Пока смерть разлучит нас.

Горячая работа
R
Завершён
23
автор
Размер:
144 страницы, 50 414 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Глава 11. Сажа.

Настройки

Не стану спорить, ты умна!

Но женщин украшают слезы.

Так будь красива и грустна,

В пейзаже зыбь воды нужна,

И зелень обновляют грозы.

Люблю, когда в твоих глазах,

Во взоре, радостью блестящем,

Все подавляя, вспыхнет страх,

Рожденный в Прошлом, в черных днях,

Чья тень лежит на Настоящем.

И теплая, как кровь, струя

Из этих глаз огромных льется,

И хоть в моей – рука твоя,

Тоски тяжелой не тая,

Твой стон предсмертный раздается.

Души глубинные ключи,

Мольба о сладострастьях рая!

Твой плач – как музыка в ночи,

И слезы-перлы, как лучи,

В твой мир бегут, сверкая.

Пускай душа твоя полна

Страстей сожженных пеплом черным

И гордость проклятых она

В себе носить обречена,

Пылая раскаленным горном,

Но, дорогая, твой кошмар,

Он моего не стоит ада,

Хотя, как этот мир, он стар,

Хотя он полон страшных чар

Кинжала, пороха и яда.

Хоть ты чужих боишься глаз

И ждешь беды от увлеченья,

И в страхе ждешь, пробьет ли час,

Но сжал ли грудь твою хоть раз

Железный обруч Отвращенья?

Царица и раба, молчи!

Любовь и страх – тебе не внове.

И в душной, пагубной ночи

Смятенным сердцем не кричи:

"Мой демон, мы единой крови!"

Шарль Бодлер, «Цветы зла».

