2004
Так всё похоже на клинику, в которой работает Стюарт, но табличка на двери другая: «Скотланд-Ярд, отдел по делам семейного насилия». Я сижу на пластиковом стуле. Он низкий, спинка давит в поясницу, но я не меняю позу. Не имею права. Мышцы застыли в идеальном контроле — наследие войны, наследие допросов, наследие всего, что я не могу забыть, даже если очень стараюсь. Напротив — женщина в форме. Сержант Харрис. Короткие русые волосы, усталые глаза, блокнот в руках. Она глядит на меня без жалости, но с профессиональным вниманием. Такие видели много, чтобы плакать вместе с каждой. — Мисс Грейнджер, вы утверждаете, что мистер… — она заглядывает в свои записи, — Энди Мюррей систематически применял к вам физическое насилие на протяжении последних двух месяцев ваших отношений? Я киваю. — Пожалуйста, отвечайте вслух. Для протокола. — Да, — мой ответ звучит ровно и слишком спокойно для женщины, которая рассказывает о побоях. — Да, сержант. Он поднимал на меня руку. — Когда это началось? Я рассматриваю стену. Там — плакат с телефоном доверия и надписью «Ты не одна». Кто придумывает такие слоганы? Люди, которые никогда не были одни в пустой квартире с зашторенными окнами и блистером транквилизаторов в прикроватной тумбочке. — Примерно месяц назад. Сначала просто… вспышки. Крики. Он говорил, что я его провоцирую. Что я чересчур умная для него. Что я заставляю его чувствовать себя ничтожеством. — А потом? Я провожу языком по пересохшим губам. — Потом он начал хватать меня за руки. Оставлял синяки на запястьях. Сержант Харрис делает пометку в блокноте. — Он бил вас? — Да. Не каждый день. Но когда бил… — я замолкаю. Не испытывая ни стыда. Ни боли. Только ясность. — Однажды он ударил меня головой о стену. Сказал, что я сама виновата. Что я довела его. — Вы обращались за медицинской помощью? — Нет. — Почему? Я глазею на свои руки. На бинты. Под ними — швы. Мои собственные. Кривые, торопливые, сделанные дрожащей рукой в три часа утра, пока алпразолам выедал остатки памяти. — Думала, что сама справлюсь. Что он изменится. Что это… стресс. Работа. Деньги. Все через это проходят. — Мисс Грейнджер, — сержант откладывает ручку, — я должна спросить. Почему вы пришли сейчас? Что изменилось? Я зажмуриваюсь. За веками — красная лампочка, мигающая в прихожей. И нож на полу. И кровь. И приказ, который шепчет: «Поклянись, что не уйдёшь». — Я поняла, что следующей буду не я. Что он найдёт кого-то ещё. Или… — я запинаюсь. — Или я не переживу следующий раз. Сержант Харрис глядит на меня очень долго. — Энди Мюррей — это его полное имя? Вы знаете адрес? Место работы? Я качаю головой. — Он… он часто переезжал. Говорил, что работа требует мобильности. Я не знаю, где он. — Вы знаете его последнее место работы? Номер социального страхования? В голове — туман. Я должна это знать. Я жила с ним два месяца. Я должна помнить хотя бы его номер. Или день рождения. Или цвет глаз. Я не помню ничего. — Мисс Грейнджер? — Простите, — мой голос дрожит — в первый раз за этот разговор. — Я… у меня проблемы с памятью. Врач сказал, это из-за стресса. Я не могу вспомнить детали. Сержант Харрис кивает. Она видела такое. Она знает, что жертвы часто вытесняют травмирующие воспоминания. — Мы примем ваше заявление, мисс Грейнджер. Начнём проверку. Но я должна вас предупредить: без свидетельских показаний или медицинских документов это может быть сложно. У вас есть кто-то, кто мог бы подтвердить факт насилия? Друзья? Коллеги? Я открываю рот. Закрываю. Гарри. Рон. Кэсси. Никто из них не видел синяков. Я так хорошо их прятала. Я так старалась быть нормальной. — Нет, — шепчу я. — Никого. Сержант Харрис протягивает мне ручку. — Тогда просто оставьте показания. Мы зарегистрируем. Я беру ручку. Бумага шершавая, казённая, пахнет типографской краской. Я уставилась на чистые строчки. Энди Мюррей. Я не помню его лица. Я не помню, как мы встретились и почему я согласилась жить с ним. Но я помню его кулаки. Или мне кажется? Я ставлю подпись. Гермиона Джин Грейнджер.***
Темнота. Я лежу на полу. Вкус крови на губах — солёный, медный. Где-то капает вода. Или не вода. — Ты сама виновата, — говорит кто-то сверху. Энди. Я знаю, что это он, но не вижу лица. Только силуэт — тёмный, расплывчатый, с неестественно длинными руками. — Ты всегда доводишь меня. Ты знаешь, как это действует на меня. Я пытаюсь ответить, но язык не слушается. Губа разбита, из носа течёт — горячая струйка заливает подбородок. — Я люблю тебя, — говорит он. — Ты знаешь, что я люблю тебя. Поэтому я так злюсь. Ты моя. Моя! Он наклоняется. Я чувствую его дыхание — кислое, горячее, с приторным химическим привкусом. Тем же самым пахнут таблетки, которые я глотаю каждое утро. Или не утро. Я уже не различаю. Он целует меня в лоб. Нежно. Почти ласково. — Прости меня, — шепчет он. — Я исправлюсь. Я обещаю. Я хочу сказать: «Встань на колени. Поклянись. Поклянись, что не сделаешь этого больше». Но вместо этого слышу своё нытьё — тихое, сломленное и чужое: — Я верю тебе. — Ты ангел, — шепчет он. — Ты мой ангел, который прощает меня снова и снова. Он гладит меня по голове — медленно, как-то даже благоговейно. Говорит тихо, будто читает молитву. — То, что между нами — это не любовь, Гермиона. Это зависимость. Ты зависима от меня, как от дозы. Ты дрожишь, когда я ухожу. Ты задыхаешься, когда я молчу. Ты готова на всё, лишь бы я вернулся и сказал, что ты хорошая. Что ты нужна. Что без тебя я умру. Он тихо и надтреснуто смеётся. — А я зависим от тебя. От твоих слёз. От твоего страха. От того, как ты сжимаешься в комок, когда я повышаю голос. Ты делаешь меня богом, Гермиона. А боги не умеют любить. Боги требуют жертв. Его пальцы больно сжимают мои волосы. — Но мы не можем друг без друга. Потому что без боли нет счастья. Без унижения нет прощения. Без ломки нет эйфории. Ты поняла? Мы — одна болезнь на двоих. Он целует меня в макушку. — И ни один врач нас не вылечит.***
Напротив меня сидит Гарри. Живой, настоящий, с морщинками вокруг глаз и свежим шрамом на подбородке — побрился сегодня и порезался, как всегда. Он сидит на краю моего дивана, сжимая в руках чашку с остывшим чаем, и смотрит на меня с выражением, которое я видела уже тысячу раз: беспокойство пополам с усталостью. — Ты услышала? — спрашивает он. Я моргаю. — Что? — мой тон хриплый, как у человека, который не говорил несколько дней. Или несколько недель. Я не знаю. Гарри щёлкает перед моим носом. Раз. Два. — Гермиона. Ты здесь? — Здесь, — я тру глазницы. Под пальцами — тёмные круги, мешки, сухая кожа, которая трескается от любого движения. — Голова болит. — Не удивлён, — он отставляет чашку на журнальный столик. — На дворе конец декабря, а ты ходишь без шапки. Я пялюсь вниз. Ноги босые и посинели от холода или от плохого кровообращения. Я не помню, когда в последний раз носила носки. Но мой мозг цепляется за другое. — Что? — переспрашиваю я. Не потому что не расслышала. Потому что слова не складываются в смысл. — Конец декабря, — повторяет Гарри медленно, будто разговаривает с ребёнком или с очень старым человеком. — На календаре двадцать восьмое, а ты ходишь без шапки. Я поворачиваю голову к окну. За ним — серое, мутное небо. Не ноябрьское, нет. В ноябре ещё были жёлтые листья на деревьях, хоть и мокрые, хоть и гнилые. Сейчас — голые ветки, чёрные, как обгоревшие спички. Снега нет. Исключительно слякоть и промозглый холод, который пробирает до костей. Я переключаюсь на свои руки. Бинтов нет. Порез зажил — остался розовый, блестящий рубец поперёк ладони. Рядом — другие шрамы. Старые. Новые. Я не помню, откуда они. А ещё эта тянущая, тупая боль на внутренних сгибах локтей. Я встаю. — Воды? — Эмм… нет, — растерянно отвечает Гарри. Мне просто нужен повод отвернуться. Подхожу к раковине. Включаю кран. И пока вода с шумом бьёт по керамике, на одну короткую, воровскую секунду вздёргиваю рукав свитера. Кожа на внутреннем сгибе локтя пожелтела, пошла бледными лиловыми разводами старых гематом. Россыпь крошечных красных точек — уродливая пунктирная дорожка, идущая прямо по вене. Я машинально сгибаю руку, и мышцу под кожей мгновенно стягивает. Фантомное жжение никуда не ушло. За спиной скрипит диван — Гарри меняет позу. Я торопливо, одним движением натягиваю рукав обратно. Вниз, до самых костяшек. Прячу. Беру стакан с ледяной водой и возвращаюсь к другу, словно ничего не произошло. — Слушай, — Гарри откидывается на спинку дивана, — я хотел спросить. Ты точно не передумала насчёт Нового года? Мы же говорили, что хотим собраться у Билла и Флёр. Все в последний момент, как всегда, всё переменилось, но они всё равно ждут. Говорят, ты можешь приехать когда захочешь, хоть в три часа ночи. Новый год. Я заглядываю куда-то за спину Поттера. Там, на кухонных поверхностях — гора праздничных пакетов. Красные, зелёные, серебряные, с блестящими ленточками и наклейками в виде снежинок. Один раскрыт, из него торчит скомканная упаковочная бумага. Рядом — ножницы, скотч, несколько обрезков. На плите — какая-то кастрюля. Под крышкой что-то булькает. Пар поднимается, запотевает вытяжку. Я что-то готовлю? Я не помню, чтобы зажигала плиту. Не помню, чтобы ходила в магазин за продуктами. Не помню, чтобы покупала эти пакеты. Но они здесь. Я перевожу взгляд на журнальный столик. Коробка. Обёрнутая в блестящую золотую бумагу, перевязанная красной лентой. На крышке — маленькая открытка. Я не вижу, что на ней написано. Я упаковывала подарок. Кому? Что там? — Нет, — говорю я. — Я точно уверена. Я не поеду. Гарри заботится обо мне. — Ладно. Как скажешь. Я уже не слушаю. Я тянусь к коробке. Нащупываю край ленты и развязываю бант. Бумага шуршит — дорогая, плотная, не из супермаркета. Откуда она у меня? Я открываю коробку. Внутри — на чёрном бархате — лежит серебристый айпод мини. Недавно появились в магазинах — компактные, яркие, с крутящимся колёсиком. Реклама висела на каждом билборде в Лондоне: «Тысяча песен в твоём кармане». Рядом — наушники в пластиковом боксе, зарядное устройство и подарочный сертификат на загрузку песен в Айтюнс. Кому я собиралась это подарить? Я провожу пальцем по гладкому металлу. — Знаешь, — Гарри встаёт с дивана, потягивается, — я всё думаю про Рона. Он, конечно, не говорит, но я вижу, что переживает. Думает, что ты обиделась на него за тот разговор. Когда он сказал, что ты зазналась. Ты же знаешь Рона — он сначала ляпнет, а потом думает. — Гарри идёт к кухне, открывает шкафчик, достаёт стакан. — Я ему объяснил, что ты просто… ну, что тебе нужно время. Он вроде понял. Но всё равно спрашивает о тебе. Вода льётся в стакан. Гарри не смотрит на меня. Думаю, ему тоже нужен повод отвернуться. Я всматриваюсь в коробку. На дне, под чёрным бархатом, что-то белеет. Записка. Я вытаскиваю её. Тело дрожит — или это просто холод? В кухне тепло, батареи работают на полную, но меня знобит. Бумага плотная, с золотой каймой. Такие продают в магазинах канцтоваров перед праздниками. Я помню, что держала этот листок. Помню, что долго не могла решиться написать. Разворачиваю. Почерк мой. Неровный, с нажимом — будто я писала, сжимая ручку так, что она впивалась в средний палец. В записке всего несколько слов: «Ты сказал, что без боли нет счастья. Но я хочу попробовать без тебя. С Новым годом». Ни имён. Ни подписи. Ни даты. Гарри возвращается с кухни, ставит стакан на стол. — …так что я подумал, может, ты всё же напишешь ему? Рону. Пару слов. Не сейчас, конечно, но когда будет легче. Он будет рад. Он изучает меня. Я сжимаю записку в кулаке. — Что это? — кивает он на мою руку. — Ничего, — я прячу листок в карман джинсов. — Просто… напоминание. Гарри не спрашивает, о чём. Он привык, что я прячу от него вещи. Что я исчезаю на недели, а потом появляюсь с новыми шрамами и старыми тайнами. Он не давит. Он просто ждёт. Как всегда. — Ладно, — он берёт со стола ключи. — Идём? Я киваю. Встаю. Записка жжёт карман.