Машина для убийств

NC-17
Завершён
12
Фэндом:
Размер:
100 страниц, 48 151 слово, 15 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

Глава 2. «Больной ублюдок»

Настройки
Комната для адаптации была в том же изоляционном блоке, этажом ниже камеры, где Чуя провел последние три недели в одиночестве, и это помещение было еще более пустым, чем его камера — никакой койки, никакого стула, никакого слота для еды в двери, только бетонный пол, бетонные стены и одна лампа под потолком, вкрученная в патрон без плафона, так что свет бил прямо в глаза, не смягченный ничем. Дазай пришел за десять минут до назначенного времени и использовал эти минуты, чтобы осмотреться: стены были покрыты свежими царапинами — чьи-то ногти оставили эти следы, когда кого-то прижимали к бетону, пол был вымыт, но в углах Дазай заметил темные разводы, которые не смывались водой, а воздух здесь был сухим и холодным, с привкусом металла и еще чего-то, что напоминало запах страха — не физический запах, а тот, который чувствуешь кожей, когда входишь в помещение, где люди теряли контроль над собой. Он встал в центре, спиной к двери, и ждал. Это было осознанным решением — не прятаться за спиной охраны, не держаться у выхода, а стоять там, где его увидят сразу, целиком, без возможности отступить или спрятаться. В академии его учили, что первая встреча с агрессивным объектом должна строиться на демонстрации уверенности и отсутствии угрозы, но Дазай давно перестал следовать академическим правилам, потому что люди были сложнее любых инструкций, а Чуя Накахара, судя по его личному делу, был сложнее большинства людей. Дверь открылась с гидравлическим шипением, и Дазай услышал тяжелые шаги — не одного человека, а нескольких: двое конвоиров и тот, кого они вели между собой. Он не обернулся сразу, выждав три секунды, потому что три секунды — это ровно столько, сколько нужно, чтобы человек, входящий в комнату, успел осмотреться, зафиксировать обстановку и направить внимание на того, кто находится перед ним, а не на конвоиров сзади. Он медленно повернулся. Чуя стоял в проеме, и первое, что бросилось в глаза — это разница в росте, которую фотография не передавала и которую невозможно было представить, не увидев своими глазами. Он был ниже Дазая на целую голову, и это несоответствие казалось почти абсурдным на фоне того, каким мощным было его тело: широкие плечи, массивная грудная клетка, руки, которые даже в расслабленном состоянии выглядели так, будто созданы для того, чтобы ломать, а не держать. Форма сидела на нем как на манекене в витрине магазина, который собирали из отдельных частей, не заботясь о том, чтобы они сочетались друг с другом по размеру: рукава трещали по швам, воротник был расстегнут, потому что пуговицы не сходились на шее, а ткань на груди была натянута так, что казалось — достаточно сделать глубокий вдох, и она разойдется. Рыжие волосы были спутаны в плотные колтуны, кто-то пытался их стричь, но давно, и сейчас они торчали в разные стороны, создавая вокруг головы ореол непокорности, который не могли усмирить ни ножницы, ни дисциплинарные взыскания. Взгляд Чуи был исподлобья — тяжелый, прямой, без той вежливой уклончивости, которой люди прикрываются в незнакомой обстановке. Он смотрел так, будто видел Дазая насквозь, будто читал его как открытую книгу, и эта книга ему не нравилась. Глаза были голубыми — того холодного, почти прозрачного оттенка, который на фотографии казался просто светлым, а вживую бил по нервам своей интенсивностью, как свет лампы без плафона, который невозможно смягчить или отвести в сторону. Руки Чуи были в ограничителях. Дазай видел такие только в технической документации и на складе спецсредств, куда его однажды допустили по ошибке: широкие браслеты из матового титанового