант для коротких поездок, до шестнадцати дней. Какое совпадение — ровно столько, сколько он выбил для Ильи. Обычно на это уходит несколько дней, но связи Дэвида сделали своё дело — ближе к ночи визы пришли. Дэвид перечитал письмо подтверждения — e-Visa, всё чисто. Он не стал говорить Шейну, как договаривался. Не стал объяснять, что обычному человеку пришлось бы ждать неделю. Просто сунул распечатки в паспорт и кивнул сам себе. Он не любил пользоваться положением, но сейчас был не тот случай, чтобы думать о принципах.
Он не спал эту ночь — сидел за столом до трёх, проверяя статус заявок, читая требования к въезду, узнавая, какие документы нужны для транзита через Париж. Юна дважды подходила, молча ставила перед ним новую чашку кофе и так же молча уходила. Она знала — когда Дэвид в таком состоянии, слова только мешают.
Он даже не заикнулся об этом. Не сказал Шейну, как нервничал, ожидая подтверждения. Не сказал, что мысленно перебирал все возможные варианты отказа. Не сказал, что позвонил лично министру иностранных дел, с которым они вместе учились в университете и были приятелями.
— Вылет сегодня, в 16.00, — просто сказал он, сам не веря, что в такие короткие сроки всё же удалось. Канада — одна из сложнейших бюрократических стран. Кому как не Дэвиду это знать. Но у него получилось. Он старался, ради своей семьи.
Шейн посмотрел на экран телефона, где были электронные билеты, потом на отца, потом снова на билеты. Его рука снова потянулась к крестику — привычка, которая появилась всего за два дня.
— Пап, — сказал он. — Спасибо. Я не знаю, как тебя отблагодарить.
Дэвид не хотел отвечать на это — просто за такое не благодарят, они же семья. Но он посмотрел на сына — на его покрасневшие глаза, на дрожащие губы, на этот чужой золотой крестик на его шее — и сказал другое. Сказал то, что чувствовал на самом деле.
— Не надо, — ответил Дэвид, и его голос чуть дрогнул — в первый раз за много лет. — Илья — часть нашей семьи. Мы успеем.
Он сказал это просто, как факт. Как что-то очевидное, не требующее обсуждения. Но внутри у него всё перевернулось. Потому что он только что сказал вслух то, о чём думал последние два дня, но боялся себе признаться.
Илья — часть их семьи. Не «почти сын». Не «друг Шейна». А часть.
Шейн посмотрел на него долгим взглядом. Дэвид увидел в его глазах что-то, чего не видел давно — может быть, с детства. Восхищение. Благодарность. И ещё — уверенность, что отец на его стороне. Всегда.
Шейн кивнул и вышел, сказав, что ему нужно собрать вещи из общаги. Но Дэвид всё понял. Он видел, как сын буквально подскочил с дивана, как его пальцы уже тянулись к телефону, как глаза загорелись тем самым светом — нервным, нетерпеливым, живым. «Собрать вещи» было предлогом. Шейну не терпелось сообщить Илье, что они летят. Что он не один. Что отец всё устроил.
Дверь за сыном закрылась, и последнее, что услышал Дэвид, было — выдохнутое, счастливое, сквозь слёзы:
— Илья…
Дэвид остался сидеть на кухне. Он смотрел на пустую чашку перед собой и чувствовал, как усталость наваливается на плечи тяжёлым грузом. Юна подошла, положила руку ему на плечо, сжала — не сильно, но ощутимо.
— Это было невозможно, — тихо призналась она.
— Да. Но ты не забывай, за кем ты замужем, — он попытался отшутиться, но вышло не очень. Он жутко устал.
— Я всегда это помню, дорогой. — Юна замолчала. Дэвид чувствовал её дыхание на своей шее — тёплое, живое, родное.
— Спасибо.
Дэвид посмотрел на жену. В её глазах была тревога, но не та, что бывает, когда боишься за сына. Другая. Та, что бывает, когда понимаешь: твой ребёнок уже не ребёнок. И взрослая, тяжёлая жизнь уже не за горами. Она испытает его на прочность. И они оба счастливы, что могут поддерживать своего сына в этом. Как и Илью теперь.
— Не за что, — выдохнул Дэвид. Он взял руку Юны, переплёл пальцы. — Всё будет хорошо.
Юна выдохнула — будто ждала этих слов. Будто боялась, что он скажет иначе.
— Знаю, — сказала она. — Но мне хотелось официальных подтверждений.
Они сидели на кухне, держась за руки, и думали об одном и том же. Об Илье, который готовится к похоронам отца. О Шейне, который с ума сходит. О том, что они летят в Москву не просто так. Они летят, потому что их семья стала больше. И потому что эту семью нужно поддержать.
Дэвид поднёс руку Юны к губам, поцеловал. Закрыл глаза. На секунду позволил себе слабость — просто посидеть вот так, в тишине, чувствуя тепло её пальцев.
***
Они летели через Монреаль, Париж, Москву — двадцать часов в воздухе, пересадки, усталость, бесконечные очереди на паспортном контроле.
Шейн не спал почти всё это время. Сидел у окна, смотрел на облака, молчал. Дэвид не мешал. Он видел, как сын то и дело касается пальцами золотого крестика на шее — машинально, неосознанно, будто проверяя, что он всё ещё там. Будто без этого маленького прикосновения могло случиться что-то непоправимое. Иногда Шейн закрывал глаза, и Дэвид думал, что он задремал. Но через несколько минут веки снова поднимались, и взгляд упирался в иллюминатор, за которым ничего не было, кроме бесконечного неба и облаков. Таких же серых, как всё, что происходило.
Дэвид смотрел на сына и вспоминал, каким Шейн был в пять лет — когда они впервые пошли на хоккей. Таким же сосредоточенным. Таким же серьёзным. Тот же взгляд исподлобья, те же сжатые губы. Тогда Шейн упал на льду, разбил колено, встал и поехал дальше, даже не оглянувшись. Дэвид тогда чуть не бросился на лёд, но сдержался. Как и сейчас.
«Ты так и не научился показывать свои чувства, — подумал Дэвид с горечью. — Как и я. Мы оба не умеем. И обоим больно одинаково — только мы молчим, а мир вокруг рушится».
Юна спала, положив голову Дэвиду на плечо. Она устала больше всех — не от дороги, а от переживаний. Дэвид чувствовал её дыхание на своей шее — тёплое, ровное, живое. Он сидел неподвижно, чтобы не разбудить её, и смотрел на сына. На его профиль — такой же, как у него самого в молодости. На сжатые губы. На руки, которые сжимали подлокотники кресла так сильно, что побелели костяшки. Дэвиду казалось, что ещё немного — и пластик треснет.
«Он боится, — подумал Дэвид. — Не за себя. За Илью. Боится, что не успеет. Что тот сломается. Что они не выдержат этого расстояния».
И Дэвид знал это чувство. Он сам боялся так только за двоих — за Юну и за Шейна. Этот страх жил в нём всегда, глубоко под рёбрами, в том месте, куда никто не заглядывает. Теперь в этом списке появился третий. Илья Розанов. Парень с серыми глазами, который носил крестик на тонкой цепочке и никогда не снимал его даже на матчах. Человек, ради которого они летели в Москву. Через океан. Через половину земного шара. Через бюрократию и визы, через бессонные ночи и отчаянные звонки.
Москва встретила их холодом и серым небом. Дэвид не был здесь никогда — Юна была пару раз по работе, брала интервью у каких-то политиков. Шейн — тем более. Воздух на трапе показался Дэвиду тяжёлым, чужим, пахло зимой и почему-то дымом. Он сделал глубокий вдох и подумал: «Здесь живёт Илья. Здесь он вырос. Здесь похоронят его отца».
Они взяли такси. Шейн наотрез отказался, чтобы Розанов встречал их в аэропорту. Сказал — не надо, он и так на грани, ему нельзя сейчас мотаться по городу. Дэвид не спорил. Он знал, что сын прав. Но в его груди шевельнулось что-то тёплое — гордость за то, что Шейн думает не о себе. За то, что этот мальчишка, который ещё вчера был ребёнком, сегодня уже умеет жертвовать.
Такси петляло по московским улицам, и Дэвид смотрел в окно, стараясь запомнить этот город. Город, где жил Илья. Город, который теперь стал для него чуть родным. Широкие проспекты сменялись узкими переулками, сталинские высотки соседствовали с новостройками. Люди спешили по своим делам, кто-то смеялся, кто-то хмурился, кто-то нёс цветы. Обычная жизнь. Которая продолжалась, даже когда у кого-то рушился мир.
Всё было чужим, непривычным — и в то же время в этом была своя, тяжёлая, суровая красота. Дэвид думал о том, сколько всего пережили эти стены. Войны, революции, потери. И теперь — ещё одни похороны. Ещё одна семья, которая скорбит. Ещё один молодой парень, который остался сиротой.
***
Квартира семьи Розановых находилась в старом сталинском доме в центре Москвы. Высокие потолки, широкие коридоры, лепнина на стенах. Дом, который помнил голоса и историю.
Илья ждал их у подъезда. Шейн извёлся весь, но при виде Розанова громко выдохнул, так, будто до этого не дышал. И на секунду его глаза закрылись, будто он пытался взять себя в руки. Собрать рассыпающееся. Удержать то, что не удержать.
Такси остановилось, и Шейн выпрыгнул, не дожидаясь, пока машина полностью встанет. Он упал в объятия Ильи — резко, жадно, будто боялся, что тот исчезнет, растворится в этом сером московском воздухе. Они обнимались, наплевав на всё. На прохожих. На то, что в этой стране нельзя. На то, что кто-то может увидеть, осудить, сказать что-то. Им было всё равно. Впервые за долгое время — всё равно.
Дэвид смотрел на них и чувствовал, как что-то сжимается в груди. Он видел, как дрожат руки Ильи на спине Шейна. Как сын уткнулся лицом в плечо Розанова и замер, будто боялся, что если отпустит — потеряет навсегда.
Когда обниматься дольше было нельзя — всё-таки Россия, гомофобная страна, где за такие объятия можно поплатиться, — Илья шагнул к Дэвиду и тоже обнял его. Крепко. По-мужски. С благодарностью, которая не требовала слов. А потом — Юну.
— Спасибо, что приехали, — сказал он. Голос сел, но держался. Дэвид слышал, как в этом голосе звенят невыплаканные слёзы.
— Мы не могли иначе, — ответил Дэвид. Он хотел добавить «сынок», но не стал. Не здесь. Не при чужих. Слово застряло в горле — тёплое, нужное, но опасное в этом месте.
И Дэвид чувствовал, как напряжение висит в воздухе. Как Илья и Шейн стараются не смотреть друг на друга слишком долго. Как они держат дистанцию — неестественную для них, неправильную, вынужденную. Как их пальцы почти касаются — и отдёргиваются в последний момент.
«Здесь не Канада, — понял Дэвид. — Здесь нельзя».
Ему стало горько. Не за себя — за них. За то, что им приходится прятаться. За то, что любовь, которая должна была бы делать их сильнее, здесь становится уязвимостью. За то, что они не могут просто взять за руку, когда это нужно больше всего на свете.
— Пойдёмте, — сказал Илья. — Я покажу вам квартиру.
Они зашли в подъезд — старый, с мраморным полом и тяжёлой дверью. Пахло пылью и временем. Лифт оказался кабинкой с коваными решётками, такими же старыми, как весь дом. Илья нажал кнопку, и лифт медленно пополз вверх, поскрипывая на каждом этаже, будто жаловался на свою судьбу. Дэвид смотрел на отражения в зеркальных стенах — на себя, на Юну, на Шейна, на Илью. Четыре человека. Одна семья. Четыре отражения, которые смотрели друг на друга и молчали.
Генеральская квартира. Дэвиду доводилось бывать в похожих — на приёмах, на встречах. Но эта была другой. Живой. Дышащей. Здесь пахло не деньгами и властью, а чем-то домашним — деревом, книгами, корицей. И горем. Горе тоже пахло — Дэвид чувствовал его, хотя не мог бы объяснить, чем именно.
Внутри оказалось просторно и светло. Паркетный пол, большие окна, современная мебель — дорогая, со вкусом. На стенах висели фотографии: Илья с отцом в военной форме — оба прямые, гордые, не улыбаются; Илья с братом на фоне какой-то горы — молодые, счастливые, ветер в волосах; Илья с клюшкой, маленький, лет семи, серьёзный, сжавший губы. Дэвид задержался взглядом на этой фотографии. Тот же взгляд, что и у Шейна сейчас. Та же скрытая боль. Те же сжатые губы.
На кухне — огромный стол, за которым могло поместиться человек двенадцать. Дэвид представил, как здесь собирались все вместе. Как звучали голоса. Как звенели ложки. Как смеялись. Теперь стол молчал.
В гостиной — мягкий диван, книжные полки от пола до потолка, на одной из полок — хоккейный шлем и несколько кубков. Дэвид подошёл, посмотрел на них.
Потрогал пальцем холодный металл.
— Первый кубок, — тихо сказал Илья, заметив его взгляд. — Победа в школьных соревнованиях.
— У тебя их теперь больше, — ответил Дэвид.
Это была квартира, в которой жили. В которой любили. В которой теряли. И теперь — в которой горевали.
Илья провёл их по коридору и остановился у двух дверей.
— Это спальня родителей, — сказал он, открывая первую. — Здесь никто не жил давно. Отец переехал к Полине, к своей новой жене. А эта квартира осталась нам с братом. — Он помолчал, и Дэвид увидел, как дрогнули его ресницы. — Полина — она добрая. Заботилась о нём. Я… я благодарен ей.
Дэвид заглянул внутрь. Комната оказалась светлой, с высоким окном, выходящим во внутренний двор. Большая кровать с резным деревянным изголовьем, застеленная свежим бельём — белым, хрустящим, пахнущим весной. На тумбочке — букет живых цветов, белых, нежных, ещё в каплях воды. Илья поставил их сегодня утром, понял Дэвид. Он подумал о них. Даже в таком горе — подумал.
На стене — старые часы с маятником, которые тикали размеренно и успокаивающе. Тик-так. Тик-так. Будто ничего не случилось. Шторы — тяжёлые, бордовые, с золотыми кистями. В углу — платяной шкаф из тёмного дерева.
— Вы будете жить здесь, — сказал Илья. — Я всё приготовил.
Дэвид посмотрел на Юну. Юна кивнула. В её глазах блестели слёзы — не от грусти, а от какой-то щемящей нежности.
— Спасибо, сынок, — тихо сказал Дэвид. Слово вырвалось само собой. Тёплое. Родное. Неправильное в этой стране — но правильное для них. И он не пожалел.
Илья опустил глаза, сжал губы, чтобы они не дрожали. Кивнул. И повёл их дальше.
***
Похороны были на следующий день.
Церковь — небольшая, старая. Дэвид плохо разбирался в православных традициях — свечи, иконы, запах ладана, — но он стоял рядом с Юной, а Шейн — за Ильёй, на шаг позади, и этого было достаточно.
Илья держался. Он стоял прямой, собранный, в чёрной водолазке и чёрных брюках, и казался вырезанным из камня. Но Дэвид видел, как дрожат его пальцы. Как он сжимает кулаки так, что костяшки белеют. Как иногда его взгляд уходит в пустоту.
Шейн стоял недалеко от Ильи. Не рядом. Не близко. На расстоянии, которое здесь считалось нормальным для двух парней. Дэвид видел, как сын смотрит на спину Ильи, как перебирает пальцами — будто хочет дотянуться, но не может. Будто между ними не воздух, а стекло — прозрачное, холодное, непреодолимое.
На шаг позади Ильи. На расстоянии.
Юна сжала руку Дэвида. Её ладонь была влажной и горячей. Он знал, о чём она думает. Ей хотелось подойти, обнять Илью, сказать что-то тёплое. Сказать, что он не один. Что они рядом. Что всё будет хорошо — даже если это неправда. Но они были в чужой стране, где правила другие.
Дэвид сжал её руку в ответ. Сильнее, чем обычно. «Я здесь», — говорило это пожатие. «Я понимаю. Мы вместе. Мы справимся».
Илья не оборачивался. Дэвид не знал, было ли это специально — или он боялся, что если увидит Шейна, то не сдержится. Увидит эти глаза — и всё. Рассыплется. И тогда уже ничего не соберёшь.
Когда они выходили из церкви, к ним подошёл брат Ильи.
Андрей Розанов был старше Ильи лет на десять. Высокий, широкоплечий, с теми же светлыми волосами и теми же голубыми глазами. Но в его взгляде было что-то более спокойное, умудрённое. Он пожал руку Дэвиду и Шейну — крепко, по-русски, так, что чувствовалась сила.
— Илья много о вас рассказывал, — сказал Андрей на английском. Чувствовалось, что он говорит довольно неплохо, хотя иногда запинался. — Спасибо, что приехали.
Шейн и Дэвид кивнули. Шейн стоял ровно, с прямой спиной, но Дэвид видел, как его взгляд то и дело уходит к Илье, который разговаривал с каким-то пожилым мужчиной в военной форме. Старым другом отца, наверное.
— Тяжело ему, — тихо сказал Андрей, проследив за взглядом Шейна. — Он не показывает, но… вы же знаете его. Он всегда таким был. С детства. Крепким. Даже когда болел — молчал.
— Да, — Юна кивнула. — Мы знаем.
Андрей посмотрел на неё внимательно, потом на Дэвида. Дэвид выдержал его взгляд. В глазах Андрея не было осуждения. Вообще ничего, кроме усталости, боли — и благодарности.
— Ещё раз спасибо, — повторил Андрей и отошёл, но потом остановился и обернулся. — Для нас это важно.
Илья, стоявший в нескольких метрах, услышал это. Дэвид видел, как дёрнулось его плечо, как он замер на секунду. Как Шейн выдохнул — тихо, облегчённо. Будто слова Андрея что-то значили. Будто разрешили.
Поминки были традиционными. Длинный стол в небольшом зале, много блюд, много людей, которые говорили о Григории Розанове хорошие слова. Дэвид не понимал по-русски, но чувствовал — говорили от души. Плакали. Вспоминали.
Андрей сидел во главе стола. По правую руку — Илья. По левую — его жена Марта, потом Полина, потом какие-то дальние родственники. Шейн сидел напротив, через весь стол, рядом с Юной и Дэвидом.
Они смотрели друг на друга через эту огромную дистанцию. Через тарелки, бокалы, цветы, разговоры, через чужих людей, которые не знали, что между ними. Дэвид видел, как Шейн ловит взгляд Ильи, как тот отводит глаза — и снова смотрит. Как им тяжело. Как они хотят быть рядом — и не могут.
Илья был бледным, осунувшимся. Под глазами залегли тени — глубокие, синие, как у Шейна несколько дней назад. Он почти ничего не ел, только пил воду и кивал.
Шейн сидел неподвижно. Его руки лежали на столе. Дэвид видел, как он сжал край скатерти — так сильно, что побелели пальцы. Как он сжимал челюсть. Как его кадык ходил вверх-вниз — он сглатывал слёзы.
Они не смотрели друг на друга. Не касались. Не говорили. Сидели в двух метрах друг от друга — и это расстояние было огромным. Бесконечным. Невозможным.
Дэвид обнял Юну за плечи. Она уткнулась ему в плечо, и он почувствовал, как её слёзы капают на его рубашку — горячие, беззвучные.
— Это очень тяжело, — прошептала Юна. Она чувствовала вину, что может спокойно коснуться своего любимого человека, разделить с ним и радость, и горе. Но не Илья и Шейн, которым это было недоступно в этой стране. Которые должны были сидеть на расстоянии, потому что иначе — вопросы, косые взгляды, опасность.
— Я знаю, — ответил Дэвид. — Знаю.
Он смотрел на Илью. На Шейна. На то, как они мучительно, тяжело, через силу не смотрят друг на друга. Как им плохо. Как им нужно.
И он знал — дома, в их квартире, в их комнате, они смогут. Скажут всё, что не могут сказать здесь.
А здесь — здесь они держатся.
***
Вечером они вернулись в квартиру. Илья ответил на звонок — кто-то из родственников, наверное — и закрыл за собой дверь в комнату. И Дэвид услышал, как Шейн выдохнул. Не всхлип, не плач. Просто выдох — такой глубокий, такой долгий, будто он задерживал дыхание весь день. С утра. С того момента, как проснулся.
— Иди к нему, — сказала Юна. — За нас не волнуйся. Иди.
Шейн не ответил. Он просто встал и пошёл. Дверь в комнату Ильи закрылась — тихо, почти бесшумно, но Дэвиду показалось, что он услышал щелчок замка.
Дэвид остался в гостиной. Он смотрел на закрытую дверь и думал о том, как устроен мир. Как в одной стране два человека могут держаться за руки при всех — и это нормально. Их никто не трогает, никто не смотрит косо. А в другой — они не могут даже стоять рядом, не вызвав подозрений. Не могут обнять, когда нужно. Не могут сказать «я люблю тебя» громче шёпота.
Он подошёл к окну. Москва шумела внизу — огромная, чужая, красивая. Где-то горели огни, где-то ехали машины, где-то смеялись люди. Жизнь продолжалась. Даже здесь. Даже после похорон. Даже когда у кого-то рухнул мир.
За стеной было тихо. Ни звука. Ни голосов. Ни шорохов. Дэвид знал, что они не спят. Что они сидят рядом, обнявшись, уткнувшись друг в друга, и молчат. Потому что слова кончились. Осталось только это — быть рядом. Дышать одним воздухом. Чувствовать тепло. Хотя бы здесь, в закрытой комнате, за закрытой дверью.
Юна подошла сзади, обняла его за талию, положила подбородок на плечо. Её дыхание было тёплым и родным.
— Пойдём спать? — сказала она тихо. — День был длинным.
Дэвид накрыл её руки своими. Погладил пальцы — холодные, уставшие.
— Да, пойдём, — согласился Дэвид и смотрел на ночную Москву.
За окном горели огни — тысячи, миллионы. В каждом окне — чья-то жизнь. Чьи-то радости и потери.
Завтра будет новый день. И они справятся. Все вместе.