Плацебо

NC-17
Завершён
9
автор
noir epidemia бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
67 страниц, 19 715 слов, 10 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
9 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник

Глава 1

Настройки

2004

За девяносто дней до

      — Мисс Грейнджер?..       Я смотрю на стол. Лакированное дерево, стопка папок, ручка «Паркер». Всё на своих местах. Идеальный порядок, в котором нет места моему хаосу.       За окном — промозглый ноябрьский Лондон. Сизый свет сочится сквозь жалюзи, ложится полосами на ковёр.       — Мы обсуждали головные боли, — продолжает доктор Стюарт, не дождавшись ответа. — Но меня интересует сопутствующее. Тошнота? Нарушение сна? Возможно, тремор?       Я сжимаю пальцы в кулак под столом. Кожа на костяшках белеет.       — Да.       Коротко. Ёмко. Не давать лишней информации. Старая привычка времён войны — выдавать ровно столько, сколько нужно, чтобы выжить.       Стюарт вздыхает. Едва слышно, но для моего обострённого слуха это звучит как раскат грома. Я знаю этот вздох. Я слышала его в прошлый раз, когда пришла с жалобами на мигрени. И месяц назад — с болью в груди, которую списала на невралгию. Он предложил поговорить о стрессе. Я сказала, что справляюсь сама.       Он не настаивал.       В его визитке из «Жёлтых страниц» значилось: «Консультант-психиатр. Специалист по сложным клиническим случаям». Отзывы обещали академическую беспристрастность. Никаких утешений.       — «Да» — это тошнота? — мужчина в безупречном твидовом костюме подаётся вперёд.       — Всё сразу. Мигрень начинается в затылке, потом опускается к лопаткам. Сон… я сплю по десять часов, но просыпаюсь с ощущением, что меня заживо закопали. Тяжесть в грудной клетке. Как будто там… — я осекаюсь. Хотела сказать дементор, но вовремя прикусываю язык. — Как будто там бетонная плита.       Стюарт делает пометку в блокноте. Я не вижу, что пишет, но знаю: там нет слова «депрессия». Пока нет.       — Как давно это продолжается?       Я открываю рот. Закрываю.       В голове — туман. Не хронология, а спутанные клочья: рождественские огни, которые я не зажигала, потому что не видела смысла; пустой холодильник, потому что еда перестала иметь вкус.       — Долго, — наконец выдавливаю я. Стыд внезапно обжигает горло. — Не знаю. Может быть, полгода. Может, больше.       Он откладывает ручку.       Откидывается на спинку кресла — он уже решил, что этот приём пора заканчивать. В прошлый четверг он мягко, почти вежливо посоветовал мне «сменить обстановку» или «найти специалиста с другим профилем». Тонкий врачебный намёк, прозрачный, как дистиллированная вода.       — Эмоциональный фон? Подавленность? Чувство вины?       Я снова смотрю в окно. Магглы спешат по Харли-стрит, кутаясь в пальто, прижимая к уху мобильные телефоны. Никто из них не знает, что мир может рассыпаться в прах за одно мгновение из-за чьей-то трусости. И то, что я это знаю, не делает меня сильной или особенной.       — Я… ничего не чувствую, доктор.       Это правда. Внутри стерильная пустота. Выжженная земля, на которой ничего не растёт.       — Это называется ангедония. — Стюарт что-то быстро пишет в карте. Скрип ручки по бумаге бьёт по нервам ровным, методичным ритмом. Он делает это намеренно? Чтобы я поскорее ушла?       Он произносит это с пугающей уверенностью. Никаких «возможно» или «мне кажется». Он припечатывает меня этим термином, как энтомолог прикалывает булавкой засушенную бабочку к картонке.       Думал ли он о моём случае с нашей последней встречи? Вряд ли. В его приёмной изо дня в день разыгрываются трагедии куда масштабнее моей тихой деградации.       Как-то я столкнулась в коридоре с мужчиной. Он сидел на корточках в углу, прижавшись затылком к ледяному кафелю, и методично, до крови, сдирал кожу с собственных предплечий, бормоча что-то о «насекомых под эпидермисом». Его зрачки были абсолютно пустыми, а пальцы — красными и липкими, когда санитары уводили его в закрытое отделение.       Вот это — случай. Это — безумие, достойное внимания.       На его фоне моё постоянное желание согнуться вдвое от спазма в желудке и выплеснуть в раковину остатки вчерашнего чая кажется дурным тоном. Мелочью. Погрешностью, которую можно списать на усталость.       — Ваше тело кричит о помощи, Гермиона. Вы истощены, — Стюарт отрывает листок от блокнота. Звук малоприятный, похожий на выстрел. — Я выпишу вам рецепт. Для базовой терапии — пароксетин. В аптеке вам дадут «Сероксат». Это сильный антидепрессант. Он уберёт эту бетонную плиту с вашей груди и восстановит химический баланс, но ему нужно время. От трёх до четырёх недель, чтобы накопиться в плазме крови.       Он делает паузу, глядя мне прямо в глаза. Его тон становится чуть более жёстким, предупреждающим.       — В первые недели приёма «Сероксат» может парадоксальным образом усилить тревогу. Это частая реакция. Ваш мозг будет сопротивляться. Поэтому, чтобы вы могли функционировать и спать в этот переходный период, я добавляю кое-что для купирования острых приступов. Алпразолам.       Он пишет ещё несколько строк убористым, нечитаемым почерком.       — Принимать строго при надвигающейся панической атаке или когда спазм в груди не даёт дышать. Не больше одной таблетки за раз и ни в коем случае не дольше двух недель. Это мощный бензодиазепин, мисс Грейнджер. Он действует за пятнадцать минут и приносит мгновенное облегчение. Но он вызывает быстрое привыкание. С ним нужно быть предельно осторожной. Никакого алкоголя.       Он протягивает рецепт мне.       Я беру его.       Бумага плотная, дорогая, с гербом клиники. На ней — моё имя, два пугающе незнакомых слова и чёткие инструкции. Наконец-то план, которому можно следовать. Инструкция.       — Через четырнадцать дней жду вас на контрольный осмотр. Не бросайте приём антидепрессанта, даже если в первые дни покажется, что стало невыносимо. Это нормально.       Я киваю. Складываю рецепт пополам, потом ещё раз. Линия сгиба должна быть красивой. Прячу в карман джинсов.       На самом деле, это далеко не первый рецептурный бланк в моей жизни, но первый — розовый. И первый — столь желанный.       Память услужливо подбрасывает резкий, асептический запах родительского кабинета: смесь гвоздичного масла, ментола и фтора. Именная печать, уверенный росчерк маминой руки, глухое шуршание бумаги. Но тогда рецепты выписывались для других. Для тех, кому болело физически.       В тринадцать лет, когда я неудачно упала с велосипеда во время летних каникул и сломала запястье, папа выписал мне ко-кодамол. Я до сих пор помню то странное спокойствие, которое мягко осело в желудке и мерно поднялось к потылице после первой же таблетки. Острая пульсация в кости не исчезла, она просто перестала иметь значение. Стала дистанционной. Чужой. Заглушенной толстым слоем медицинской ваты.       И вот мне двадцать пять. Я стою посреди кабинета совершенно незнакомого человека, и вес этого листка в моей ладони кажется неестественно огромным, гравитационным. Ощущая подушечками пальцев водяные знаки, я с зловещей ясностью осознаю, как отчаянно я этого жаждала. Неосознанное, животное желание — получить разрешение официально выключить этот мир. Найти легальный, одобренный врачом способ перестать быть собой.       — Благодарю, доктор, — мой голос звучит плоско и бесцветно.       Я выхожу из кабинета, не оглядываясь.       Дверь клиники хлопает за спиной, впуская в лёгкие сырой лондонский полдень.       Вообще-то, я нормальная.       Сегодня обычная, размеренная среда моей абсолютно нормальной жизни. У меня выходной. Я взяла больничный. Очень удобно. Магглы вообще удивительно доверчивы, когда дело касается официальных бумаг и бюрократических процедур.       Моё слово всё ещё имеет вес, по крайней мере, здесь.       Утром я позвонила Кэсси. Она моя начальница, и, пожалуй, мы ладим настолько, насколько это для меня сейчас возможно.       «Гермиона, дорогая, конечно, бери столько времени, сколько нужно», — её голос в трубке дрожал от плохо скрываемого сочувствия.       Кэсси беспокоится.       К сожалению, в минувший понедельник она стала свидетельницей не самой эстетичной сцены. Меня вырвало прямо в офисном коридоре. Когда у тебя нет под рукой палочки и банального заклинания Экскуро, приходится импровизировать. Моей вынужденной жертвой стал огромный фаянсовый вазон с каким-то раскидистым тропическим растением у двери переговорной.       Кэсси вышла оттуда как раз в тот момент, когда я вытирала подбородок тыльной стороной дрожащей ладони. По её расширившимся зрачкам я поняла: она уже всё посчитала. Женская логика спасительно прямолинейна: утренняя тошнота плюс серая бледность минус личная жизнь равняется «нежеланный ребёнок».       Она ведь никогда не видела меня с парнем. Да и с девушкой тоже. В её уютном, понятном мире я — одинокая, зажатая женщина, скрывающая свою «ошибку» за строгими кардиганами и горой архивных отчётов.       Пусть думает так. Это безопасно. Это… социально приемлемо. Беременность — это жизнь. Это понятнее, чем депрессия, которая медленно перемалывает твои кости в известку.       Достаточно нормально, не так ли?       Я крепче сжимаю бумажный пакет из аптеки. Замёрзшие пальцы сквозь крафт нащупывают острые углы картонных коробок. Мой пропуск в тишину. Теперь, когда у меня есть это, я смогу быть ещё нормальнее. Я смогу дежурно улыбаться Кэсси, пить остывший кофе и не путать офисные пальмы с мусорными вёдрами.       Я спускаюсь в метро.       Станция «Оксфорд-серкус» задыхается от людей. Воздух здесь пропитанный спёртым чужим дыханием, дешёвым парфюмом, озоном от контактных рельсов и влажной шерстью пальто. Эскалатор с лязгом ползёт вниз, унося меня в гулкое бетонное нутро столицы.       Я рассматриваю их: мужчины в помятых серых костюмах, женщины с потухшими глазами, подростки в наушниках, оглушающие себя музыкой. Сотни, тысячи лиц. Но все они кажутся мне… пустыми. Выцветающими пластиковыми манекенами в заброшенной витрине. Будто кто-то выпил из них все краски. Всю суть.       Визг тормозящего поезда бьёт по барабанным перепонкам.       Вспышка.       Мир раскалывается. Неестественно белый отблеск выжигает сетчатку, оставляет за собой багровые пятна. Я инстинктивно вскидываю руку, загораживая лицо, но свет прошивает плоть насквозь, до самых костей. Пальцы до хруста сжимают аптечный пакет.       Вспышка. Ещё вспышка.       — Мисс Грейнджер! Один комментарий!       — Гермиона, взгляните сюда!       — Это правда, что вы разрушили семью?       — Гермиона, посмотрите сюда! Вы знали о ребёнке?!       Атриум Министерства Магии.       Сонм стервятников, тянущих ко мне микрофоны и прытко пишущие перья. Стрекот колдокамер сливается в оглушительную пулемётную очередь. Зал смыкается вокруг меня каменным капканом. Я тону в этом безжалостном сиянии, которое препарирует меня заживо, выхватывая каждую ошибку, каждую слабость. Они хотят распотрошить меня прямо здесь. Узнать, каково это — когда твой личный мир стирают в порошок на глазах у всей страны.       «Героиня войны», — шепчут они, и в этом шёпоте я слышу скрежет зубов Беллатрисы.       Я ненавижу их. Я ненавижу себя за то, что выжила.       — Осторожней, больная, что ли?!       Грубый, болезненный толчок в плечо вышибает из меня остатки воздуха и швыряет обратно в реальность. Багровые пятна перед глазами тают, расползаясь грязными кляксами по кафелю.       Я стою посреди платформы, чуть не споткнувшись о край. Вокруг — всё та же серая толпа. Никакого Министерства. Никаких колдокамер. Только испарение озона, нагретого металла и чужой суеты.       Я опускаю взгляд. В метре от меня — подросток в дутой куртке. В его руке мобильный телефон. Новая модель, со встроенной камерой. Он сфотографировал свою подругу. Смеётся, показывая ей экран. Громко. Беззаботно.       Сердце колотится в горле, выстукивая безумный ритм. Я судорожно сжимаю пакет.       Скорее. Домой.

***

      — Нет, Гарри, я серьёзно. Тебе стоит попробовать этот тайский ресторан на углу. Их пад-тай такой же острый, как те карамельки, которые Фред подсовывал нам на третьем курсе.       Я смеюсь. Мой смех звучит легко, искренне, без единой фальшивой ноты. Правильный смех «здорового человека».       Трубка зажата между плечом и ухом. Свободными руками я методично расставляю продукты в холодильнике. Ряды йогуртов — строго по вкусам, фруктовые слева, натуральные справа. Упаковка хумуса — этикеткой наружу, чтобы сразу видеть срок годности. Овощи — в предназначенную для них тару, никаких исключений. Всё должно стоять под прямым углом.       — Рад слышать, что ты в форме, Гермиона. А то Рон ворчал, что ты не показываешься. Не объявляешься.       Я замираю на долю секунды, держа в руке пакет молока. Рон. Я совсем не думаю о нём. Он остался там, в мире, который я вычеркнула. Довольный, уютный, с новеньким значком аврора и вечным душком жареных бобов от свитера, который Джинни никак не может заставить его выбросить. Мы созваниваемся раз в месяц. Этого более чем достаточно.       — Архивы не ждут, Гарри. К тому же, Кэсси дала мне пару дней на удалённую работу. Я… взяла небольшую паузу от суеты.       На подоконнике стоит маленькая керамическая вазочка. Она кривая, с неровными краями, расписанная аляповатыми синими птицами. Я привезла её из Перу два года назад. Она меня ужасно раздражает. Всякий раз, когда я смотрю на неё, мне зудит в ладонях разбить её. Но я не могу её выбросить.       — Мы заскочим в субботу? Джинни испечёт тот пирог с патокой, который ты любишь.       Я смотрю на календарь, приколотый к дверце холодильника магнитом с видами Лондона. Суббота. Через три дня.       Антидепрессанты не сработают так быстро, врач об этом предупреждал. Но у меня есть транквилизатор. Если я приму таблетку за полчаса до их прихода, мои руки перестанут дрожать, а грудь отпустит достаточно, чтобы я смогла проглотить кусок пирога и не подавиться паникой.       — Конечно! Жду не дождусь, — я улыбаюсь пустой кухне. — Передавай Джинни, что я уже освободила место в холодильнике.       Мы прощаемся. Я нажимаю кнопку отбоя и ещё несколько секунд стою неподвижно, глядя на экран телефона. Светодиодный экран гаснет, и в нём отражается моё лицо.       Щёки невыносимо болят от долгой, натянутой улыбки. Лицевые мышцы сводит судорогой, словно я только что сняла гипсовую маску.       Я поворачиваюсь к столу, где лежит бумажный пакет. Достаю две картонные коробочки. Первая — пароксетин, или «Сероксат», как гласит строгая типографика на упаковке.       Инструкцию к нему я изучила ещё в вагоне метро, пока поезд трясся на стыках рельсов.       «Терапевтический эффект активно развивается через 3–4 недели. В первые дни приёма возможно временное обострение тревожной симптоматики».       Замечательно. Мой мозг и без этого работает против меня.       Вторая коробка — для дней, когда бетонная плита на груди становится убийственно тяжёлой, чтобы дышать. Алпразолам. Список побочных эффектов впечатляет: сонливость, головокружение, спутанность сознания, мышечная слабость, парадоксальные реакции. Зависимость. Это слово набрано не самым мелким шрифтом, но и не самым крупным. Достаточно, чтобы врач выполнил требования инструкции, но недостаточно, чтобы пациент всерьёз испугался.       Амнезия. Стюарт, вероятно, счёл бы это катастрофой для моего хвалёного интеллекта. Я же нахожу в этом слове странное утешение. Потерять кусок памяти? Не самое страшное из того, что со мной случалось. Пытки в Малфой-мэноре были куда «побочнее» любого аптечного яда. К тому же, я никогда не страдала непереносимостью медикаментов. Мой организм — послушная машина. Он переварит это и не поморщится.       Меня занимает другое. Почему врачи так легко вручают подобные ключи от бездны людям вроде меня? «Сложным пациентам», как выразился Стюарт в прошлый раз. Или нет, он использовал более изящное определение — «личность с пограничными особенностями».       Разве он не боится, что такие, как я, выпьют всё разом, едва заперев за собой дверь? Какова статистика летальных исходов из-за суицида в первый же день после получения рецепта? Раньше я этим не интересовалась.       Впрочем, Стюарт, должно быть, весьма высокого мнения о моей любви к жизни. Или необыкновенно низкого — о моей решительности.       Я открываю коробку с алпразоламом. Выдавливаю одну таблетку из блистера — маленький, чуть продолговатый белый диск. Невесомый. Кладу на язык. Жду, пока специфическая, резкая горечь пропитает рецепторы, пока химия не вступит в диалог с кровью.       Громкий, дребезжащий звук разрывает полумрак кухни. Стационарный телефон. Кэсси упорно игнорирует мой мобильный. Она считает, что звонок на домашний — это признак особого доверия. Для меня же это сигнал тревоги.       Я замираю, не проглатывая таблетку. Горечь становится невыносимой, вяжущей, обволакивает нёбо.       Девятый час. Я уже имею полное, законное право спать. Но если я не сниму трубку, Кэсси приедет. У неё серебристая BMW 320i 2002 года — безупречно чистая, с кожаным салоном, пахнущая дорогим латте и ванилью. Я уже отчётливо вижу этот немецкий автомобиль, хищно застывший под моими окнами. Она будет сидеть в нём, поправляя идеальные рыжие волосы, вглядываться в тускло освещённые окна моей квартиры и ждать. Она умеет ждать.       Я не хочу видеть её здесь. Не хочу, чтобы её духи — терпкий, властный «Шанель» — въелись в мои стены.       Приходится сглотнуть. Таблетка опускается вниз, оставляя за собой саднящий, химический след на слизистой.       — Да, Кэсси?       Мой голос звучит бодро и звонко. Автопилот социальной нормы включился раньше, чем препарат успел раствориться в желудке.       — Гермиона, дорогая, прости, что поздно. Я хотела убедиться, что ты… ну, ты понимаешь. Витамины? Ты купила те фрукты, о которых я говорила?       Я прислоняюсь горячим лбом к стене. Плитка кафеля приятно холодит кожу. Где-то в районе солнечного сплетения начинает расползаться первое, едва уловимое тепло — алпразолам вступает в свои права, расслабляя спазм в мышцах.       — Да, Кэсси. Всё купила. Всё принимаю.       — И манго? Помнишь, я говорила, что в супермаркет на Слоун-сквер сейчас привезли свежую партию? В них столько витаминов и магния, Гермиона. Тебе это сейчас необходимо. Пожалуйста, скажи, что ты съела хотя бы половину.       Я смотрю на пустую столешницу. Я ненавижу манго. Его склизкая, волокнистая мякоть всегда казалась мне чересчур навязчивой, как и всё в этом списке правильного питания, который Кэсси заботливо набросала для меня на обороте рабочего бланка. Папайя, авокадо, семена льна… Для неё это стройматериалы, из которых можно заново выстроить здорового человека. Для меня — мусор.       Меня накрывает злостью. Я всю жизнь была той, на кого можно положиться. Той, кто всегда брал на себя ответственность. А теперь Кэсси разговаривает со мной так, словно я инфантильный ребёнок, который не способен организовать даже собственный завтрак.       — Ем прямо сейчас, Кэсси. Потрясающий вкус.       Ложь даётся легко. Она пряная и сладкая, как тот самый сок, который я так и не пригубила. Мой пульс, наконец, начинает замедляться.       — Слава богу. — Кэсси выдыхает, и я слышу, как она расслабляется там, на другом конце провода, в своей огромной гостиной с видом на Темзу. Представляю её: она откидывается на спинку дизайнерского дивана, проводит рукой по волосам. — Знаешь, я сегодня проезжала мимо твоего квартала. Увидела в витрине тот кашемировый плед, цвета пыльной розы. Он точь-в-точь под твои глаза, когда ты… когда ты не такая бледная. Я подумала, может, заскочу завтра? Привезу его? Мы могли бы посидеть. Я бы ничего не спрашивала, честно.       Я раздражённо дёргаю плечом. Сейчас эта забота душит, как тугой воротник. Мой мозг фиксирует эти факты как нарушение субординации, как досадную погрешность в профессиональной этике.       Начальница не должна знать, какого цвета глаза у подчинённой. Начальница не должна запоминать, каким пледом та укрывается по вечерам.       Кэсси вторгается на мою территорию.       — Завтра не получится, — я отстраняюсь от стены. Горечь таблетки в горле наконец начинает сменяться спокойствием. — У меня накопилось много дел. Больничный немного выбил меня из колеи. К тому же, я планирую лечь пораньше.       — О… — Пауза. Короткая, как укол иголкой. В ней — разочарование, которое она пытается спрятать за деловой вежливостью. — Да, конечно. Сон — это лучшее лекарство. В понедельник? Я пришлю за тобой автомобиль, чтобы тебе не пришлось спускаться в подземку.       «Чтобы ты не исчезла в толпе, где я тебя не найду», — слышится мне между строк.       — Посмотрим, Кэсси. Спокойной ночи.       Я кладу трубку раньше, чем она успевает пожелать мне того же.       Секунду стою неподвижно, глядя на аппарат. В динамике — короткие гудки. Кэсси не вешает трубку сразу. Она всегда ждёт, когда положу я. Ещё одна мелочь.       Я поворачиваюсь к холодильнику. Достаю контейнер с хумусом. Открываю. Макаю палец, подношу ко рту.       Невкусно. Текстура напоминает влажный картон.       Но я же нормальная. Нормальные люди едят по вечерам.       Я закрываю контейнер, выравнивая углы крышки, и убираю его ровно на то же место. Задвигаю коробки с таблетками в ящик стола — не прячу под полотенца, но и не оставляю на виду.       Пора мыться. Пора спать.       Коридор встречает меня полумраком. Я не зажигаю бра — знаю каждый угол, каждую половицу, которая предательски скрипит под правой ногой. В квартире тихо.       В ванной комнате безжалостный галогеновый свет бьёт по глазам, отражаясь от бледно-жёлтой плитки. Я раздеваюсь. Одежда падает на пол бесформенной кучей — джемпер, блузка, джинсы. Без них я беззащитна, сняла доспехи.       Я смотрю на себя и не узнаю. Это тело принадлежит мне по паспорту, по документам, по прописке. Но я в нём — гостья. Временная жилица, которая никак не может распаковать чемоданы.       Отвожу взгляд.       Включаю воду. Горячая.       Пар густым облаком поднимается к потолку, зеркала мгновенно слепнут, и моё лицо исчезает в белой матовой пелене. Я перешагиваю высокий бортик ванны и подставляю плечи под жёсткие струи.       Жар бьёт по лопаткам, растекается по позвоночнику, заставляет спазмированные мышцы сдаться. Я беру жёсткую мочалку. Наношу скраб с крупными кристаллами морской соли. И начинаю тереть.       Плечи. Предплечья. Живот. Бёдра.       Движения резкие, маниакально-ритмичные. Вода смешивается с солью, стекая по груди. Она должна смыть с меня этот день. Смыть улыбку, которую я выдавливала для Гарри. Смыть Кэсси с её манго и удушающим вниманием.       Я тру ключицы, пока кожа не становится красной и саднящей. Вода должна смыть с меня эту въевшуюся роль. Смыть смертельную усталость. Я пытаюсь содрать с себя эту жизнь вместе с эпидермисом.       Атриум. Репортёры. Кровь на паркете.       Я сжимаю зубы и тру сильнее. Я ничего не хочу помнить. Если я буду идеально чистой, идеально гладкой снаружи — эта грязь внутри перестанет иметь значение.       Я отбрасываю мочалку. Беру гель для душа.       Увесистый стеклянный флакон без надписей, купленный в маленькой лавке на Ковент-Гарден полгода назад. Я перебрала с десяток образцов, пока не нашла этот. Провизорша смотрела на меня с откровенным недоумением — я перебирала весь ассортимент по третьему кругу, сбиваясь со счёта. В какой-то момент я поняла, что ищу не просто аромат. Я ищу химическую формулу счастья.       Он странный. Не цветочный, не цитрусовый, не то банальное «морозное утро», чем разит от всех гелей в супермаркетах. В нём угадывается что-то зелёное, пронзительно-горькое — перечная мята пополам с полынью. И глубокая, тёмная нота на самом дне. Дорогое красное дерево? Терпкий табак? Или моё больное воображение настойчиво подсовывает мне образ, которого не существует.       Я купила три флакона. Продавщица мне улыбнулась — наверное, решила, что я влюблена и хочу, чтобы шлейф остался со мной надолго.       Я не стала её разубеждать.       Выдавливаю гель на ладони. Прозрачная, холодная жидкость в тепле воды превращается в шелковистую пену. Благоухание поднимается вместе с паром, бьёт по обонятельным рецепторам. Смягчается. Становится невыносимо глубоким. Я закрываю глаза и позволяю ему заполнить мои лёгкие, заполнить всё пространство.       Чей-то силуэт в темноте. Чьи-то руки, сжимающие мои. Чей-то голос.       Воспоминание рассыпается, как только я пытаюсь за него зацепиться.       Я смываю пену. Выключаю воду. Воздух мгновенно становится холодным, покрывая распаренную красную кожу мурашками.       Запах остаётся. Он будет со мной до утра, въестся в простыни, в подушку, в мой сон. Я знаю это. Я выбирала его специально.
Примечания:
9 Нравится 8 Отзывы 4 В сборник