сплава, соединенные короткой цепью, внутри — генераторы低频脉冲, которые подавляли нервные импульсы, не давая мышцам сокращаться с полной силой. Даже с этими ограничителями Чуя выглядел опасным, и Дазай подумал, что без них он, наверное, выглядел бы не опасным, а чем-то другим — тем, для чего в языке нет слов, потому что язык не успевает за тем, что создают военные лаборатории. — Уведите конвой, — сказал Дазай, не оборачиваясь на охрану. Лейтенант, который стоял за спиной Чуи, сделал шаг вперед, и его лицо выражало такое искреннее недоумение, что Дазай почти улыбнулся. — Это не по инструкции, — сказал лейтенант. — С активами положено работать минимум вдвоем... — Я сказал, уведите конвой, — повторил Дазай, и в его голосе не было повышения, но было что-то, что заставило лейтенанта замолчать на полуслове и сделать шаг назад. — Оставьте нас. Если что-то пойдет не так, вы услышите. Лейтенант посмотрел на Чую, потом на Дазая, потом снова на Чую, и его лицо стало того оттенка серого, который бывает у людей, внезапно осознавших, что их просят оставить хищника с человеком, который не просит оружия. Но приказ есть приказ, и лейтенант ушел, уводя за собой второго конвоира, и дверь закрылась с тем же гидравлическим шипением, оставляя их вдвоем в бетонной комнате без окон, под одной лампой, которая горела ровно и безжалостно. Дазай сделал шаг вперед и протянул руку. Ладонь открыта. Пальцы расслаблены. Жест, который в любом другом контексте означал «мир» или «приветствие», но здесь, в этой комнате, при этом свете, с этим человеком, который носил на запястьях титановые браслеты и смотрел так, будто видел перед собой не напарника, а очередную проблему, которую нужно решить самым простым способом, этот жест мог означать что угодно. Чуя опустил взгляд на руку. Его глаза скользнули по пальцам, по ладони, по бинтам, которые Дазай носил на запястьях и шее — старые бинты, которые он менял раз в неделю, потому что они напоминали ему о том, что он все еще жив, а значит, все еще может чувствовать боль. Потом Чуя поднял глаза на лицо Дазая, и в этом взгляде не было ничего, кроме тяжелой, усталой злобы человека, который давно перестал ждать от мира чего-то хорошего и не собирался менять свое мнение только потому, что перед ним стоит высокий шатен с дурацкими кудрями и протягивает руку для рукопожатия. — Ты идиот? — спросил Чуя. Голос его был низким, с хрипотцой, которая появляется у людей, которые кричат слишком много и слишком долго, а потом замолкают на недели, и связки отвыкают от нормального разговора. В этом голосе не было вопроса — было утверждение, констатация факта, который Чуя вынес о Дазае за первые три секунды знакомства. — Может быть, — ответил Дазай, и его рука осталась протянутой, хотя он уже знал, что ответа не последует. — Но я единственный, кто согласился с тобой работать. Чуя скривился — не усмехнулся, не улыбнулся, а именно скривился, как от боли или от отвращения, и его губы сжались в тонкую линию, которая делала его лицо еще более жестким. — Все остальные в очереди на отказ, — продолжал Дазай, и его голос был спокойным, ровным, как будто он обсуждал погоду или результаты утренней сводки. — А отказ, как ты знаешь, это расстрел. Он сделал паузу, и в этой паузе Чуя не сказал ни слова, но его челюсть сжалась так, что Дазай увидел, как под кожей заходили желваки. — Так что мы оба в одной лодке, капитан. Чуя сплюнул на пол. Слюна легла на серый бетон рядом с ботинком Дазая, и это было сделано с такой точностью, с таким расчетом, что Дазай понял: Чуя умеет плевать метко, и эта меткость — не случайность, а привычка, выработанная годами в местах, где меткий плевок был единственным доступным оскорблением, последним способом сказать «нет» тем, кто не принимал отказа. Руку Дазай так и не пожал.

***

Дазай опустился на пол. Он сел, скрестив ноги, и это движение было таким естественным, таким спокойным, что казалось — он находится не в бетонной камере изолятора, а на пикнике в парке, в солнечный день, когда никуда не нужно спешить и ничего не нужно бояться. Он поправил бинты на шее — они слегка сползли, когда он наклонялся, — и достал из внутреннего кармана серую папку с грифом «Совершенно секретно». Чуя остался стоять. Он смотрел на Дазая сверху вниз, и в этом взгляде читалось что-то среднее между презрением и недоумением: люди не садились на пол в его присутствии, люди обычно либо стояли по стойке смирно, либо лежали, и эта третья опция — сидеть, скрестив ноги, с видом человека, который пришел на чашку чая, — выбивала его из колеи. — Накахара Чуя, — начал Дазай, открывая папку. Он перелистнул первые страницы — формальности, коды, грифы, которые не имели значения, — и нашел ту, где было написано то, что имело значение. — Сирота. Чуя не двинулся, но Дазай заметил, как его пальцы сжались в кулаки — медленно, без рывка, но с такой силой, что титановые браслеты на запястьях издали тонкий, высокий звук, похожий на вибрацию лопнувшей струны. — Воспитывался в государственных интернатах, — продолжал Дазай, и его голос был ровным, без издевки, без сочувствия, просто констатацией фактов, которые были записаны на серой бумаге и заверены печатями. — Смена учреждений — четыре раза за десять лет. Причина каждый раз — «трудности социальной адаптации». Он перевернул страницу. — В шестнадцать лет — первая судимость. Нападение на офицера. Отбывал наказание в специализированном учреждении закрытого типа. В восемнадцать — принудительная мобилизация. Экспериментальная программа «Армагеддон», фаза третья. Побочные эффекты: повышенная агрессия, склонность к разрушению, сниженный порог самоконтроля. Чуя сжал кулаки сильнее. Браслеты на его запястьях трещали уже не тихо, а громко, отчетливо, как лед под ногами весной, когда он начинает лопаться от первого тепла. Цепь между браслетами натянулась, и в местах крепления побежали микроскопические трещины — Дазай видел их, потому что смотрел не в папку, а на руки Чуи. — Закрой рот, — сказал Чуя, и его голос стал ниже, гораздо ниже, в нем появилась та самая вибрация, которая заставляла охранников на посту хвататься за оружие и лейтенантов с прыщавыми лицами бледнеть за секунду до того, как случается что-то непоправимое. — Ты понятия не имеешь, кто я. Дазай поднял глаза от папки. Он смотрел на Чую снизу вверх, и в этом взгляде не было ни страха, ни вызова — только спокойное, холодное любопытство человека, который изучает нечто, представляющее научный интерес. — Я знаю все, — сказал Дазай. Он сделал паузу, и в этой паузе комната стала тихой — такой тихой, что слышно было, как лампа под потолком гудит на своей частоте, как кровь стучит в висках, как трещины на титановых браслетах растут, миллиметр за миллиметром, приближаясь к критической точке. — Я знаю, что в четырнадцать лет ты убил человека. Чуя замер. Вся его мощная, собранная фигура стала неподвижной, как у статуи, и только глаза продолжали жить — голубые, ледяные, с той интенсивностью, которая заставляла отводить взгляд. — Он пытался... — Дазай сделал паузу, подбирая слово, которое было бы точным, но не пафосным, и нашел его: — навязать тебе свои услуги в интернате. Ты ударил его головой об угол кровати. Три удара. Смерть наступила от перелома основания черепа. Браслеты на руках Чуи треснули. — Я знаю, что ты боишься собственной силы, — продолжал Дазай, и его голос не изменился, остался таким же ровным, спокойным, как будто он не видел, как металл лопается на запястьях человека, который стоит в двух метрах от него. — Ты носишь эти ограничители не потому, что тебя заставляют. Ты носишь их, потому что без них ты не уверен, что сможешь остановиться. Цепь между браслетами лопнула с резким, звенящим звуком, и два куска титана разлетелись в разные стороны: один ударился в стену с такой силой, что выкрошил кусок бетона, второй упал на пол и покатился, звеня, как пустая консервная банка, брошенная на мостовую. — И я знаю, что ты хочешь умереть в бою, — сказал Дазай, и он не успел встать, потому что Чуя уже был рядом, и время в этой комнате перестало существовать, потому что есть скорости, которые не укладываются в привычные человеческие представления о том, как быстро может двигаться тело. — Потому что не представляешь, кем быть в мире, где не надо никого убивать. Пальцы Чуи сомкнулись на горле Дазая. Эти пальцы были жесткими, мозолистыми, сбитыми в суставах — пальцы человека, который годами ломал вещи голыми руками, который не знал, что такое осторожность, потому что осторожность была роскошью, недоступной в местах, где он вырос. Хватка была такой, что Дазай услышал, как хрустнул кадык, смещаясь под давлением, и этот звук был удивительно громким в тишине комнаты. Его швырнуло об стену. Удар затылком о бетон был глухим, влажным, и Дазай почувствовал, как мир раскололся на несколько слоев: первый слой — боль, острая, пульсирующая, которая шла от затылка по позвоночнику к кончикам пальцев; второй слой — свет, который раздвоился, потом растроился, потом стал белым, чистым, без оттенков; третий слой — вкус железа во рту, теплый, соленый, знакомый. По виску потекла кровь — Дазай чувствовал, как она стекает по коже, затекает в ухо, капает на воротник формы, оставляя темные пятна на выцветшей ткани. Чуя держал его за горло, прижав к стене. Ноги Дазая не доставали до пола — всего на несколько сантиметров, но достаточно, чтобы он не мог опереться, не мог найти точку опоры, чтобы ослабить давление на шею. Он висел на руке Чуи, как тряпичная кукла, которую держат за шиворот, и его лицо было обращено к лицу Чуи, и он видел эти голубые глаза вблизи — холодные, прозрачные, с расширенными зрачками, в которых плескалась ярость, такая плотная, что, казалось, ее можно было потрогать. Дазай не сопротивлялся. Он не хватался за руки Чуи, не пытался ударить ногой, не делал ничего из того, что делают люди, когда их душат. Он висел и смотрел, и на его лице, залитом кровью, с разбитым затылком и сдавленным горлом, медленно расползалась улыбка. — Сильнее, — выдавил он, и голос его был хриплым, чужим, воздух проходил через горло тонкой ниточкой, с каждым словом превращаясь в боль. — Давай. Чуя сжал пальцы сильнее, и в ушах Дазая зашумело — сначала тихо, как шум прибоя, потом громче, до звона, до того состояния, когда мир сужается до одной точки, до одного звука, до одного ощущения. — Если ты меня убьешь, — прошептал Дазай, и он уже не слышал собственного голоса, только чувствовал вибрацию в горле, только пульс в висках, который бился все медленнее, все тяжелее, — тебя утилизируют. Пальцы на его горле дрогнули. — Это то, чего ты хочешь? Дазай смотрел в глаза Чуи, и в этих глазах, сквозь ярость, сквозь ненависть, сквозь все то, что накопилось за годы интернатов, программ, приказов и крови, он видел растерянность. Чистую, детскую растерянность человека, который не знает, что делать с тем, кто не сопротивляется. Чуя умел ломать тех, кто борется, умел убивать тех, кто защищается, умел ненавидеть тех, кто ненавидит в ответ. Но этот человек перед ним не боролся, не защищался, не ненавидел. Он висел на руке, истекал кровью, задыхался — и улыбался. — Или ты боишься, — прошептал Дазай, и его голос был едва слышен, воздух почти не проходил, — что после смерти ничего не будет? Пальцы разжались. Дазай сполз по стене, сначала медленно, потом быстрее, потому что ноги не держали, и он опустился на пол, привалившись спиной к бетону, на котором только что оставил кровавый след. Он закашлялся — сначала тихо, потом сильнее, с хрипом, с металлическим привкусом во рту, и каждый кашель отдавался болью в горле, в затылке, в груди, во всем теле, которое вдруг напомнило ему, что оно все еще живое и способное чувствовать. Чуя стоял над ним. Его руки были опущены, и без браслетов они казались чужими — слишком свободными, слишком опасными, как оружие, которое только что использовали и забыли убрать в кобуру. Он смотрел на Дазая сверху вниз, и в его глазах все еще была ярость, но она отступала, и на ее место приходило что-то другое — что-то, что Дазай не мог определить сразу, потому что не видел этого выражения на лицах людей很久. — Ты больной ублюдок, — сказал Чуя. Голос его дрожал. Не от страха — от напряжения, от того, что он только что сделал выбор, который не умел делать, от того, что он остановился там, где всегда шел до конца, и теперь не знал, что делать с этой остановкой. Дазай вытер кровь с виска тыльной стороной ладони, посмотрел на красные разводы на пальцах, потом поднял глаза на Чую. — Это не новость, — ответил он, и его голос был хриплым, сорванным, но в нем слышалась та же спокойная, усталая насмешка, которая была в нем с самого начала. — Новость в том, что теперь ты мой больной ублюдок. Чуя смотрел на него долго. Десять секунд. Двадцать. Полминуты. В комнате было тихо, только лампа гудела под потолком и кровь Дазая капала на бетонный пол, отсчитывая секунды, как капли воды в темной пещере. Потом Чуя сделал шаг назад, опустился на пол и сел, прислонившись спиной к противоположной стене. Между ними было три метра бетона, одна лампа под потолком и тишина, которая была тяжелее, чем любая угроза.

***

Дазай полез во внутренний карман куртки. Чуя напрягся — Дазай заметил, как дернулись его плечи, как пальцы сжались в кулаки, готовые к новому удару. Но он достал не оружие. Фляга была металлической, поцарапанной, с вытертой до белого металла краской, и на ее боку кто-то когда-то выцарапал ножом инициалы, которые уже нельзя было прочитать. Дазай открутил крышку, понюхал содержимое, и запах ударил в нос — резкий, спиртовой, тот самый, которым дезинфицируют раны, когда нет нормальных лекарств, и которым травят тоску, когда нет ничего другого. Он протянул флягу Чуе. Чуя взял. Его пальцы обхватили металл, и Дазай заметил, как осторожно он это сделал — будто боялся раздавить флягу, хотя она была сделана из толстой стали и выдерживала падение с высоты. Он понюхал, и его лицо на секунду исказилось — запах был резким, ударным, таким, от которого у обычных людей слезятся глаза. — Откуда? — спросил Чуя. — У мертвого офицера, — ответил Дазай. — Ему уже все равно. Чуя сделал глоток. Он не поморщился — Дазай ожидал, что хотя бы поморщится, потому что спирт был техническим, не питьевым, и даже привычные к алкоголю люди делали паузу, чтобы перевести дыхание после такого глотка. Но Чуя проглотил спирт, как воду, только кадык дернулся, и он протянул флягу обратно. Дазай тоже сделал глоток. Жидкость обожгла горло, и он снова закашлялся — на этот раз от боли, от спирта, от всего сразу, и в кашле этом было что-то, что заставило Чую усмехнуться. Коротко, без радости, но усмехнуться. Они сидели молча. Дазай прислонился затылком к стене, не обращая внимания на то, что затылок был разбит и каждое прикосновение к бетону отзывалось тупой пульсирующей болью. Кровь на виске засохла, превратившись в коричневую корку, которая трескалась, когда он двигал бровями. Горло саднило при каждом вдохе, и он знал, что завтра на шее будут синяки — темные, фиолетовые, в форме пальцев, которые будут держаться неделю, напоминая о том, что сегодня произошло. Чуя смотрел в пол. Его руки лежали на коленях, и без ограничителей они казались неправильными — слишком большими для его роста, слишком мощными для его возраста. Он сидел неподвижно, но Дазай видел, как под кожей на предплечьях перекатываются мышцы, как пальцы то сжимаются, то разжимаются, будто ищут что-то, что можно сломать. — Зачем ты это сделал? — спросил Чуя, и его голос звучал глухо, не агрессивно — устало, как у человека, который задает этот вопрос не первый раз и ни разу не получил ответа, который имел бы смысл. — Что именно? — переспросил Дазай, и его голос был хриплым, но в нем слышалась та же спокойная, насмешливая интонация, которая, казалось, была единственной, на что он был способен. — Пришел сюда? Прочитал твое дело? Позволил себя придушить? — Все. Дазай подумал. На самом деле подумал, не притворяясь, что ищет ответ, а действительно формулируя для себя то, что чувствовал, потому что Чуя был первым человеком за долгое время, кому он захотел ответить честно. — Мне стало скучно, — сказал он. — В штабе скучно. Люди скучные. Приказы скучные. Жизнь скучная. А ты... — он посмотрел на Чую через комнату, и в его глазах мелькнуло что-то, что можно было принять за интерес, если не знать, что Дазай давно разучился чувствовать интерес, как разучился чувствовать страх и надежду. — Ты не скучный. Чуя поднял голову. В его глазах мелькнуло что-то — не благодарность, не гнев, а что-то другое, что Дазай не мог назвать. Любопытство? Удивление? Он не был уверен, но это было живое, настоящее, и это стоило всех синяков на шее. — Ты правда хочешь умереть? — спросил Чуя. — Правда. — Почему? Дазай посмотрел на лампу под потолком. Свет был слишком ярким, и глаза начали слезиться, но он не отвел взгляд, потому что боль в глазах была хотя бы чем-то реальным, чем-то, что можно было ощутить и понять. — Потому что жить скучно, — сказал он. — Но сейчас, знаешь... сейчас стало немного интереснее. Чуя усмехнулся. Коротко, без радости, но это была усмешка, а не оскал, и для первого дня знакомства этого было достаточно. — Ты ненормальный, — сказал Чуя. — Я уже слышал это сегодня. Несколько раз. Чуя покачал головой, и в этом движении было что-то усталое, почти домашнее, как у человека, который наконец перестал ждать удара и позволил себе расслабиться на секунду. Он закрыл глаза, откинувшись на стену, и его лицо в свете лампы стало другим — менее жестким, менее враждебным, почти молодым. — Убирайся, — сказал он. — Мне нужно подумать. Дазай не стал спорить. Он поднялся — медленно, опираясь рукой о стену, потому что голова кружилась и перед глазами все еще плавали черные точки. Он подобрал с пола папку, которая валялась раскрытой, подобрал два куска титановых браслетов, которые Чуя сорвал с запястий, и сунул все это под мышку. На пороге он обернулся. Чуя сидел с закрытыми глазами. Дышал ровно, глубоко, как человек, который не спал несколько ночей подряд и наконец позволил себе сделать паузу. Без браслетов он выглядел меньше — странно, но так и было. Металл на запястьях делал его больше, опаснее, превращал в то, чем его хотели видеть в лабораториях и штабах. Сейчас он был просто человеком. Уставшим. Злым. Живым. — Завтра в семь утра, — сказал Дазай. — Общая физическая подготовка. Я зайду за тобой. Чуя не открыл глаз, но его губы шевельнулись в чем-то, что могло быть улыбкой, а могло быть гримасой. — Не опаздывай, — ответил он. Дазай вышел в коридор. Дверь закрылась за ним с гидравлическим шипением, и он прислонился к стене, позволяя себе на секунду закрыть глаза и просто дышать. Горло болело, затылок пульсировал, висок саднил от засохшей крови, и все это было больно, но боль была хорошей — она напоминала ему, что он жив, что он что-то чувствует, что мир еще не стал полностью серым и плоским. Охранник у входа посмотрел на него, и его лицо вытянулось, когда он увидел следы пальцев на шее Дазая, кровь на виске, разбитый затылок, пятна на воротнике. — Вы... вы живы, — сказал охранник, и в его голосе было столько удивления, сколько бывает у людей, которые видят то, что, по их мнению, не должно было случиться. Дазай посмотрел на него. Улыбнулся. Улыбка получилась кривой — горло болело, и мышцы лица слушались плохо, но это была улыбка, настоящая, а не та, которую он надевал для командующего или для солдат в коридорах. — Похоже на то, — сказал он. Он пошел по коридору, и его шаги были ровными, размеренными, несмотря на головокружение и боль. Сто двадцать три шага до лестницы, семьдесят до поворота, и на каждом шагу он думал о голосе, который сказал «не опаздывай», и о том, что завтра в семь утра он придет снова, и они будут стоять друг напротив друга, и этот рыжий парень с голубыми глазами снова будет смотреть на него с вызовом, и это будет самое интересное, что случалось с Дазаем за последние годы. Тысяча двести сорок семь шагов до крыши. Сегодня он туда не пойдет. Завтра в семь утра. Общая физическая подготовка. Впервые за долгое время Дазай ждал утра не с равнодушием, а с тем странным, почти забытым чувством, которое называется любопытством. Что сделает Чуя? Ударит снова? Откажется выходить? Будет молчать? Будет говорить? Дазай улыбнулся своей кривой улыбке и пошел в казарму, чтобы сменить бинты и заклеить рану на затылке. Завтра будет интересный день.
12 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник