Глава вторая. Косой переулок
31 марта 2026 г., 02:20
После письма жизнь не переменилась сразу, и именно это, пожалуй, больше всего раздражало Гарри. У детей есть одна почти трагическая особенность: как только им сообщают, что впереди находится нечто большое, важное и способное всё изменить, они начинают ждать, что перемена начнётся немедленно, желательно уже в ближайшие полчаса. Гарри, разумеется, был не вполне обычным ребёнком и поэтому ждал молча, но от этого ожидание не становилось менее ощутимым. Оно просто переселилось в быт и принялось мешаться под ногами, как невидимая кошка. Он чаще обычного замирал посреди комнаты, глядя в одну точку, будто пытался мысленно дотянуться до того места, где его уже ждали. Он стал задавать больше вопросов, причём не только тех, на которые можно было ответить фактом, но и тех, которые взрослые терпеть не могут именно потому, что на них невозможно ответить честно, не выдав собственной растерянности. Петуния же, как человек, всю жизнь предпочитавший беспокойству расписание, отреагировала на приближение Хогвартса самым естественным для себя образом: составила список.
Список висел на кухне, приколотый к доске для заметок рядом с магазинными чеками, одним рецептом от головной боли, который Петуния давно не выбрасывала по привычке, и бумажкой с телефоном сантехника, вызывавшегося в этой квартире чаще, чем следовало бы приличным людям. Список назывался не «Что нужно сделать перед магической школой» — такой заголовок Петуния скорее бы сожгла, чем допустила в собственный дом, — а просто «Август». Под этим невинным словом скрывались, однако, вполне судьбоносные пункты: купить одежду, разобраться с книгами, выяснить, что именно в этой школе понимают под необходимым минимумом и, главное, пережить поездку за всем перечисленным без крупных происшествий, телесных повреждений и публичного унижения.
Последний пункт в список не вошёл, но подразумевался.
Петуния села за стол, надела очки, которые обычно надевала только для счетов или особенно неприятных писем, и принялась перечитывать перечень школьных принадлежностей так, словно рассчитывала обнаружить в нём какой-то мелкий, но юридически значимый подвох. Гарри сидел напротив и, хотя делал вид, будто занят кусочком тоста, на самом деле следил за выражением её лица с вниманием человека, от этого выражения зависящего. Петуния прочла список до конца, вернулась к началу и прочла снова.
— Полагаю, — сказала она наконец тем тоном, которым обычные люди говорят «идёт дождь», а Петуния — «в британской образовательной системе всё ещё сохраняются следы варварства», — в этой школе считают разумным требовать от одиннадцатилетнего ребёнка котёл.
— Это плохо? — осторожно спросил Гарри.
— Это непрактично, — ответила она. — У ребёнка не должно быть котла. У ребёнка должен быть пенал.
— Там ещё сова, если хочешь.
— Сова тебе не нужна.
— Почему?
Петуния отложила список и посмотрела на него поверх очков.
— Потому что у нас уже есть один источник бытовой непредсказуемости, и этого, на мой взгляд, достаточно. Во-вторых, ты забываешь закрывать форточку. В-третьих, я не намерена обсуждать с соседями наличие в квартире дополнительной хищной птицы. Они и так проявляют чрезмерный интерес к нашему образу жизни.
Это было правдой. Соседи в доме не были злыми людьми, но обладали тем количеством свободного времени и естественного любопытства, которое в многоквартирных домах нередко заменяет человеку мировую культуру. Женщина снизу, миссис Кроули, не упускала случая поинтересоваться, почему в квартире Петунии так часто меняют занавески. Мужчина напротив, мистер Хейнс, как-то раз с выражением тяжёлой гражданской ответственности поинтересовался, не перегружает ли Петуния электросеть, потому что у них с завидной регулярностью мигает свет. Петуния, не моргнув глазом, отвечала, что дело, вероятно, в старой проводке, неудачном расположении дома, погоде, государстве, коммунальных службах и упадке стандартов, стараясь распределять вину таким образом, чтобы ни одна версия не выглядела окончательной. До сих пор это помогало.
К списку, впрочем, соседей не прилагалось. К списку прилагался магазин, и магазин этот находился, как Петуния уже знала по отдельным, весьма сдержанным воспоминаниям, не там, где она предпочла бы видеть магазин для детей. В идеальном мире школьную форму покупают в торговом центре, книги — в книжном, а палочки, чем бы они ни были, не существуют вовсе. Но идеальный мир давно исчез из зоны действия Петуниной биографии, и она принимала это не философски, а организационно.
— Мы поедем в Лондон в четверг, — сказала она, беря карандаш. — В будний день меньше людей. Меньше людей — меньше поводов для вопросов. Ты не трогаешь ничего руками без необходимости. Ты не убегаешь смотреть по сторонам. Ты не задаёшь вопросов каждому встречному. Если тебя что-то удивляет, ты удивляешься про себя.
— А если будет очень удивительно?
— Тогда особенно про себя.
Гарри кивнул. В том, как он кивал, было уже что-то почти взрослое: не протест, а регистрация правила. Петуния иногда думала, что этот мальчик с самого начала учится не жить, а приспосабливаться, и от этого ей становилось не по себе, хотя в обычной жизни она не жаловала людей, легко впадающих в жалость. Жалость, по её убеждению, часто служила заменой действиям. Однако здесь действия она и так совершала ежедневно, а неприятное чувство всё равно оставалось.
В следующие дни квартира начала готовиться к школе, как старый корабль готовится к выходу в море, которого он не одобряет, но избежать уже не может. Петуния перебрала одежду Гарри, причём делала это с тем суровым вниманием к деталям, которое в иных домах сопровождает дипломатические переговоры. Школьная форма, как выяснилось, существовала отдельно и требовала покупки в соответствующем месте, но бельё, носки, свитера, пижамы и прочая унылая, жизненно необходимая текстильная инфраструктура лежали на ответственности дома. При этом Петуния, наученная горьким опытом, учитывала сразу несколько факторов: одежда должна была быть достаточно прочной, чтобы пережить мальчика с магией, достаточно простой, чтобы не наводить его на лишние размышления о собственной неуместности, и достаточно дешёвой, чтобы не вызывать у неё сердечных приступов, если что-нибудь загорится, расползётся или по непонятной причине изменит цвет.
За последние годы она уже убедилась, что магия Гарри, если и имела какие-то эстетические предпочтения, то весьма странные. Однажды новый джемпер, купленный к Рождеству и вполне невинный по дизайну, к утру обзавёлся на груди узором из маленьких серебристых звёздочек, что само по себе было бы даже мило, если бы звёздочки не двигались. Другой раз пижамные штаны сделались огнеупорными ровно в тот день, когда это качество им особенно пригодилось, однако уже к утру снова стали обычными, так что опыт нельзя было признать повторяемым. Петуния давно перестала надеяться на последовательность. Она просто предпочитала вещи, которые не жалко.
— Ты растёшь, — заметила она однажды вечером, прикладывая к нему рукав свитера.
— Это плохо?
— Это дорого.
— Прости.
И вот это простое, автоматическое «прости», выскочившее прежде, чем он успел подумать, снова кольнуло её сильнее любой случайной магии. Она раздражённо дёрнула ткань, будто виноват был свитер.
— Не извиняйся за рост, — сказала она резче, чем хотела.
Гарри вздрогнул и сразу подобрался.
Петуния помолчала, потом уже спокойнее добавила:
— В твоём возрасте это единственное, что должно происходить без согласования.
Он не улыбнулся сразу, но напряжение в плечах у него ослабло. В этом тоже было что-то нехорошее: ребёнок не должен так явно расслабляться от того, что взрослый на него не сердится.
Петуния занималась делом и одновременно вспоминала, как собирали в школу Дадли. Там всё было не то чтобы проще — Дадли никогда не относился к вещам бережно, а Вернон считал, что мальчик растёт и должен получать всё лучшее, желательно немедленно и в двойном количестве, — но это была нормальная сложность. Обычная, земная, без угрозы, что купленные ботинки однажды решат не признавать законы трения. Гарри же требовал иного рода предусмотрительности. Ему нужно было покупать не то, что красиво и удобно, а то, что, во-первых, не обидится на магию, а во-вторых, само не спровоцирует катастрофу.
С книгами, как ни странно, всё обстояло лучше. Книги Гарри любил, и, возможно, именно поэтому они отвечали ему относительной взаимностью. Они не взрывались, не улетали в окно, не начинали неожиданно петь. Максимум — иногда сами открывались на нужной странице, что Петуния, после недолгой внутренней борьбы, сочла всё-таки полезным свойством. Чтение было его способом проводить время так, чтобы мир не имел шанса от него устать. Пока другие дети на площадке шумели, спорили и учились друг у друга глупостям, Гарри сидел на подоконнике, на диване, на ковре или даже под столом, если там было уютнее, и читал с тем сосредоточением, которое в детях одновременно умиляет и настораживает. Он читал всё, что попадалось под руку: старые журналы, книги из библиотеки, учебники, забытые кем-то в подъезде, кулинарные брошюры, если больше ничего не было. Вероятно, именно поэтому, получив список школьных книг, он не испугался объёма. Напротив, в его лице мелькнуло то редкое выражение жадного интереса, которое Петуния привыкла видеть только у Лили, когда та в детстве находила что-нибудь, обещавшее тайну.
— Там правда есть предмет про историю магии, — сказал он, как будто сам факт существования истории придавал происходящему дополнительную законность.
— В любом уважающем себя учреждении есть история, — заметила Петуния. — Это придаёт хаосу видимость традиции.
— А ты знаешь что-нибудь про магию?
Вопрос был естественным, но всё равно застал её врасплох. Петуния медленно сложила список и положила его на стол.
— Я знаю достаточно, чтобы не испытывать к ней романтических чувств.
— Это не ответ.
— Это лучший ответ, который я могу дать, — сказала она. — Магия, Гарри, не делает людей лучше, умнее или добрее. Она просто даёт им больше способов быть тем, кем они уже являются. Иногда это очень неудобно.
Он подумал над этим с той серьёзностью, которая у детей возникает, когда они чуют: сейчас им сказали нечто, значение чего придётся распаковывать ещё много лет.
— А мама? — спросил он. — Какая она была из-за магии?
Петуния почти автоматически хотела сказать «такая же», но вовремя остановилась, потому что это было бы и правдой, и неправдой одновременно.
— Твоя мать, — ответила она медленно, — была человеком, который и без магии занял бы слишком много места в любой комнате. Магия просто помогала ей делать это эффектнее.
Гарри усмехнулся, и Петуния неожиданно усмехнулась тоже. Подобные моменты случались между ними редко, но именно потому и запоминались лучше любых семейных нежностей, которых в этой квартире никогда не водилось в избытке.
До поездки в Лондон оставалось три дня, и все три дня Гарри жил как человек, которому пообещали другой климат. Он всё ещё спал в своей комнате, где обои чуть отставали в углу возле окна, а на полке стояли книги и три особенно стойких игрушечных солдатика, переживших раннее детство без заметных мутаций; он всё ещё завтракал на кухне за тем же столом, где нож на третьем году совместной жизни с магией приобрёл привычку медленно поворачиваться в сторону того, кто на него смотрит; он всё ещё вечером слышал, как Петуния возится с бельём, ругает холодильник и выключает свет сначала в коридоре, потом в гостиной, потом на кухне. Но поверх этого повседневного слоя уже лежало ожидание, и даже магия в квартире, кажется, чувствовала его. Она вела себя почти прилично, словно и сама не хотела срывать подготовку.
Это «почти» проявилось, разумеется, накануне поездки. Петуния гладила рубашку, Гарри читал за столом, и всё было настолько спокойно, что сама тишина начала вызывать подозрения. Потом дверь кухонного шкафа медленно открылась, оттуда, слегка пошатываясь, выехала банка с чайными пакетиками и остановилась на самом краю полки с видом человека, намеренного вступить в дискуссию.
— Нет, — сказала Петуния, не поднимая глаз от утюга.
Банка покачнулась.
— Даже не думай.
Банка, очевидно, подумала, но падать передумала и втянулась обратно.
Гарри поднял голову от книги.
— Ты сейчас разговаривала с чаем?
— Я разговаривала с квартирой через посредника, — отрезала Петуния. — У нас ответственное мероприятие. Никаких сцен.
— Она тебя слушается?
— Не обольщайся. Она меня уважает.
Это была одна из тех шуток, которые в другой семье разошлись бы смехом на двоих, но у них обернулись только коротким взглядом, в котором, тем не менее, мелькнуло общее понимание. Квартира действительно в каком-то смысле знала Петунию. За годы совместного существования она, кажется, научилась различать, когда происходящее можно считать стихийным магическим выбросом, а когда — неуважением к хозяйству.
Поездка в Лондон началась рано. Петуния полагала, что если уж день обещает испытание, лучше встретить его прежде, чем он успеет набрать дурную скорость. На улице было серо, как умеют только английские утра: не просто пасмурно, а с тем выражением осуждающей бесцветности, которое заставляет человека чувствовать, будто даже небо не уверено в целесообразности всего происходящего. Гарри, против ожиданий, был собран и тих. На нём была чистая рубашка, старый, но целый свитер и куртка, из которой он уже начинал вырастать. Петуния проверила, взял ли он письмо, деньги, носовой платок и список, хотя список всё равно был у неё. Она вообще принадлежала к той категории людей, которые считают список не заменой памяти, а её дисциплинарным органом.
Они доехали до вокзала без происшествий. Это уже можно было считать победой, потому что общественный транспорт в присутствии Гарри иногда начинал проявлять метафизическую чувствительность. Однажды автомат с билетами выплюнул Петунии вместо сдачи два жетона, вышедших из употребления ещё до её знакомства с Верноном; в другой раз автобус почему-то не открыл перед Гарри заднюю дверь, словно опасался его впускать. Сегодня, к счастью, реальность проявила должную сдержанность.
Лондон же, как и положено большому городу, не проявил никакой. Он навалился на них сразу: шумом, толпой, запахом выхлопов, горячего масла, сырого камня и торопливых людей. Гарри, несмотря на все наставления, смотрел по сторонам широко раскрытыми глазами, и Петуния, заметив это, не стала делать замечание. Было бы бессмысленно требовать от ребёнка равнодушия к масштабу, если он почти всю жизнь провёл в старой квартире, где главными событиями считались загадочные возгорания и визиты почтальона. Она только шла чуть быстрее обычного и следила, чтобы он не отстал.
Косой переулок, разумеется, не мог находиться в нормальном месте. Петуния знала это заранее и всё равно испытала старое, неприятное раздражение, когда убедилась, что попасть туда нужно через заведение, которое выглядело как компромисс между вековой сыростью и плохой репутацией. В детстве она, вероятно, сочла бы это место захватывающим; взрослой женщине, у которой в сумке лежал список покупок и упаковка пластырей «на всякий случай», оно показалось прежде всего антисанитарным. Однако бармен — или хозяин, или страж перехода, Петуния не собиралась уточнять — посмотрел на неё без удивления, на Гарри с любопытством, но тоже без театра, и этого хватило, чтобы пройти дальше.
Сам переулок был именно таким, каким его обычно рисует воображение людей, выросших на добропорядочных улицах и потому склонных переоценивать живописность беспорядка. Он был кривой, тесный, шумный и насыщенный товарами до степени торгового безумия. Вывески висели под разными углами, витрины переливались, двери то и дело хлопали, из открытых окон доносились запахи, которые Петуния не желала анализировать, а люди вокруг выглядели так, будто каждое утро сознательно выбирают одежду по принципу «пусть это смутит кого-нибудь консервативного». Гарри, конечно, потерял дар речи. Петуния же, собрав всю волю, действовала по заранее установленному плану: сперва форма, потом книги, потом прочее, и только после этого — если ещё останутся силы — палочка.
Именно палочка беспокоила её больше всего. Книги — это книги, котёл — неудобен, но материален, форма отвратительно непрактична, но понятна. Палочка же представлялась Петунии той точкой, в которой магия перестаёт быть абстрактным фоном и выдаёт ребёнку, по сути, инструмент. Она уже видела достаточно самопроизвольных эффектов, чтобы ценить отсутствие инструмента. Однако школьный список не оставлял выбора.
Продавцы, как назло, были приветливы. Это раздражало почти сильнее, чем если бы они были наглы. Петунии было бы проще держать оборону против людей, явно считающих её посторонней. Но продавщица мантии только измерила Гарри быстрым, профессиональным взглядом и принялась суетиться с лентой, как суетятся все женщины, десятилетиями работающие с детьми и уже утратившие способность удивляться их составу, происхождению или выражению лица. Книжник оказался невыносимо бодрым. Хозяин лавки с котлами говорил о толщине стенок с той страстью, с какой нормальные люди обсуждают надёжность садовой мебели. Повсюду выяснялось одно и то же неприятное обстоятельство: магический мир существовал давно, крепко и без всякой оглядки на то, что Петунии когда-то хотелось бы его не замечать. Он не был ни миражом, ни дурной компанией, ни трагической случайностью. Он был системой. И именно поэтому она чувствовала себя в нём особенно неуютно.
Гарри, однако, не чувствовал себя неуютно в том смысле, которого Петуния ожидала. Он не был расслаблен, не бросался к витринам, не разевал рот, как турист. Напротив, его внимание имело другое качество — настороженное, почти исследовательское. Он смотрел на людей так, словно в каждом из них искал подтверждение одному и тому же вопросу: значит, это правда? Значит, я не один? Значит, всё это не потому, что со мной особенно плохо, а потому, что я откуда-то отсюда? Петуния увидела это и вдруг испытала неожиданно тяжёлое чувство, в котором раздражение смешалось с запоздалой виной. Сколько лет этот ребёнок жил в убеждении, что представляет собой частную поломку реальности, тогда как на самом деле был всего лишь неподходящим элементом в неправильной среде?
К палочнику они вошли под вечер, когда Петуния уже чувствовала усталость во всём теле и особенно в той части сознания, которая вынужденно контактировала с магией в повышенной концентрации. Лавка оказалась тихой, пыльной и на редкость лишённой веселящей эксцентричности, которой изобиловал переулок снаружи. Это Петунии понравилось. Старый мастер выглядел именно так, как, по её мнению, и должен выглядеть человек, который десятилетиями продаёт детям орудия сверхъестественного воздействия: сухой, внимательный и слегка пугающий не активностью, а её отсутствием.
То, что происходило дальше, Петуния наблюдала с выражением женщины, пришедшей на приём к врачу и внезапно узнавшей, что лечение включает в себя элементы судьбы. Палочки выбирались, пробовались, что-то вызывали, что-то опрокидывали, что-то явно отвергали самого Гарри. Всё это сопровождалось загадочными комментариями мастера, от которых Петунии хотелось либо уточнить смысл, либо немедленно увести ребёнка обратно в мир, где максимумом педагогического символизма был выбор цвета школьного галстука. Но одна палочка в итоге подошла. Это было заметно даже ей, человеку без магии, именно потому, что в воздухе на мгновение возникло то ясное ощущение правильности, которое иногда случается при совпадении двух давно разошедшихся частей механизма.
Гарри стоял, сжимая палочку так осторожно, будто боялся спугнуть сам факт, что она ему принадлежит. В его лице было не торжество, а нечто более редкое и более серьёзное — узнавание. Петуния в этот момент впервые с тех пор, как получила письмо, по-настоящему испугалась. Не за него, не за себя, а за тот простой и жестокий закон, по которому у человека может оказаться место в мире, который ты ненавидишь. Если мальчику действительно было сюда, то что, спрашивается, ей делать со всеми годами, в течение которых она пыталась выстроить ему жизнь как можно дальше отсюда?
По дороге обратно они почти не разговаривали. Гарри держал покупки так бережно, словно каждая из них была не предметом, а доказательством. Петуния шла рядом и чувствовала усталость такой плотности, какая бывает только после дней, когда приходится не просто многое сделать, а многое признать. Дома она первым делом поставила чайник, потому что в мире, независимо от числа магических откровений, горячий чай остаётся формой сопротивления распаду. Гарри молча выгружал покупки на стол, и в этой тишине не было отчуждения — только избыток пережитого.
— Ну? — сказала Петуния наконец, когда чашки были налиты.
Он поднял на неё глаза.
— Там никто не смотрел на меня так, будто я сейчас что-нибудь испорчу.
Сказано это было просто, без жалобы, без драматического нажима, именно поэтому фраза и ударила так точно. Петуния отставила чайник.
— Привыкай, — произнесла она, стараясь, чтобы голос звучал ровно. — В школе, вероятно, будет то же самое.
— А если нет?
— Тогда они идиоты, — отрезала она быстрее, чем успела подумать.
Гарри заморгал, а потом рассмеялся — коротко, удивлённо, как будто не ожидал от неё такой прямоты. Петуния сама не улыбнулась, но в глубине души признала полезность сказанного. Есть вещи, которые ребёнку следует услышать хотя бы раз до того, как мир примется убеждать его в обратном: чужой дискомфорт не всегда свидетельствует о твоей вине.
Следующие недели потекли одновременно быстрее и медленнее обычного. Время вообще ведёт себя странно, когда человек стоит на пороге перемены: дни наполняются конкретными делами и потому мелькают, а внутри каждого дня часы растягиваются, потому что сознание постоянно забегает вперёд. Гарри то и дело перебирал книги, проверял список, разглядывал форму, словно опасался, что она исчезнет, если оставить её без присмотра. Палочку Петуния велела держать убранной, и он подчинился без спора, хотя один раз она всё-таки застала его за тем, что он просто сидит на кровати и смотрит на футляр. Не открывает, не размахивает, не пытается колдовать — просто смотрит, как смотрят на письмо от человека, который ещё ничего тебе не сказал, но уже изменил порядок мыслей.
Петуния тем временем занималась тем, что считала своей обязанностью, а именно — пыталась подготовить Гарри не к магии, с которой, по её мнению, он и так сживётся быстрее, чем следовало бы, а к людям. Она не могла научить его магическим обычаям, не собиралась изображать осведомлённость, которой не имела, и уж тем более не намеревалась внезапно становиться проводником в мир, о котором думала с раздражением и плохо скрытой старой болью. Но она могла дать ему набор правил, способных пригодиться в любой социальной среде, особенно в той, где дети, как и везде, склонны быстро улавливать чужую неуверенность.
Эти разговоры происходили вечером, обычно на кухне, где серьёзные вещи почему-то всегда звучат чуть менее угрожающе, особенно если рядом стоит чайник и пахнет поджаренным хлебом.
— Не рассказывай всё о себе сразу, — сказала Петуния, размешивая сахар. — Люди путают откровенность с приглашением к вторжению.
— А если меня спросят?
— Ответь на вопрос, который задали, а не на все, которые могли бы задать потом.
— Это сложно.
— Это называется выживание в обществе.
В другой вечер она сказала:
— Если кто-то ведёт себя так, будто знает о тебе что-то важное только потому, что слышал слухи, не помогай ему.
— То есть?
— То есть не старайся выглядеть понятнее, чем ты есть. Это не твоя работа.
Он смотрел на неё очень внимательно, как будто пытался понять, откуда она сама знает такие вещи. Петуния не объясняла. Некоторые знания не требуют биографической справки. Достаточно быть старшей сестрой девочки, которую все любили с раздражающей лёгкостью.
Иногда, впрочем, эти подготовительные беседы уходили совсем не туда, куда она планировала. Так, однажды Гарри вдруг спросил:
— А у тебя в детстве были друзья?
Петуния замерла с чашкой в руке. Вопрос был неудобный не потому, что ответ был ужасен, а потому, что он оказался слишком обычным. Нормальным. Таким, какие дети задают взрослым, если верят, что у взрослых когда-то тоже была жизнь до их появления.
— Были, — сказала она после паузы. — Несколько.
— А потом?
— Потом люди вырастают.
— И что, друзей не остаётся?
Петуния хмыкнула.
— Это зависит от людей.
— А у мамы?
Вот тут уже было труднее.
— У Лили был только один друг, такой же как и она. Остальные дети избегали ее, — сказала она суховато.
Гарри, как ни странно, понял. Или, по крайней мере, понял достаточно, чтобы спросить не о Лили, а о себе:
— А у меня будут друзья?
И вот здесь Петуния снова столкнулась с тем же трудным видом честности, который не позволяет ни обнадёжить слишком смело, ни спрятаться за уклончивость.
— В школе, — сказала она медленно, — у тебя впервые появится шанс познакомиться с людьми, рядом с которыми тебе не нужно будет всё время быть настороже. Дальше многое зависит уже от тебя.
— А если я не умею?
— Учись.
Он слегка нахмурился.
— Это не очень утешительно.
— Утешение вообще редко бывает полезным в чистом виде, — заметила Петуния. — Но да, вероятно, будут те, кому было так же одиноко, как тебе. Обычно такие люди узнают друг друга быстрее остальных.
Эта мысль, кажется, осталась с ним. Во всяком случае, после этого разговора он стал чаще спрашивать не о самой школе, а о других детях. Какие они будут? Тоже ли они всё знали с детства? Все ли у них дома такие, как у него? Были ли у них друзья? Петуния, конечно, не знала и половины ответов, но один вывод сделала почти наверняка: маглорождённые дети, если в этой школе для них есть отдельное слово, скорее всего, приходят туда не как уверенные в себе юные маги, а как дети, которых до этого не раз называли странными, трудными, не такими, нервными, неудобными и ещё десятком слов, которыми общество пытается прикрыть собственную ограниченность. Это наблюдение Петуния сделала, разумеется, не из сочувствия к магическому сообществу, а из элементарной логики. Если рядом с Гарри обычным людям было неуютно, то почему с другими должно быть иначе?
Эта мысль неожиданно успокоила её. Не потому, что чужая трудность делает легче твою, а потому, что из общности неудобства иногда всё-таки вырастает общность. До сих пор Гарри был один на один с собственной странностью, а значит, неизбежно принимал её за личную дефектность. В школе он, возможно, впервые встретит детей, которых тоже избегали на площадках, которым тоже не верили взрослые, возле которых тоже что-нибудь происходило. Может быть, из этого и получится что-то вроде товарищества. Петуния, впрочем, не назвала бы это надеждой. Она слишком уважала катастрофы, чтобы надеяться неосторожно. Но внутренне отметила: шанс есть.
Последняя неделя августа оказалась, вопреки ожиданиям, спокойной. Даже занавески вели себя прилично, как будто чувствовали, что теперь их поджоги потеряли прежний символический смысл. Гарри помогал собирать вещи, и делал это с той серьёзностью, какую обычно проявляют дети, если им наконец дают не имитацию ответственности, а саму ответственность. Он складывал рубашки, проверял книги, пересчитывал носки, несколько раз по собственному почину переписал список, потому что ему, как выяснилось, нравилось видеть порядок в том, что раньше пугало неизвестностью. Петуния наблюдала за ним краем глаза и думала, что в другом мире из него, наверное, вышел бы хороший бухгалтер, библиотекарь или инженер по контролю за качеством. В этом мире, вероятно, выйдет волшебник, и тут уж ничего не поделаешь.
За день до отъезда Вернон приехал с Дадли. Это была не сентиментальная семейная сцена и не попытка наверстать отсутствующее родство; скорее, визит вежливости, которым люди поддерживают форму отношений, не приближаясь к их содержанию. Вернон выглядел несколько смущённым, как всегда в ситуациях, где требовалась эмоциональная точность. Он привёз коробку сладостей, новую ручку «для школы» и выражение лица человека, глубоко не согласного с устройством мира, но не имеющего на него квитанции. Дадли же, уже подросший и освоивший тот особый вид мальчишеской грузности, который позже может перейти либо в крепость, либо в просто избыточное присутствие, смотрел на чемодан Гарри с напряжённым интересом.
— Ты правда уезжаешь в интернат? — спросил он, словно речь шла о колонии для юных пианистов.
— В школу, — поправил Гарри.
— Всё равно интернат, — сказал Дадли, для которого любая форма принудительного проживания вне дома уже звучала как уголовное наказание.
Петуния не вмешалась. Между мальчиками никогда не было близости, но и откровенной вражды тоже не было — просто потому, что для неё требуется больше взаимного знания. Они существовали рядом, как два разных способа быть ребёнком, случайно поставленные в одно уравнение. Дадли не знал, как обращаться с кузеном, который, по словам взрослых, был то ли проблемой, то ли обязанностью, а Гарри не имел ни малейшего представления, что делать с мальчиком, настолько уверенным в естественности собственного присутствия в мире.
— А ты там что будешь изучать? — спросил Дадли.
Петуния напряглась, Гарри заметил это и ответил осторожно:
— Разное.
— Типа латыни?
— Хуже, — пробормотала Петуния.
Вернон кашлянул. Дадли не понял.
Сцена быстро сошла на нет, и, к некоторому облегчению всех участников, визит завершился раньше, чем кто-нибудь успел спровоцировать магию, неловкость или обе вещи разом. Но после их ухода Гарри долго молчал, сидя на кухне и глядя в чашку, как будто там можно было увидеть объяснение устройству родства.
— Ты даже не спросил, как их зовут, — заметила Петуния, разливая остатки чая.
Он поднял голову.
— Я должен был?
Вопрос был совершенно искренним. И по-своему комичным, и по-своему печальным. Петуния на секунду прикрыла глаза.
— Наверное, уже поздно начинать, — сказала она.
— Это плохо?
— Это странно.
— У нас всё странно.
— Да, — согласилась Петуния. — Но не всё одинаково смешно.
Гарри кивнул, словно принял это как окончательный комментарий к их расширенной семье.
Ночь перед отъездом выдалась почти бессонной. Гарри, конечно, уснул — дети даже накануне самых важных дней всё-таки засыпают, хотя и позже, чем следовало бы. Петуния же лежала с открытыми глазами, глядя в темноту комнаты, и чувствовала, как в ней спорят сразу несколько совершенно несовместимых состояний. Ей было тревожно, потому что мальчик уезжал в мир, где она ничем не сможет ему помочь. Ей было легче, потому что этот же мир, возможно, наконец снимет с него хотя бы часть невидимого груза. Ей было обидно — не на Гарри, конечно, а на саму структуру реальности, в которой ей снова приходилось отдавать сестриного ребёнка туда, что когда-то отняло у неё сестру. И, что хуже всего, ей было одиноко заранее, ещё до самого отъезда, потому что привычка к человеку образуется даже там, где нет нежностей, совместных объятий и прочих привычных признаков семейного счастья. Достаточно ежедневного присутствия, звука шагов в коридоре, чашки, оставленной не на том месте, тихого голоса из комнаты, запаха книги и детского шампуня. Всё это уже составляло её жизнь, нравится ей это или нет.
Утром она разбудила Гарри раньше будильника. Он встал почти сразу, словно тоже спал вполглаза. Чемодан ждал в коридоре. На кухне было холодновато. Чайник закипел без фокусов, что Петуния отметила с благодарностью. Завтрак прошёл почти молча, и это молчание было не тяжёлым, а перегруженным, как воздух перед грозой, которая, возможно, так и не начнётся.
На вокзале было людно, шумно и, как на любом вокзале в начале учебного года, насквозь пропитано ощущением, что каждая семья считает свой провожаемый чемодан центром мира. Петуния не любила вокзалы за их эмоциональную неэкономичность. Там все чувства вынужденно выставляются напоказ: тревога, раздражение, торопливость, родительская гиперопека, детское возбуждение, подростковое презрение ко всему перечисленному. Она двигалась быстро, с билетами в руке, и Гарри шёл рядом, волоча чемодан и стараясь не отставать. Когда они оказались возле платформы, о которой говорилось в письме, настало, разумеется, то самое место, где магический мир снова решил, что прямые объяснения — для слабых духом.
— Здесь нет такой платформы, — сказал Гарри, вглядываясь в таблички.
— Я вижу, — холодно ответила Петуния.
То, как они всё-таки разобрались с этим вопросом, Петуния позже вспоминать не любила. Достаточно сказать, что потребовалось наблюдение, самообладание и временный отказ от идеи, будто стены обязаны вести себя как стены. Когда всё выяснилось и проход оказался найден, Гарри остановился. Вокруг кипела жизнь, люди спешили, объявления гремели сверху с обычной вокзальной безжалостностью, а между ними стояли женщина и мальчик, прожившие вместе несколько лет в старой квартире среди упрямой техники и горючего текстиля и вдруг дошедшие до точки, где от дальнейшего уже ничего не зависело.
— Ну вот, — сказала Петуния, и голос у неё прозвучал суше, чем ей хотелось.
Гарри кивнул, но не двинулся.
— Если мне там… — начал он и замолчал.
— Пиши, — сказала Петуния.
— А ты ответишь?
Она посмотрела на него с тем самым выражением, которого у неё не бывало ни для Вернона, ни для Дадли, ни для кого вообще — выражением человека, который не умеет говорить ласково, но умеет быть надёжным.
— Я всегда отвечаю на письма, — сказала она. — Даже на плохие.
Это было ближе всего к обещанию, на которое она была способна.
Гарри вдруг шагнул ближе, будто хотел обнять её, но не был уверен, дозволено ли это в их системе отношений. Петуния увидела это движение и, прежде чем успела задуматься, коротко и неловко поправила ему воротник — жест, который в другой семье означал бы тысячу невысказанных нежностей, а в их случае заменял объятие целиком.
— Не сутулься, — сказала она. — Люди принимают это за признание вины.
Он фыркнул, и это оказалось к лучшему, потому что смех всегда легче провожать, чем молчание.
— И не извиняйся всё время, — добавила она.
Гарри открыл рот, явно чтобы машинально сказать «хорошо» тем самым тоном, который у него означал ещё и «прости», но вовремя спохватился. Петуния это заметила и, к собственному раздражённому удовлетворению, сочла маленькой победой.
— И ещё, — сказала она уже почти сердито, потому что иначе не умела. — Если встретишь там других детей из обычных семей, не удивляйся, если у них тоже не было друзей. Это не потому, что с вами что-то особенно не так. Это потому, что людям не нравится всё, чего они не могут объяснить.
Гарри смотрел на неё очень серьёзно.
— А если у них тоже не было?
— Тогда, возможно, вы наконец перестанете считать себя единственными.
Это была, пожалуй, самая важная мысль из всего, что она могла ему дать. Не утешение. Не гордость. Не горделивую басню о собственной исключительности. Просто шанс на разделённую странность, из которой иногда вырастает дружба надёжнее любой школьной сентиментальности.
Он кивнул ещё раз, сжал ручку чемодана крепче и двинулся туда, где, как уверяла магическая логика, находилась его платформа. Петуния не пошла за ним дальше. Она осталась стоять среди обычного вокзального шума, ровных объявлений, чемоданов на колёсиках, чужих детей, чужих прощаний и собственного очень прямого, очень старого чувства потери, которое на этот раз, по крайней мере, не было безвозвратным. Мальчик не исчезал из жизни. Он просто уходил туда, где должен был быть с самого начала.