***

Топкапы, Стамбул. Ночь на 15 марта 1536 года от Рождества Христова (22-я ночь месяца Раджаб 942 года Хиджры). В тот предночный час море застыло, обратившись в тяжёлую плиту из матового, загустевшего зеркала. Вечная дрожь, что обычно играла на его поверхности серебряной рябью, исчезла — воды будто накрыли незримой стеклянной коркой. Над зубчатыми крышами Топкапы закат разлился не привычным шафранно-апельсиновым пожаром, а тягучим багрянцем, словно само небо, израненное, истекало за темнеющий горизонт густой, почти чёрной венозной кровью. Это был не обычный закат — то был цвет завершающейся эпохи, эпохи безоговорочного доверия. Хасеки Хюррем-султан этого небесного знамения не видела. Она пребывала в добровольном заточении, в полумраке покоев младшего шехзаде Джихангира, где воздух был соткан из удушливых запахов лечебных трав, горьковатого ладана и липкого страха матери за угасающее дитя. Мальчик беспокойно метался на влажной от испарины постели. Лекари, сбившись в кучу у дальней стены, вели беззвучный спор, пожимая при этом плечами. Вся их хвалёная латинская и арабская наука отступала перед этим таинственным недугом, который они, не в силах постичь, списывали то на дурную кровь, то на чей-то злой, завистливый глаз, а иной раз — и на расплату за грехи самой хасеки. Госпожа застыла у изголовья, неподвижная, подобная изваянию скорбящей мадонны. В одной руке она машинально сжимала прохладный платок, мерно обмахивая пылающий жаром лоб сына. Пальцы другой руки, впившись в колени, побелели от напряжения. Губы шептали молитвы — обрывки священных аятов на арабском, знакомые с детства слова на славянском наречии, — но все они, не найдя отклика в окаменевшей груди, отскакивали от глухой стены, что воздвиглась внутри неё. Вся её живая, трепещущая плоть, все помыслы и ощущения были не здесь. Они витали там, где её венценосный супруг, Сулейман, в эти самые мгновения отдавал последние повеления готовить стол для вечерней трапезы. И там, где великий визирь Ибрагим-паша, её заклятый враг и её запретная тоска, облачался, чтобы принять это последнее в своей жизни приглашение. Хюррем видела его столь же ясно, как если бы стояла позади него: вот он замер перед огромным, привезённым из Венеции зеркалом в золотой оправе. Слуги с поклонами подают ему парадный кафтан из драгоценного бархата, тёмно-синего цвета, расшитый сдержанным серебром. Вот его руки, что одинаково ловко сжимали и рукоять сабли, и трость для калама, поправляют складки у вóрота, поворачивают к мерцающему свету перстень с потускневшим сапфиром. Её разум, словно в лихорадочном бреду, цеплялся за каждую деталь его облика, за каждую чёрточку, которую она изучила вдоль и поперёк за долгие годы тайного наблюдения. Хюррем видела, как он хмурится, что-то обдумывая, как улыбается краешком губ, читая заинтересовавшую строку в книге, как его голос становится тише и глубже, когда он говорит о чём-то, что его, в действительности, волнует и заботит. Всё это — бесценные крупицы, собранные ею за годы противостояния, — теперь должно было стать единственным, что у неё останется. О чём он размышляет сейчас? О государственных материях, что намеревается обсудить с Сулейманом? О прошедшей седмицу назад их случайной встрече? Он, верно, улыбается про себя своей обычной, сдержанной, но чуть печальной, улыбкой познавшего тщету всего сущего. Ибрагим не догадывается. А если и догадывается, то гонит эти размышления прочь. А она — знает. И в этом ледяном, испепеляющем душу знании заключалась вся чудовищная бесконечность её предательства, её вынужденной вины. Мысль о том, что она, Хюррем-султан, своими руками подписала ему приговор, казалась настолько нещадной, что рассудок отказывался принимать её. Она годами устраивала мелкие пакости и замышляла тайные ходы в дворцовых играх, но никогда не думала, что дойдёт до такого. Она в очередной раз убеждала себя, что это необходимо — хотя бы ради выживания. Но сердце, предательское, глупое сердце, твердило иное. Оно помнило весь тот тернистый путь, который они с великим визирем преодолевали долгие месяцы. Оно помнило их невидимую связь — пусть обречённую, но существующую, осязаемую. Оно знало то, в чём разум отказывался себе признаваться. — Мама… — хриплый голосок вырывал её из этого наваждения. Джихангир с видимым усилием разлепил отяжелевшие, мокрые ресницы. Его мутные глаза искали госпожу в вязком полумраке. — Тише, свет моей жизни, — голос Хюррем прозвучал на удивление ровно, успокаивающе, будто и вовсе ей не принадлежал. Рука, гладящая его спутанные волосы, не дрожала. — Спи спокойно, я рядом. Я всегда буду рядом. То была самая изощрённая, самая чёрная ложь из всех, что когда-либо слетали из её уст. Часть её существа — самая сокровенная, самая живая — умирала сегодня мучительной смертью. А та женщина, что встретит грядущий рассвет, уже никогда не сможет быть ни с одним человеком в этом мире. Даже с собственным ребёнком.

***

Весть о том, что султан пригласил великого визиря разделить с ним вечернюю трапезу, просочилась по гулким переходам дворца с быстротой дурного предзнаменования. Обычно подобный знак внимания почитался за высочайшую милость, но в этом зловещем затишье, в этом всеобщем оцепенении, чудилось нечто иное — дыхание надвигающейся беды. Хюррем-султан узнала об этом от Нигяр. Калфа ворвалась в покои без стука, что само по себе противоречило правилам приличия. Лицо её было белее алебастра, а тело било мелкой дрожью. — Госпожа… — выдохнула она, сминая в пальцах край платка. — Повелитель… он пригласил Ибрагима-пашу на ужин. — Это его право, — отозвалась она лишённым эмоций голосом. — Султан волен приглашать к своему столу, кого пожелает. — Но, госпожа… — Нигяр замялась, подбирая слова. — Они не разделяли трапезу уже долгое время. Говорят… — Это не наше дело, — Хюррем резко вскинула руку, заставляя калфу умолкнуть. — Оставь меня. И проследи, чтобы меня не беспокоили. Нигяр, пятясь и кланяясь, выскользнула за дверь. Обычно сдержанная калфа, умеющая прятать чувства за маской почтительности, сейчас выглядела насмерть перепуганной. Буря, чьё приближение все предчувствовали, наконец срывалась с цепи.

***

В дальнем, редко посещаемом коридоре, что вёл к личным покоям великого визиря, куда не долетали звуки гаремной суеты и не доставал взгляд простых слуг и евнухов, несколькими часами ранее разыгралась молчаливая драма. Хасеки, поддавшись необоримому, гибельному порыву, под предлогом посещения лекарей за редким снадобьем для сына, оказалась в этой части дворца. Она знала, что он пройдёт здесь — Ибрагим всегда выбирал этот путь, подальше от любопытных глаз. Ей нужно было увидеть его, пусть и в последний раз. Впитать каждую черту, каждый жест, чтобы потом, в грядущей вечности без него, было что вспоминать. Ибрагим появился из-за поворота, похожий на видение, сотканное из сумрака. Высокий, с безупречной осанкой, с лицом, отмеченным печатью глубокой усталости и опустошения. Когда их взгляды нашли друг друга, вокруг всё замерло, сузившись до узкого пространства между ними. — Хюррем-султан, — он опустил голову, чтобы поклониться, но его глаза остались прикованы к её лицу. — Ищете путь в лечебницу? Вы ошиблись поворотом. Позвольте, я прикажу одной из служанок Вас проводить. — Не стоит беспокоиться, Ибрагим-паша, — отстранённо ответила она. Хюррем заставляла себя смотреть прямо на него, не отводя взора. — Я уже нашла то, что искала. В воздухе застыл звон — точно перетянутая струна, готовая вот-вот лопнуть. Госпожа замерла, ощущая, как сердце тяжёлыми толчками подкатывает к самому горлу, а воздух вокруг наполняется удушающим ядом. В этот миг ей открылась пугающая истина: перед ней не враг, не досадная помеха, а мужчина, чей лик врезан в самые тёмные глубины её естества — где прежде не было света. Отчаянный порыв — закричать, удержать, вцепиться в само время и остановить его неумолимый ход — захлестнул Хюррем с головой. Однако, тело не послушалось: чужая, противоестественная, роль и собственная, взращенная долгими годами, ложь держали крепче цепей. Вся острота и упоительная мука их связи состояла в извечной, непрестанной жажде проникнуть под кожу друг другу. Им было мало слов — они ловили тени на лицах, силились прочитать трепет ресниц, считали удары сердец, как палачи — секунды перед казнью. Но сейчас, в эту роковую минуту, Хюррем-султан с ужасом осознала: душа её сердечного господина сокрыта от неё глухой и непроглядной завесой. Что таилось в его взгляде в это мгновение? Прощание? Смирение? Или же, ей это только казалось, и она видела лишь отражение своего собственного безумия? — В сумерках Топкапы легко сбиться с пути, — полушёпотом произнёс паша. — Берегите себя, госпожа. Великий визирь вновь поклонился — на сей раз чуть ниже, чем того требовал этикет, — и, не оборачиваясь, продолжил свой путь. Она вырвала у судьбы желаемое — последний зримый миг, последнюю недосказанную строфу в их истории. Однако, обретённое не исцелило, не облегчило ношу, а лишь пронзило грудь новой, кровоточащей брешью.

***

Великий визирь шёл по знакомым переходам. Тишина облепила своды — не та благостная, что царит в мечети, а иная, предсмертная, когда даже воздух не смеет нарушать покой. Он чувствовал это кожей. Той самой, что дубела на ветру походов и покрывалась мурашками от ласк султана. В спёртом воздухе коридора кристаллизовалась чья-то чужая, непреклонная воля. Нечто невидимое, огромное и холодное медленно стягивало петлю вокруг его горла. Его разум, привыкший к холодному анализу, услужливо подсовывал обрывки тревожных знаков: странный, отсутствующий взгляд падишаха при их последней встрече в совете, излишняя суета приближённых слуг, то неожиданное столкновение с Хюррем-султан, её неоднозначный взгляд. Он знал госпожу много лет. Знал её гнев, её ледяную ярость, её острый язык и непокорный нрав. Ведомы ему были её амбиции и отчаянная решимость. Паша видел в ней опасного, хитрого врага, равного ему по силе духа. Но сегодня её взгляд был особенным — прощальным, быть может. «Нет, — одернул он себя, замедляя шаг, словно пытаясь отсрочить неизбежное. — Это всё мнительность. Усталость. Сулейман — мой названный брат, мой повелитель. Он дал мне всё, что я имею. Я служил верно ему, и великой империи. Он поклялся, что ни один волос не упадёт с моей головы». Однако, Ибрагим оборвал сам себя. Ему слишком хорошо была известна история этого дворца и молва о жестокости династии, чтобы быть таким наивным. Он сам, будучи великим визирем, не раз отдавал приказы, о которых позже жалел. Он знал, что государственная необходимость может перевесить любую дружбу, любую клятву. Паша сам был орудием этой необходимости. И отныне, это орудие будет обращено против него. Где-то на самом дне души, где рассудок умолкает, уступая место древнему чутью, уже зрел мёрзлый, отравляющий страх. Он гнал эти мысли прочь, пытаясь сосредоточиться на делах государственных, на предстоящей беседе с падишахом. Однако, память, неподвластная воле, настойчиво возвращала его к образу хасеки, застывшей в том коридоре. «Берегите себя, госпожа» — сказал он ей. Но кто убережет его самого?

***

Трапеза проходила в малом зале, освещённом лишь неровным пламенем лампад. Стол ломился от изысканных яств: румелийская дичь, приправленная душистыми травами, анатолийский кебаб, истекающий соком, блюда с пловом, украшенные шафраном и барбарисом, засахаренные фрукты, шербет в серебряных кувшинах. Всё, как в прежние времена, когда они, будучи ещё молодыми и полными надежд, строили планы на их совместное будущее. Но теперь вкус у всех этих блюд был приправлен невидимой горечью. Ибрагим чувствовал её на языке, едва притрагиваясь к еде. Сулейман сидел во главе стола, осанистый и величественный, но его взгляд, устремлённый на камин, был отсутствующим. Он был Повелителем, Хранителем Веры, Тенью Аллаха на Земле. Но сейчас, он казался просто смертным, раздавленным бременем собственной власти. Паша, сидя напротив, ощущал, как с каждым глотком вина стена между ними, незримая, но прочная, становится всё выше. Он пытался говорить о делах — о договоре с Францией, о происшествии в Венгрии, о налогах в Египте. Слова казались пустыми, лишёнными смысла, словно они оба разыгрывали древний, давно забытый ритуал, в который никто уже не верил. Внутренне он осознавал, что все эти государственные заботы более не имеют к нему никакого отношения. Он говорил, а сам мысленно прощался с каждым делом, которое начинал, с каждой реформой, которую задумывал. Всё это, отныне, достанется другим. — Помнишь, Ибрагим, — вдруг прервал его Сулейман. Султан по прежнему смотрел на пляшущее пламя, не отводя глаз. — Тот день на корабле? Когда мы возвращались из похода на Родос. Ты тогда сказал мне… Ибрагим замер. Память мгновенно перенесла его в тот день. Солёные брызги, летящие в лицо, крики чаек, свежий морской ветер и чувство абсолютного, безграничного счастья. Тогда ему казалось, что весь мир лежит у их ног и нет такой преграды, которую они не смогли бы преодолеть вместе. — Я сказал, что хочу до конца своих дней оставаться Вашим другом и частью семьи, повелитель, — неспешно произнёс Ибрагим, глядя на своего палача. — И я повторяю это сейчас. Эти слова были искренни. Они остаются такими и поныне. — Хорошо, — тихо ответил Сулейман, обращая на него взор. Они замолчали. Это безмолвие было наполнено не просто напряжением, а всей тяжестью их общей истории — от беззаботной юности в Манисе до бремени величия, которое медленно, но верно пожирало их дружбу. Ибрагим вдруг остро, до физической рези в груди, ощутил всю абсурдность момента. Он сидит за одним столом с человеком, которого боготворил так истово, что готов был целовать пыль с его сапог, и понимает, что этот человек уже получил фетву на его умерщвление. — Ты достойно служил мне, Ибрагим, — вновь заговорил султан. — Ты был верным советником и настоящим другом. В самые тёмные времена ты был рядом. — Служить Вам, мой повелитель, было для меня величайшей честью, — ответил паша. Ему было непосильно больше притворяться, что не чувствует приближения конца. Эти слова были его прощальной речью. Великий визирь хотел добавить что-то ещё, взмолиться о прощении за свою гордыню, за ошибки, которых наверняка совершил немало — слова не шли. Он понимал, что любые оправдания сейчас будут звучать жалко и неуместно. Сулейман всё уже решил. — Уже поздно, — произнёс падишах, поднимаясь из-за стола. — Останься сегодня во дворце, Ибрагим. В твоих покоях всё готово, ты устал с дороги, тебе нужно отдохнуть. Это было не любезное предложение. Это был приказ. Ибрагим поднялся, глубоко склонился и сказал: — Благодарю, повелитель. Да хранит Аллах Ваш сон. Более не удостоив великого визиря взглядом, султан вышел из зала. Полы его кафтана мелькнули в дверном проёме и исчезли. Ибрагим-паша остался один, среди остывающих яств и догорающих лампад. Отныне, ему ведомо наверняка — дружба закончилась. Осталось лишь дождаться развязки.

***

Покои великого визиря, обычно казавшиеся ему тихим пристанищем, сегодня непривычно сильно давили на него. Ибрагим отпустил слуг, оставшись в полном одиночестве. Он не стал переодеваться — так и сел на край ложа в своём парадном одеянии, уставившись на дверь. Сон не шёл. Да и какой мог быть сон, когда за каждой тенью чудился призрак смерти? Паша размышлял. Мысли его были несвязными и горькими, словно дёготь. О чём он думал сейчас, на пороге вечности? О своих победах? О своём богатстве? О власти, которой обладал? Нет. Всё это теперь казалось таким ничтожным, таким эфемерным. Пыль. Всё пыль. Он думал о Сулеймане. О том юноше, с которым они мечтали о великой империи, о султане, который возвысил его до небес, а ныне низвергал в бездну. Он любил его, своего повелителя, и в этом была его величайшая сила и его роковая слабость. Мог ли он предположить, что эта любовь приведёт его на плаху? Что доверие, которое он считал нерушимым, будет так жестоко растоптано? Он думал и о Хюррем. Между ними всегда была война. Война амбиций, война за место возле трона. Поближе к власти, поближе к ногам падишаха. Но была ли это только война? Не скрывалось ли за их взаимной ненавистью нечто иное, куда более сложное и неприемлемое? Ибрагим всегда восхищался её умом, её несгибаемой волей, её страстью. Хюррем-султан была единственной, кто мог бы сравниться с ним по силе духа. И он ненавидел её за это так же сильно, как и… Нет. Он запрещал себе даже думать об этом. Но теперь, когда всё кончено, он мог признаться хотя бы самому себе. Великий визирь не просто ненавидел Хюррем. Он был заворожён ею. Её огонь согревал и обжигал одновременно. И в её глазах, он, возможно, видел отражение своей собственной, тщательно скрываемой боли. Александра это знала, и страдала не меньше. Понимание этого приносило ему странное, горькое утешение — значит, он уходит не в пустоту, и кто-то в этом мире будет носить в себе память о нём, пусть даже если эта память будет мучительной. Ибрагим-паша не заметил, как забылся тяжёлым, тревожным сном, полным обрывочных видений. Ему снилась Парга — не такой, какой он её помнил, а какой она, должно быть, стала теперь. Солнечный берег, беспечные волны и голос матери, зовущий его домой. Он шёл на этот голос, но раз за разом просыпался в своём плену. Пробуждение было внезапным. Великий визирь не услышал шагов, не заметил, как открылась дверь. Лишь почувствовал, как чьи-то грубые, сильные руки схватили его за плечи, сдёргивая с постели на пол. Удар о каменные плиты выбил из лёгких воздух. В полумраке, рассеиваемом тусклым светом умирающих углей в камине, он увидел над собой три безмолвные фигуры в чёрном. Лица их были скрыты, как и подобает служителям смерти. Ибрагим понял всё в одно мгновение. Сопротивляться было бесполезно. Их было трое, и, очевидно, они имели подобающий опыт. Один из них, тот, что стоял чуть поодаль, уже разматывал шёлковый шнурок — белый, с едва заметной золотой нитью, орудие для казни высокородных особ. «Вот оно, — мелькнула мысль, спокойная и отстранённая, будто он наблюдал за происходящим со стороны. — Вот так всё и заканчивается». Паша не издал ни звука — он не стал кричать, не стал молить о пощаде. Гордость, которую он воспитывал в себе все эти годы, не позволила ему унизиться перед теми, кто пришёл исполнить волю его бывшего брата. Палач с пустым, безразличным взглядом ловким, отточенным годами практики движением накинул шнурок ему на шею и затянул узел. Великий визирь почувствовал, как ткань впивается в горло, как перекрывается доступ воздуха. Первой реакцией тела была паника. Лёгкие требовали кислорода, сердце забилось в бешеном ритме, перед глазами поплыли красные круги. Однако, в этот краткий миг, когда мир начал сужаться до тоннеля, уходящего во тьму, сознание его вдруг прояснилось. Боль отступила, уступив место странному покою. Перед внутренним взором пронеслись обрывки воспоминаний — бессвязные, яркие, как осколки разбитого венецианского стекла. Запах моря в Парге. Смех юного Сулеймана в садах Манисы. Тяжесть печати великого визиря в руке. И её лицо. Оно возникло перед ним так ясно, будто она стояла рядом, чуть поодаль. Не такое, каким он привык его видеть — искажённое гневом или непримиримой враждебностью. Другое. И вдруг он понял — понял с той последней, жгучей ясностью, которую дарует лишь близость конца, — что этот взгляд предназначался только ему одному. Что за все годы их противостояния она ни разу не смотрела так ни на кого другого. Что он означал? Ибрагим не смог бы описать это словами. Да и не нужно было. Всё, что они могли сказать друг другу, уже было сказано — без единого звука, одними взглядами, одними паузами между ядовитыми репликами. Между ними никогда не было места простым истинам. Их связывало нечто запутанное, сотканное из взаимного восхищения и отвращения, из уважения к силе противника и желания эту силу сломить. Хюррем знала, что он умрёт этой ночью. Знала — и не остановила. Госпожа не почувствовала торжества победы — внутри неё тлела та же самая боль, что разрывала его собственную грудь. Это означало лишь одно: что бы ни было между ними, оно было подлинным. Шнурок затянулся до конца. Последний слабый вздох сорвался с его губ. В последней вспышке угасающего разума он увидел свою госпожу — склонившуюся над постелью больного сына. Кажется, даже в этом видении она шептала что-то, обращённое к нему. Тело великого визиря, ещё мгновение назад полное жизни, обмякло в руках палачей. Великого визиря, «Макбула» — Любимца, не стало. Родился «Мактул» — Казнённый.

***

В гареме царила тишина. Вечно плачущие дети затихли, евнухи и слуги перестали перешёптываться. Хюррем-султан не спала. Госпожа сидела у окна в своих покоях и смотрела на звёзды, пытаясь отыскать в их равнодушном свете ответ. Нигяр вошла без стука. — Госпожа, — едва слышно позвала она. — Палачей… их видели во дворце. — Иди, — безжизненно прошептала Хюррем. — Не являйся мне на глаза, до тех пор, пока не прикажу. — Госпожа, Вам плохо? Вы… — Я сказала — иди! Калфа быстро выскользнула, забыв поклониться. Госпожа осталась одна. Она считала звёзды. Одна. Две. Три. Десять. Сто. Тысяча. Когда она уже сбилась со счёта, в коридоре раздались шаги. Глухие, неспешные, синхронные — шаги людей, что несут непосильную ношу. Она поднялась, но тело слушалось плохо — ноги были ватными, негнущимися. Приблизившись к двери, Хюррем приоткрыла её на ширину, размером с ладонь. Мимо её опочивальни медленно проплыли носилки, накрытые чёрной тканью. С них, словно маятник, раскачиваясь в такт шагам немых рабов, свисала рука. Капля крови сорвалась с безымянного пальца и упала на белый мрамор. «Я убила тебя, — подумала она. — Я сделала это». Госпожа ждала триумфа. Ждала, что станет легче дышать, а мир обретёт ясные очертания. Однако, дышать легче не стало. Наоборот — воздух не хотел входить в лёгкие, а каждый вдох причинял ноющую боль, словно в груди проделали кровоточащую дыру. Хюррем-султан затворила дверь, прижалась к ней спиной и медленно сползла на пол. Звёзды больше не интересовали её.
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник