Пока смерть разлучит нас.

Горячая работа
R
Завершён
23
автор
Размер:
144 страницы, 50 414 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Глава 4. Дыши.

Настройки

Мы живем в неверье, клятву нарушая то и знай.

Всемогущий! Это слово ты забвенью не предай!

Клятву верных нарушает и цены любви не знает

Низкий духом, кто средь верных оказался невзначай.

Если в день суда на выбор мне дадут, мол, что желаешь?

Я скажу: подругу дайте! Вам отдам небесный рай.

Пусть расстанусь с головою, но любви останусь верным,

Даже в час, когда над миром грянет ангела карнай.

Умирал я, но здоровым стал, едва пришла подруга.

Врач! Подобным мне — недужным — ты бальзама не давай!

Болен я. Но ты явилась и болезни удивилась.

Исцели меня, вопросов праздных мне не задавай!

Ветерок, что веет в пуще, позабудет луг цветущий,

Если кос твоих коснется благовонных, словно май.

И зубами изумленья разум свой укусит палец,

Если ты с лица откинешь кисеи летучий край.

Мне отрада пред тобою пламенеть, сгорать свечою.

Не гаси меня до срока, с головы до ног сжигай!

Не для глаз недальновидных красота, но ты, о мудрый,

Кисти самого аллаха след в ней тайный различай.

Взоры всех к тебе стремятся, но любовь и откровенье

Не для низких себялюбцев, не для наглых черных стай.

Ты у Саади, о верный, научись живому чувству,

На своей могиле бедной мандрагоры насаждай.

Темным душам недоступны все восторги опьяненья,

Прочь уйди, советчик трезвый, в пьянстве нас не упрекай.

Саади. «Мы живем в неверье, клятву нарушая»

***

Стамбул, 1526-1527 год от Рождества Христова, 932-933 год Хиджры. Годы бежали стремительной поступью, впитываясь в мраморные плиты дворца, словно вода в иссушенную землю. Дети подрастали, гарем кишел интригами — привычными, но каждый раз подаваемыми под новым соусом. Хюррем-султан, чьё имя стало предметом обсуждений и перешёптываний в каждом углу Стамбула, однажды поймала себя на мысли, что не помнит, когда в последний раз была по-настоящему счастлива.

***

Рогатин, 1510 год от Рождества Христова. Солнце склонилось за крыши обветшалых домов, когда маленькая Александра устроилась на тёплых ступенях крыльца, прижимая к груди самое дорогое своё сокровище — куклу. Отец смастерил её прошлой осенью, когда дожди лили без передышки. Он взял сухой липовый обрубок — липа легко резалась, не трескалась и пахла мёдом. Руки и ноги сделал из берёзовых щепок, скрепив их нитями из крапивного волокна. Голову обмотал льняными очёсками — мягкими, пахнущими полем и ветром, — а поверх начесал рыжеватые космы, чтобы кукла была похожа на дочку. Лицо рисовать не стал — говорят, что у кукол с ликом душа появляется, а душа — дело Божье, негоже её в игрушку заключать. Мать же, достав сундук из лиственницы, долго перебирала лоскуты. Остановилась на домотканом холсте из льна — сероватом, но прочном. Для платья взяла отрез, крашеный в красный цвет мареной, что привозили купцы из Львова: вышел наряд цвета запёкшейся калины. Поверх мать накинула крохотный фартучек из грубой сермяги, расшитый по подолу крестиками чёрной и красной шерстью, — такой узор, шепнула она, бережёт от дурного глаза. Александра водила куклой по воздуху, заставляя её кружиться в танце, предаваясь мечтаниям — в них колыхались зелёные юбки из фламандского сукна и шёлковый кунтуш с золотыми шнурами; на голове — чепец, как у самой королевы Боны. По праздникам, думала она, стол ломился бы от яств, о которых на деревенской ярмарке только шепчутся: угорь, запечённый в меду и шафране, гусь, фаршированный гречневой кашей с грибами — а на сладкое мочёные груши в вине да творог со сметаной и толчёным маком. Девочка вдохнула, прижимая куклу к щеке. Она безмолвствовала — потому ей можно было доверить самое сокровенное. — Когда я вырасту, — шепнула Александра в тряпичное ухо, — куплю тебе новое платье. Из настоящего венецианского бархата. А сама буду есть жареную куропатку с брусничным соусом и запивать липовым мёдом… Она прервалась — из сеней донёсся голос матери. Звали к ужину. А на ужин, знала она, будет постный борщ с фасолью да ломоть чёрствого хлеба. Но сейчас, в эту минуту, ей чудился запах жареного гуся. Александра улыбнулась своим грёзам, бережно подхватила куклу — и вошла в дом.

***

Хюррем-султан получила всё, о чём когда-то мечтала. Сулейман не пригласил ни одной женщины в покои с тех пор, как она переступила порог его опочивальни. Её сыновья — Мехмед, Селим, Баязид — носили гордое звание шехзаде, наследников великой империи, и падишах не скрывал, что видит в них свою надежду и опору. Дочь Михримах, темноволосая и острая на язык, становилась точной копией матери. Её влияние пугало даже старых визирей и пашей, враги трепетали, а союзники наперебой рассыпались в лести. Она должна была ликовать. Но по ночам, когда в покоях угасал последний свет и воцарялась тишина, она лежала без сна, уставившись в потолок, и чувствовала, как внутри разрастается глухая, гнетущая пустота. Не та острая, живая пустота первых месяцев пленения, когда она потеряла всё и это чувство заставляло её бороться, ненавидеть, выживать. Нет, эта была другой — вязкой и тяжёлой, как застоявшаяся вода в давно заброшенном колодце. Она больше не знала, кто она. Не та испуганная девчонка, что стояла на коленях в луже талого снега, требуя справедливости. И не та наивная наложница, что смотрела в глаза султану и признавалась, что боится лишь Всевышнего. Она перевоплотилась в нечто иное — хладнокровное, расчётливое, безжалостное. Хюррем-султан плела заговоры, расправлялась с недругами, оберегала сыновей. Делала то, что необходимо для выживания. Но каждый раз, оставаясь одна, она мучительно спрашивала себя: кого я защищаю? Ту прежнюю Александру? Или ту, кем я стала теперь? Глядя в зеркало, она едва узнавала себя. Рыжие волосы, голубые глаза — всё те же. Но взгляд стал другим: подозрительным, преждевременно усталым. Под глазами давно залегли тени, в уголках губ застыла горькая складка. Бесконечные интриги истощали её. Мехмед подрастал, и она видела в нём надежду: мягкий характер Селима внушал тревогу; а годовалый Баязид уже проявлял свой непокорный нрав. А где-то в Манисе рос Мустафа — сын Махидевран, любимец янычар, знамя народа. Хюррем понимала — рано или поздно её детям предстоит кровавая схватка за престол, и, возможно, не все из них выживут. Это леденящее душу знание медленно высасывало из неё жизнь.

***

В ту ночь она осталась одна. Сулейман был в очередном походе — Белград, Родос, Венгрия, и теперь он готовился к новым завоеваниям, а его отсутствие длилось месяцами. Дети спали в своих комнатах, служанки были отпущены. Топкапы погрузился в звенящую тишину, и в этой тишине Хюррем отчётливо слышала биение своего сердца. Она сидела на софе, укутавшись в шаль, и безучастно рассматривала свои руки. Руки матери четверых детей. Руки женщины, которая отправляла людей на смерть. Руки, которые однажды, уже в незапамятные времена, сжимали отцовский крестик — единственное напоминание о прошлом, отобранное у неё в первый же день в гареме. Госпожа медленно поднялась и направилась к сундуку в углу комнаты. Там, на самом дне, под слоями шёлка и кашемира, лежала маленькая шкатулка. Внутри, на чёрном бархате, покоился маленький флакон из тёмного стекла. Яд. Она хранила его годами — на случай, если проиграет. Если враги сомкнутся вокруг и не останется выхода. Если… Хюррем-султан взяла флакон в руки. Стекло было холодным и тяжёлым. Она повертела его, разглядывая тёмную маслянистую жидкость. Зачем? — спросила она себя. — Ради кого я всё это делаю? Ради детей? Ради власти? Ради того, чтобы умереть в одиночестве, как и все женщины до меня? Хюррем вспомнила Махидевран. Однажды, та тоже была юной, прекрасной, любимой. Нынче же — запертая в Манисе с Мустафой, она превратилась в тень себя прежней, застывшую в вечном гневе. Стала сгустком горечи и тоски в расшитых шёлком покоях. Она не хотела стать такой же — однако, изменения были необратимы. В голове роились мрачные мысли. Всё это — гарем, интриги, вечная борьба — было навязано ей. Она никогда этого не хотела. Александра мечтала быть просто женой и матерью, а не воительницей. Хюррем хотела любить и быть любимой, но в этом дворце любовь давно превратилась в оружие. Один глоток — и всему придёт конец. Не нужно будет бороться, бояться, презирать себя за жестокость. Не нужно будет смотреть больше в зеркало. Хюррем-султан откупорила пузырёк. Резкий, горький запах ударил в нос — на мгновение она заколебалась. Затем, отбросив сомнения, поднесла флакон к губам, запрокинула голову и исполнила задуманное. Жидкость обожгла горло, и тут же по телу разлился ледяной холод. Госпожа уронила флакон, и он, поблёскивая, покатился по ковру, оставляя за собой тёмные капли. Она опустилась на колени, чувствуя, как мир перед глазами начинает расплываться. В ушах зашумело, сердце бешено заколотилось, а затем вдруг замедлилось, словно готовясь остановиться навсегда. Хюррем не испугалась. Не почувствовала ничего, кроме странного, долгожданного облегчения. Всё. Наконец-то всё. Она легла на ковёр, свернувшись калачиком, и закрыла глаза.

***

Неизвестно, сколько прошло времени — минута или час. Сквозь пелену, застилавшую сознание, до неё донёсся отчаянный крик: — Хюррем! Чей-то голос, полный ужаса. Чьи-то руки схватили её за плечи, переворачивая. Она попыталась открыть глаза, но веки стали тяжёлыми, словно налитыми металлом. — Хюррем! Что ты наделала?! Лекаря! Срочно позовите лекаря! Она узнала этот голос — Хатидже. Сестра султана прижимала её к себе, трясла, звала на помощь. Хюррем хотела что-то сказать, но язык не слушался, и лишь тёмная жидкость поднялась из горла, вызывая новый приступ крика. Потом появились руки — много рук. Её подняли, понесли. Кто-то отдавал приказы, кто-то плакал, кто-то вливал ей в рот горькое варево, от которого её выворачивало наизнанку. Сквозь шум в ушах пробивался голос Хатидже: «Не смей умирать, ты слышишь меня?! Не смей!» Госпожа не могла ответить, не могла даже открыть глаза. Она лишь чувствовала, как кто-то сжимает её руку, не отпуская, и этот цепкий хват не даёт ей окончательно провалиться в манящую черноту. А потом всё стихло.

***

Хюррем-султан очнулась в своей постели, укрытая тёплыми одеялами. Рядом сидела Хатидже — бледная, с красными глазами, нервно сжимающая в руках мокрое полотенце. Увидев, что Хюррем открыла глаза, она вздрогнула, и по щекам снова потекли слёзы. — Зачем? — прошептала сестра султана. — Зачем ты это сделала? Госпожа не ответила. Она смотрела в потолок и ощущала, как внутри по-прежнему пусто, но к этой пустоте примешивалось нечто новое — стыд. Она даже умереть толком не могла. — Я не знаю, — еле слышно вымолвила она. — Просто устала. Хатидже взяла её за руку — в этом жесте не было ни упрёка, ни осуждения. Только глубокая, всепоглощающая печаль. — Я тоже, — выдохнула она. — Я тоже устала. Но мы не имеем права, Хюррем. Всевышний не даёт человеку ноши больше, чем тот способен вынести. Хатидже прикрыла глаза, сжимая её ладонь чуть крепче, словно опасаясь, что та снова соскользнёт в небытие. — Аллах даровал тебе второй шанс, — продолжила она. У тебя есть дыхание. Пока ты дышишь — надейся. Хюррем-султан закрыла глаза. Ей нестерпимо хотелось спать, но она знала, что когда проснётся, ничего не изменится. Те же стены, та же битва, то же одиночество под рёбрами. Отныне она поняла: даже смерть не станет для неё избавлением.

***

Ибрагим-паша узнал о событиях этой ночи ближе к рассвету. Его приближённые в гареме, хоть он и не использовал их для слежки за госпожой, всё равно докладывали ему обо всём, что могло угрожать её положению — этот раз не был исключением. Одна из служанок нервно, не особо разборчиво, говорила: госпожа Хюррем-султан отравилась, госпожа Хатидже-султан провела у её постели несколько часов, лекари заверили, что опасность миновала. Подробностей она не знала. Впрочем, Ибрагим всё понял и без них. Великий визирь сидел в своих покоях до самого вечера. Не ел, не пил, никого не принимал — смотрел в окно, где солнце клонилось к закату, погружая дворец в дрёму. Всё вокруг казалось чужим, ненастоящим — словно маска, которую он носил так долго, что забыл своё истинное лицо. За дверью перешёптывались евнухи, кто-то приносил еду и уносил её нетронутой. Ему не нужна была пища — ему нужны были вести. Но вестей не было. Ибрагим опустился на колени прямо посреди комнаты. — О, Аллах … Тот, чья милость объемлет всё сущее, — слегка хриплым голосом он нарушил тишину. — Я не достоин просить. Я забывал Тебя в сытости и вспоминал в беде. Великий визирь коснулся лбом холодного пола, напрягая плечи. — О Ты, Чьё имя — Живой. Тот, Кто не умирает. Ведомо мне: каждый вздох написан в Хранимой Скрижали. Ни раньше, ни позже. Сам Пророк, мир ему, говорил — дуа отворачивает кару, даже если она уже на пороге. — Йа Рахман. Йа Рахим. Йа Лятиф — Тот, кто проникает в самую хрупкую вещь. Проникни сквозь стену эту, сквозь её сомкнутые веки — разбуди её сердце ударом. Выдохнув, он осмотрелся — будто проверяя, слышат ли его. — О, Аль-Гафур — Прощающий. Грех это. Ведаю, грех. Запретна она, ибо в ней — честь трона. Немного переведя дыхание, паша продолжил: — Каюсь я, о Всевышний! Каюсь, что благодарю Тебя за спасение её — и тут же, в этой же молитве, пачкаю благодарность вожделением. Прости, что в сердце моём Ты соседствуешь с ней. Очисти меня, вырви эту занозу из чрева. Не моя она — ни в этой жизни, ни в следующей. — Он шептал, не прерываясь, — Йа Тавваб — принимающий покаяние. Я каюсь. Каюсь. Каюсь.

***

Ибрагим-паша покинул свои покои, когда окончательно стемнело. Он не таился — шёл по коридорам, и стража, завидев его, почтительно опускала глаза. Он был великим визирем, вторым человеком в империи, и никто не посмел бы спросить, куда он держит путь. Но каждый, кто в тот вечер видел его, надолго запомнил его лик: бледный, напряжённый, с глазами, смотрящими сквозь каменные стены. Он постучал в дверь её покоев — коротко, один раз. Дверь приоткрыла служанка. Увидев его, она испуганно побледнела, но он жестом отослал её прочь. Дверь бесшумно закрылась. Хюррем-султан лежала на низком диване, отвернувшись к стенке. Она не спала — он понял это по её дыханию, слишком частому, по напряжённой спине, по пальцам, вцепившимся в край покрывала. Госпожа слышала, как кто-то вошёл, но не обернулась. Ибрагим не нарушил почтительного расстояния — остановился у двери, скрестив руки на груди, и несколько мгновений молча её разглядывал — сломленную, бледную, но все ещё опасную. — Ты жива, — утвердительно сказал он. Хюррем медленно повернулась. Лицо её было белым, словно полотно, губы потрескались, покраснели щёки. Глаза остались прежними — в них тлел её привычный огонь. — Лекари уже привели меня в чувство, — шёпотом ответила она. — Если ты пришёл убедиться, что я жива, — можешь идти. Он не двинулся с места — наоборот, сделал шаг вперёд, шурша обувью по мягкому ковру. — Я пришёл посмотреть на женщину, которая нелепо предпочла яд борьбе, — остро задел он её. — Которая бросила своих детей на милость Махидевран и валиде. Которая сделала меня… — он прервался, сделав презрительное выражение лица, — свидетелем её позора. Она резко села, и одеяло сползло, открывая осунувшиеся плечи и тёмные синяки на руках — следы лекарских игл. — Моего позора? — её голос дрогнул от ярости, которая мгновенно вытеснила слабость. — Ты пришёл читать мне нотации, Ибрагим? Он сухо, без тени тепла, усмехнулся. — Я пришёл сказать тебе правду, которую ты так любишь: ты не первая, кто пытался так уйти. Во дворце это случалось, — он посмотрел куда-то в окно, старательно что-то вспоминая, — и знаешь, что потом говорили про таких женщин? «Слабая. Не справилась. Не заслужила своего статуса». Ты хочешь и себе такую славу, Хюррем-султан? Он приблизился, значительно сократив расстояние между ними. В отличие от Хатидже-султан, великий визирь даже не пытался проявить сочувствия к госпоже. — А ты — слабая, Хюррем? Та, которая смотрела мне в глаза, обещав, что её сыновья будут править, а я буду кланяться им? Или ты просто… устала? — Он почти выплюнул последнее слово. Госпожа сжала ладони, впиваясь ногтями в тонкую кожу так сильно, что проступили небольшие кровавые следы. — Ты не понимаешь, о чём говоришь, Ибрагим-паша. — Она обречённо посмотрела на него, будто объясняла несмышлённому ребёнку простые истины. — Даже будучи рабом, ты выходишь за ворота, командуешь армиями, пьёшь вино в своих покоях, приглашаешь женщин. Я же — задыхаюсь в клетке, среди врагов, что только и ждут моего падения. — Ах, Хюррем… Ты жалуешься на клетку, но своими руками выковала прутья из чистого золота. Каждое утро ты просыпаешься не для того, чтобы бояться — чтобы вселять страх. Это и есть искусство, недоступное большинству мужчин. Великий визирь наклонился к самому её уху — настолько близко, что можно было ощутить тепло его тела. — Так дыши же. Не лёгкими — гневом. Пусть войдёт он в тебя и в пепел обратит твои печали. Ты не растение, что чахнет без солнца. Ты — буря, Хюррем. Буря не умирает в тишине, она питается ею — копит силы, чтобы однажды смести всё на своём пути. Тело Хюррем стало деревянным, непослушным: не от слов своеобразной поддержки — от близости. Прервав этот хрупкий момент, Ибрагим развернулся и направился в сторону выхода ровными, спокойными шагами, словно только что он обсуждал поставки зерна, а не чью-то жизнь. Госпожа осталась одна. Она откинулась на подушки, прижимая к груди тёплую ткань. На лице ещё горело тепло его близкого дыхания, в ушах всё ещё звучал его голос — циничный, насмешливый, необходимый. Хюррем-султан впервые за много ночей почувствовала не пустоту, а злую решимость — он прав. Она не смеет умирать. Не сейчас — когда рассвет ещё не наступил, ночь только-только расставила фигуры на доске, а самая опасная партия ещё впереди. Не сейчас — когда между ними ещё столько несказанных слов, не прожитой вместе ненависти. Она умрёт, когда доведёт игру до конца. Когда увидит, как падают все пешки и ферзи — чужие, и, возможно, свои. Но не сейчас.

***

После той ночи между ними установилось новое, шаткое равновесие. Хюррем-султан больше не пыталась бежать — ни от жизни, ни от себя. Она не стала счастливее, не стала свободнее. Ибрагим остался её врагом, она — его проклятым отражением. Отныне, она боролась не ради трона и не из-за страха — ради того, чтобы эти стены не стали её саваном. Ибрагим-паша оставил попытки притворяться. Он не искал встреч, не слал даров, не являлся в покои. Однако, когда их глаза всё же встречались — он не отворачивался первым. Великий визирь смотрел так, будто она была огнём, а он — мотыльком, давно смирившимся с тем, что сгорит. И иногда, очень редко, в уголках его губ проскальзывала та же кривая усмешка, что и в ту ночь. Их соперничество изменилось — раньше они боролись за влияние на султана, за расположение, за власть. Теперь эта борьба стала для них единственной формой близости. Каждый раз, когда Хюррем добивалась чего-то через Сулеймана, Ибрагим чувствовал её присутствие. Каждый раз, когда великий визирь принимал решение, усиливающее его позиции, Хюррем видела в этом партию, разыгранную против неё одной. Их общение давно вышло за пределы слов — они говорили через назначения и опалы, через гнусности и случайно обронённые фразы на приёмах. Окружающие видели лишь соперничество, не подозревая, что в том сокрыто нечто более личное. Им не дано было упасть в объятия друг друга — только схватиться за горло. Ибрагим и Хюррем были глухи к этому миру — но слышали друг друга за версту. И эта близость, пусть и вывернутая наизнанку, была единственной, какую они осмелились принять. Но Мустафа рос. Шехзаде, сын Махидевран, любимец янычар, взрослел. Ему уже исполнилось двенадцать, и, как полагается наследнику, во дворце вовсю обсуждали его отправку в санджак. Валиде Хафса, чьё здоровье неуклонно ухудшалось, продолжала поддерживать его, видя в нём будущее династии. А Ибрагим, великий визирь, правая рука султана, с каждым годом всё больше склонялся к тому, что Мустафа — истинный наследник. Это встало между ними, как острый клинок — не обойти, не разорвать. Лишь принять свою судьбу — или изменить чужую. Госпожа видела, как он смотрит на старшего шехзаде на приёмах — с гордостью, с надеждой, с той теплотой, которую он никогда не проявлял к её детям. Ибрагим-паша видел, как она борется за Мехмеда, как пристально следит за его обучением, готовя к будущему правлению. Они стояли по разные стороны баррикад. И чем жарче тлело между ними то, о чём греховно было даже помыслить, тем холоднее становились их улыбки на людях. Судьба не спрашивала их согласия. Просто связала одной верёвкой — и бросила по разные стороны пропасти. Два берега одной реки, которым не сомкнуться, но и разлиться в разные моря — не дано.
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник