Пока смерть разлучит нас.

Горячая работа
R
Завершён
23
автор
Размер:
144 страницы, 50 414 слов, 17 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник

Глава 13. Предавшие свет.

Настройки

И даже, если б я таким  всесильным  был, Что взором проникал в пределы тьмы предвечной, Я и тогда бы не мечтал и не просил  Ни грана у вселенной бесконечной. Но может у вселенной есть предел, А дальше - солнце, небо, звёзды – всё другое? Туда бы я душою улетел, Оставив на земле своё земное...    Там  смог бы  жизнь свою начать сначала, Вновь обрести надежды и желанья, И идеал, которого душа моя  алкала, И коему в земной юдоли нет  названья.   Влекомый колесницею Авроры, К тебе одной я б устремил  свой взор. Зачем же на земле я до сих пор? Зачем,  гонимый, слушаю докучные укоры? Когда увядший лист на землю упадет, Его влечет в долину  ветер полуденный!  Пусть и меня Рок грозный унесет, Как тот листок, судьбою заклейменный.   

А. Де Ламартин, «Одиночество».

***

Париж, ноябрь 1834 года. Дождь лил третью неделю. Он был не хлещущий, а холодный и промозглый. Утро сливалось с вечером, вечер — с ночью; серый свет лежал на крышах, на каменных карнизах выцветшим траурным крепом, отражался в лужах, и даже самые шумные улицы казались под этим ливнем приглушёнными, усталыми, лишёнными воли. Кареты с трудом продирались по раскисшей мостовой, лошади вязли в грязи, фонари горели днём так же слабо, как и в сумерках, а в каминах угли гасли, едва успев отдать скупое тепло. Элизабет де Монфор стояла у окна своей комнаты на улице Верней, прислонившись рукой к стылому стеклу. Позади неё, на низком столике, трепетало пламя единственной свечи — дом оскудел до того, где всякий лишний огонь казался непозволительным излишеством. После того, как отец спустил за карточным столом всё состояние, они перебрались сюда — в тесную, сырую квартиру, где на стенах темнели обветшалые обои, а потёртая мебель была удивительно созвучна её собственной тоске. От гордой фамилии де Монфор осталась лишь пустая, позолоченная оболочка — напоминание о былом величии. Элизабет минуло двадцать три. По меркам её круга — безнадёжная старая дева. Два сезона в свете, два неудачных обещания, и вот теперь, затишье, которое никто не звал безысходным лишь из вежливости. Впрочем, Париж почти не занимал её мыслей. В стекле, поверх собственного бледного отражения, проступал иной город, иной воздух, другие стены. Стамбул. Это не было воспоминанием в привычном понимании и не было сном в полном смысле этого слова. Скорее, нечто промежуточное, будто в ней теплилась вторая жизнь, не пережитая в этой реальности, но настойчиво прокладывавшая путь сквозь неё. Впервые оно явилось в детстве, в Бретани, когда маленькая Лиззи, охваченная лихорадкой, лежала в жаркой постели, а мать читала ей элегии Шенье, будто стихи были вольны отогнать недуг. Французские строки текли привычно плавно, но из их глубин поднималась чужая, незнакомая речь — и всё же, слова были пугающе родными сердцу, словно ждавшие этого мига, дабы всплыть из тёмных вод забытья. Турецкие. Персидские. Элизабет не владела этими языками, но узнавала их телом — кожей, слухом, неким внутренним камертоном, настроенным на иную мелодию. Девушка никогда не говорила об этом. Даже с отцом, который в редкие минуты просветления ещё мог улыбнуться ей с прежней мягкостью и назвать своей petite reine, но в остальное время существовал отдельно, поглощённый долгами и чувством вины. Видения были мучительны своей красотой. Она оказывалась в мраморных залах, где воздух дрожал от согревающего солнца, а цветные ткани шуршали при каждом движении. На ней были платья оттенков, каких не существовало в Париже — густая киноварь, тяжёлый шафран, глубокая лазурь, почти чёрная зелень. Ей был знаком этот дворец так сильно, что не оставалось сомнений: даже с закрытыми глазами, по памяти, она смогла бы перенести на пергамент каждый уголок этого места. Элизабет, — или не она вовсе, — знала, где переходить из одного коридора в другой, где, остановившись на миг, можно поймать на изумрудном украшении луч солнца, где мирт пахнет особенно остро в августовскую ночь. Там, в этих видениях, существовал мужчина. Девушка не могла восстановить черты лица. Каждая попытка вспомнить заканчивалась провалом — в памяти держались только тени, лишённые всякой формы. Вместо портрета оставались детали: длинные пальцы, тёмный камень перстня на бирюзовой подложке, запах полыни и костра. И раз, лишь однажды за все эти бессчётные часы ночных наваждений, кончики этих пальцев легли на изгиб её руки у запястья. Много позже, уже наяву, среди скучающих голосов и дежурного смеха, тело вдруг пронизывало точное воспоминание о том прикосновении. Элизабет приходилось прятать руку под столешницу, больно стискивая её, чтобы никто не заметил сбившегося дыхания или пробежавшей судороги. Назвать его по имени не представлялось возможным. Впрочем, где-то на грани сознания оно всё равно жило. В минуты полного одиночества, когда можно было дать себе слабину, Лизетта мысленно обращалась к нему «господин». Нынешней ночью сновидение изменилось. Сон настиг её не сразу — сперва была душная пустота без образов и звуков, а затем слегка повеяло нагретыми за день каменными плитами, дымом благовоний и тем особенным, ни с чем не сравнимым запахом старого пергамента. Ноги ступали по мраморной кладке босыми, шёпот движений казался предательски громким в этом предрассветном безмолвии. Два свитка. Не больше ладони каждый, туго свёрнутые, перевязанные чёрной нитью. Бумага мирно покоилась возле её груди, сдавленная поясом. Ибрагим. Имя пульсировало где-то в рёбрах, пытаясь вырываться наружу. Девушка вспоминала сад. Раннюю осень, когда в воздухе уже сквозили первые холода, но небо было ясным, а день солнечным. Госпожа гуляла вдоль розовых кустов, уже тронутых предзимним увяданием. Мужчина возник на дальней тропе — он не приближался, соблюдая дистанцию, предписанную его положением и её статусом. Их всегда разделяло пространство, которое никто не смел сократить. Почти всегда — не смел. Он ничего не сказал тогда: лишь чуть заметно усмехнулся уголком губ и продолжил свой путь. Всё это — цветы, прохлада, молчаливое признание победителя в неравной игре — отныне было завёрнуто в эти два свитка. Бумага стала саваном для их безмолвного противостояния, изредка похожего на взаимное почтение. Пергамент обратился саркофагом для их общей тайны выживания при дворе. Перед её лицом предстала дверь. Высокая резьба, тёмное дерево, застывший воск на стенах подле. За нею скрывался конец. Конец его пути. Совсем немного — и нить будет сорвана. Изящный почерк выплеснется в ледяной воздух. Его слова, предназначенные не ей. Хозяйка сна переступила порог. Движение вышло излишне вязким, как в кошмаре, где ноги путаются в воздухе, заставляя вкладывать большую силу для их перемещения. Госпоже чудилось, что она вытягивает из груди душу — однако, та оставалась на привычном месте, изливаясь кровью. Девушка протянула свитки вперёд. Глаз не подняла. На языке смешивались разные вкусы — металлический, солёный. И другой — вкус горького долга, который она испила до самого дна, стоя на коленях перед повелителем, но мысленно — перед тем, чей незримый дух преследовал её ежечасно. Дышать сделалось почти невозможно. Элизабет вздрогнула и проснулась. Мокрые капли всё так же стучали по крыше, по комнате расходился полумрак. Она лежала неподвижно ещё несколько мгновений, прежде чем резко села на край ложа и прижала остывшие руки к лицу. Перед глазами ещё стояли отголоски небытия, в котором она по своей воле совершила непоправимое. На столе лежали листы, чернильница и несколько перьев. Девушка писала по ночам редко, тайком, словно давая уступку самой себе. Женщине её положения не подобало марать руки чернилами ради стихов, да и стихи те не годились для чтения вслух в салонах. Она села, взяла перо и погрузила его в тёмную жидкость. Строки явились почти сразу: Я вижу сад, где мирт темней огня, Где мрамор помнит шаг, а тень — дыхание. Ты шёл, не глядя на меня, И будто знал: разлука — не случайность, а изгнанье. Я помню взгляд — острейший, как клинок, И пальцы, что коснулись края раны, В нём не было ни просьбы, ни тревог, Лишь тишина — как отблеск правды странной. Мы говорили шёпотом во тьме, Где каждое «нельзя» жило под кожей. Одно движенье — и судьба сильней, Одно молчанье — и любовь дороже. Перечитав написанное, Лизетта покрутила в руках перо. В стихах ещё оставалась шероховатость, однако, строки не распадались, не спорили друг с другом, в них проступала цельность, рождённая неизбежностью. Элизабет отложила лист и отстранилась, будто написанное было чьим-то личным, интимным откровением. За окном темнел Париж. В лужах, размытых дождём, колыхался жёлтый свет фонарей; где-то проезжала карета, где-то хлопала дверь, где-то за стеной тихо кашляли. Город жил своей утомлённой, осенней жизнью. Внутри неё, у самого сердца, ещё звучали чужие, незнакомые голоса. Где-то глубоко, на краю души, теплились посторонние ощущения, которые не принадлежали этой юной француженке. На секунду ей почудилось, что где-то совсем рядом, в другом доме, под светом иных свечей, кто-то тоже смотрит на бумагу и не смеет отвести глаз от имени, которое не было названо, но жило в памяти: далёкой, неразборчивой, родной. Девушка какое-то время не шевелилась. Затем, осторожно, почти не касаясь, накрыла лист ладонью, словно это могло спрятать то, что она чувствует. Скрыть то, чем она живёт. Шкатулка из тёмного дерева, украшенная бронзовой птицей — единственная по-настоящему дорогая вещь, доставшаяся от матери, — стояла у самого изголовья небольшой постели: вещица, почти насмешливо изящная в этой бедной комнате. Элизабет поднялась, прошлась по комнате — от шкафа к окну, от окна к столу. Не хотелось ложиться сразу, но и бодрствование в сыром полумраке не сулило ничего приятного. Духовник, узнай о её ночных записях, сказал бы, что это искушение, что дьявол говорит языком самых сладких соблазнов, что женщине непозволительно слишком долго слушать своё сердце и разум. Девушка давно подозревала: это не деяния бесов. В её воспоминаниях жило что-то более настойчивое, чем страх перед Господом, и более упрямое, чем вера. Что-то, не нуждавшееся в объяснении, не боявшееся ни времени, ни забвения. Это «что-то» возвращалось вновь и вновь, словно наказание, которое невозможно было искупить. Она не стала ложиться — села в кресло у окна, накинув на плечи старую шаль, и смотрела, как за мокрым стеклом медленно сереет рассвет. Свеча давно догорела, оставив лишь капли воска на металлической подставке. Птица на шкатулке холодила пальцы, когда Элизабет машинально коснулась её, проверяя, на месте ли бумага. В доме было тихо. Отец спал. Дождь наконец стихал.
23 Нравится 0 Отзывы 6 В сборник