Машина для убийств

NC-17
Завершён
12
Фэндом:
Размер:
100 страниц, 48 151 слово, 15 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

Глава 5. «В огне»

Настройки
Разведка принесла данные в шесть утра, когда Дазай только успел заварить жидкий растворимый кофе в своей алюминиевой кружке и сделать первый глоток, обжегший губы и горло, которое все еще болело после недавнего удушения. Данные были тревожными: спутниковая съемка и агентурные источники подтверждали перемещение тяжелой техники противника в двадцати километрах к северо-востоку от города Ц — колонна из пятнадцати единиц бронетехники, включая танки и самоходные артиллерийские установки, двигалась в сторону их сектора обороны, и если ее не остановить на подступах, через два дня она будет здесь, и тогда ни карты Дазая, ни сила Чуи не помогут удержать позиции. Командование приняло решение: разведка боем. Группа из десяти человек — Чуя, Дазай и восемь солдат из роты капитана с гниющей рукой — должна была выдвинуться навстречу колонне, подтвердить координаты и, если представится возможность, уничтожить ее с помощью переносных противотанковых комплексов, которые выдали им на складе вместе с дополнительными боеприпасами и сухим пайком на трое суток. Дазай не спал всю ночь, изучая карты местности, и теперь, когда пришло время действовать, он чувствовал ту странную, почти болезненную ясность мысли, которая всегда посещала его перед опасными заданиями — все лишнее уходило, оставалось только нужное, только расчет, только линии и цифры, которые складывались в единственно возможный сценарий.

***

Он разработал маршрут через подземные коммуникации — старую систему тоннелей и коллекторов, проложенных еще в прошлом веке, когда город Ц был промышленным центром, а не грудой развалин. Эти тоннели тянулись на десятки километров, соединяя заводы, склады и жилые районы в единую сеть, и сейчас, когда наземные дороги простреливались с обеих сторон, подземный путь был единственным шансом подобраться к колонне незамеченными. Дазай отметил на карте входы и выходы, расставил контрольные точки, рассчитал время прохождения каждого участка с учетом возможных завалов и обрушений, и его пальцы, вооруженные карандашом и линейкой, двигались по бумаге с той уверенностью, которая появляется только у людей, делающих свою работу тысячу раз. Чуя шел в авангарде — это было условием, которое Дазай поставил перед командованием, и условие было принято без споров, потому что все знали, что Чуя может видеть в темноте лучше обычных людей, слышать шаги за сто метров и реагировать на опасность быстрее, чем любой солдат успеет нажать на спусковой крючок. Он двигался впереди, бесшумно, как тень, его автомат был прижат к плечу, и Дазай видел, как его голова поворачивается из стороны в сторону, фиксируя каждый звук, каждое движение воздуха, каждую каплю воды, падающую с потолка тоннеля. Восемь солдат шли за ними, и их дыхание было тяжелым, и руки дрожали, и Дазай знал, что половина из них не вернется, потому что такова была цена разведки боем, и он уже просчитал эту цену еще до того, как они вошли в тоннель.

***

Взрыв случился в тот момент, когда группа проходила под старым заводским корпусом — самым опасным участком маршрута, где потолки были низкими, а стены — нестабильными из-за близости к поверхности и недавних обстрелов. Дазай услышал характерный щелчок натянутой струны за секунду до взрыва — мина-ловушка, поставленная не противником, а, скорее всего, мародерами, которые рыскали по подземельям в поисках цветных металлов и не думали о том, что их ловушка убьет не только тех, кто придет за ними, но и тех, кто просто пытается выжить в этой войне. Взрыв отбросил Дазая назад, и он ударился спиной о стену, и в голове снова вспыхнули белые точки, и кровь потекла из уха — не сильно, но достаточно, чтобы он понял: барабанная перепонка повреждена, и в правом ухе теперь будет звенеть долго, может быть, всегда. Дым и пыль заполнили тоннель, и Дазай не видел ничего в двух шагах перед собой, только силуэты, только тени, только мечущиеся фигуры людей, которые пытались понять, что произошло, и пытались не умереть в первые секунды после взрыва, когда страх парализует и разум отказывается работать. Чуя получил осколочное ранение в бок. Дазай увидел это, когда дым немного рассеялся — Чуя стоял на коленях, прижимая руку к левому боку, и между его пальцев текла кровь, темная, почти черная в тусклом свете аварийных ламп, которые продолжали гореть, несмотря на взрыв. Кровь текла обильно, заливая форму, капая на бетонный пол, и Дазай знал, что если осколок задел крупный сосуд, то счет идет на минуты, а если повезло и сосуды целы, то на часы, но не больше. Лицо Чуи было бледным — бледнее, чем обычно, с серым оттенком, который появляется у людей, теряющих кровь, и его голубые глаза, которые всегда смотрели с вызовом или яростью, сейчас были мутными, расфокусированными, как у человека, который борется с темнотой, наступающей на него со всех сторон. Но он продолжал стрелять. Враг — те самые мародеры или кто-то еще, вышедший из пролома в стене, образовавшегося после взрыва — шел на них из темноты, и Чуя стрелял очередями, короткими, точными, и Дазай видел, как падают тела, как кровь смешивается с пылью на полу, как крики умирающих перекрываются звоном в его поврежденном ухе. Чуя стрелял, истекая кровью, бледнея с каждой секундой, и его руки не дрожали, и прицел не сбивался, и он делал свое дело, потому что не умел делать ничего другого, даже когда смерть смотрела ему в лицо. Дазай командирским голосом — тем самым, ледяным, который не терпел возражений — приказал отходить. Солдаты, те, кто уцелел после взрыва, начали движение назад, к выходу из тоннеля, но враг шел за ними, и один за другим солдаты падали, сраженные пулями или осколками, и их тела оставались лежать на бетоне, и Дазай не мог их забрать, потому что на счету была каждая секунда, и если они не выйдут на поверхность до того, как враг перекроет выход, то умрут все, и тогда данные разведки не дойдут до командования, и колонна подойдет к городу Ц, и капитан с гниющей рукой умрет вместе со своей ротой, и это будет его, Дазая, вина, потому что он не успел, потому что он просчитал не все варианты. Чуя прикрывал отход. Он остался в тоннеле, один против темноты, из которой выходили враги, и Дазай слышал его стрельбу за спиной — короткие очереди, смену магазинов, снова очереди, — и между этими звуками он слышал, как Чуя дышит: тяжело, прерывисто, с присвистом, который говорил о том, что ранение серьезнее, чем кажется, и что легкое, возможно, тоже задето. Потом Дазай услышал треск — не выстрелов, а чего-то другого, более низкого, более мощного, и земля под ногами снова дрогнула, и он понял: Чуя использовал свою силу, ту самую, которую боялся использовать даже в бою, потому что она выходила из-под контроля, потому что после нее он не мог остановиться, потому что она сжигала его изнутри, превращая мышцы в топливо, а кости — в угли. Чуя обрушил потолок тоннеля. Тысячи тонн бетона и земли обрушились между ним и врагом, отрезая путь преследователям, но также отрезая путь и самому Чуе, который остался по ту сторону завала, в темноте, с кровоточащим боком и пустыми магазинами. Дазай услышал его голос — не через рацию, которая разбилась при взрыве, а через толщу бетона, через пыль и дым, через все, что разделяло их, и этот голос был тихим, почти спокойным, но в нем слышалась та самая усталость, которую Дазай знал по своему отражению в зеркале. — Идите... — сказал Чуя, и его голос прерывался, и слова падали в темноту, как камни в колодец. — Я их задержу. Дазай остановился. Он стоял перед завалом, за которым остался Чуя, и его разум, который всегда был холодным и расчетливым, сейчас работал на пределе, просчитывая варианты, оценивая риски, взвешивая вероятности. Если они уйдут сейчас, они спасутся — до выхода из тоннеля оставалось метров триста, и враг не пройдет через завал быстрее чем через час, а за час они успеют выйти на поверхность, связаться с командованием, передать данные, и Чуя останется здесь, в темноте, один, с раной, из которой вытекает жизнь, и, наверное, умрет, и это будет правильным решением с точки зрения тактики — пожертвовать одним ради многих, потому что он, Дазай, сам говорил Чуе, что не жертвует фигурами без причины, и вот сейчас причина есть, и фигура — ферзь, и пришло время сделать ход, который спасет остальных. Он не сделал этот ход. — Идиот, — сказал Дазай, и его голос был хриплым, и в нем не было льда, который он надевал, как броню, в разговорах с командованием и подчиненными. — Без тебя меня убьют через пять минут. Он начал разбирать завал. Солдаты, те, кто остался — их было трое из восьми — смотрели на него с ужасом и непониманием, потому что он, Дазай, штабной стратег, человек, который никогда не брал в руки лопату, если можно было не брать, сейчас руками, без инструментов, разгребал бетонные обломки, сдирая кожу с пальцев, ломая ногти, не обращая внимания на боль, потому что за этим завалом умирал человек, который доверился ему, который пошел за ним в этот тоннель, который назвал его больным ублюдком, но остался прикрывать отход, когда мог уйти первым. Солдаты помогли. Они разбирали завал молча, без слов, без приказов, потому что видели, что их командир делает то, что не вписывается ни в какие уставы, и это было важнее любых приказов. Они нашли Чую через десять минут. Он лежал на спине, прижимая руки к боку, и кровь вокруг него была такой обильной, что бетон впитал ее и стал черным, и Дазай подумал, что в человеке не может быть столько крови, что это, наверное, вся кровь, которая у него была, и сейчас он умрет, и Дазай будет сидеть рядом и смотреть, как его глаза, эти голубые, холодные глаза, становятся мутными, а потом пустыми, а потом стеклянными, как у тех, кого он видел на экранах в коридорах штаба, чьи имена плыли серой строкой на черном фоне. Но Чуя дышал. Тяжело, с хрипом, с бульканьем, которое говорило о том, что легкое пробито, и кровь скапливается в дыхательных путях, но дышал, и его глаза открылись, когда Дазай склонился над ним, и в этих глазах, мутных, затуманенных болью и потерей крови, Дазай увидел не страх и не ярость, а что-то другое — то, что он не мог назвать, потому что никогда не видел этого в глазах других людей, обращенных к нему.

***

Дорога до передового медпункта заняла сорок минут — на двадцать минут больше, чем нужно, чтобы здоровый человек прошел три километра, и на двадцать минут меньше, чем нужно, чтобы Чуя истек кровью и умер. Дазай тащил его на себе, перекинув через плечо, и вес Чуи — даже при том, что он был ниже ростом, его мышцы весили больше, чем казалось — давил на спину, на ноги, на каждую кость, и Дазай чувствовал, как его собственное тело начинает сдаваться, как мышцы горят, как колени подгибаются, но он не останавливался, потому что если он остановится, то Чуя умрет, а он обещал, что не оставит, и это обещание, данное в бреду человеку, который не помнит, что ему обещали, было важнее всего, что Дазай делал в своей жизни. Обстрел не прекращался ни на минуту. Снаряды рвались вокруг, и Дазай падал на землю, прикрывая Чую своим телом, поднимался, снова шел, снова падал, и его плечо, задетое осколком еще в тоннеле, кровоточило и болело так, что он не чувствовал пальцев на левой руке, но он все равно держал Чую, прижимал к себе, шептал что-то, не понимая, какие слова выходят из его рта, потому что слова не имели значения, имело значение только движение вперед, метр за метром, шаг за шагом. Чуя был в бреду. Он терял сознание, приходил в себя, снова терял, и в эти короткие моменты ясности его глаза смотрели на Дазая, и он говорил что-то, чего никогда не сказал бы в нормальном состоянии — то, что хранилось глубоко, в том самом месте, куда он не пускал никого, потому что боялся, что если пустит, то не сможет больше быть тем, кем его сделали. — Не оставляй... — бормотал Чуя, и его голос был слабым, детским, непохожим на тот низкий, хриплый голос, который приказывал и угрожал. — Не оставляй меня... как они... Дазай не знал, кто такие «они», и не хотел знать, потому что это знание было бы太重 для него сейчас, когда каждый шаг давался с болью, когда кровь из его плеча смешивалась с кровью Чуи, и они оба были красными, грязными, почти мертвыми, но все еще двигались вперед. — Я тебя не оставлю, — ответил Дазай, и его голос был тяжелым от дыхания, от боли, от всего, что он не говорил никогда. — Ты мой. Понял? Ты мой, и я не выбрасываю свои вещи. Он не знал, откуда взялись эти слова. Он не думал их, не планировал, не просчитывал, как просчитывал маршруты и вероятности. Они просто вышли из него, как выходит кровь из раны, когда не можешь ее остановить, и он не жалел о них, хотя знал, что Чуя, возможно, не запомнит, или запомнит и возненавидит его за эту собственническую интонацию, или запомнит и никогда не простит, потому что Чуя не был ничьей вещью, даже в бреду, даже на грани смерти. Чуя пришел в себя на секунду — его глаза, мутные, с расширенными зрачками, сфокусировались на лице Дазая, и Дазай увидел в них то, чего не видел раньше: не вызов, не ярость, не ту тяжелую усталую злобу, которая была щитом и мечом. Он увидел доверие. Чистое, детское, безоговорочное доверие человека, который решил, что этот человек не бросит, даже если все остальные бросали, даже если мир учил его, что доверять нельзя, даже если за доверие он платил кровью и болью каждый раз. Потом глаза закрылись, и Чуя снова потерял сознание, и Дазай пошел дальше, потому что до медпункта оставалось еще полкилометра, и обстрел становился все сильнее, и его собственные силы заканчивались, но он не мог остановиться, потому что если он остановится, то умрет не только Чуя, но и тот, кем Дазай стал за эти дни — тот, кто тащил на себе раненого через нейтральную полосу, потому что не мог иначе, потому что впервые за долгое время ему было не все равно.

***

Передовой медпункт размещался в полуразрушенном здании школы — там, где раньше был спортзал, а теперь стояли раскладные койки, хирургические столы и ящики с медикаментами, которых вечно не хватало. Дазай ввалился в дверь, и его ноги подкосились, и он упал рядом с носилками, на которые санитары уже укладывали Чую, и последнее, что он увидел, прежде чем темнота накрыла его, было лицо военного врача — усталое, с мешками под глазами, с выражением человека, который видел слишком много смертей, чтобы удивляться чему-либо, но сейчас на этом лице было удивление, потому что врач смотрел на рану Чуи и не понимал, как этот человек остался жив, когда должен был умереть еще в тоннеле, или на нейтральной полосе, или в первую минуту после ранения. — Если бы на двадцать минут позже, — сказал врач, обращаясь не к Дазаю, а к санитарам, которые разворачивали перевязочные материалы, — он бы истек кровью. Чудо, что его дотащили. Дазай сидел в коридоре. Он не знал, сколько времени прошло — может быть, час, может быть, три, может быть, вся ночь, потому что в этом коридоре не было окон, и время здесь измерялось не стрелками часов, а звуками из операционной: звоном инструментов, голосами врачей, иногда — криками, которые обрывались так же внезапно, как начинались. Он смотрел на свои руки. Они были красными. Кровь Чуи — темная, почти черная, с мелкими сгустками — засохла на его пальцах, на ладонях, под ногтями, и Дазай смотрел на эти руки, как на что-то чужое, не принадлежащее ему, потому что он никогда не думал, что его руки могут быть такими — не просто испачканными, а пропитанными чужой жизнью, которая утекала сквозь пальцы, но которую он все-таки удержал. На левом плече, там, где осколок задел кожу, кровь тоже была, но это была его собственная, и она не имела значения, потому что своя кровь — это просто боль, а чужая — это ответственность, и он не знал, как с ней жить. Он не двигался. Его тело застыло в одной позе — сидя на корточках, прислонившись спиной к стене, руки на коленях, взгляд в пол. Солдаты проходили мимо, кто-то смотрел на него с сочувствием, кто-то с равнодушием, кто-то с тем особенным уважением, которое появляется у людей, когда они видят того, кто вытащил товарища с нейтральной полосы под обстрелом. К нему подошел солдат — молодой, с перевязанной головой, из-под бинтов виднелась рыжая, спутанная прядь волос, и Дазай подумал, что это, наверное, тот самый водитель БТР, у которого тряслись руки, но он не был уверен, потому что лица здесь сливались в одно серое пятно, как имена на экранах в штабе. Солдат протянул сигарету — тонкую, помятую, из дешевого пайка, — и Дазай взял ее, потому что отказаться было бы сложнее, чем взять, а у него не было сил на сложные действия. Он не закурил. Он держал сигарету в пальцах и смотрел, как тлеет табак, как дым поднимается к потолку, как завивается в спирали, похожие на те, что он рисовал в блокноте в кабинете для допросов, в другой жизни, когда Чуя был просто фотографией в серой папке с пометкой «невосполнимая ценность». Сейчас Чуя был не ценностью, не активом, не напарником — он был человеком, который лежал в операционной, и врачи боролись за его жизнь, и Дазай сидел в коридоре и смотрел на дым, и впервые за долгое время он не хотел идти на крышу, не считал шаги, не представлял, как падает. Он просто сидел и ждал. Тысяча двести сорок семь шагов до крыши — это было в другой жизни. В этой жизни было только ожидание, только запах крови на руках, только дым от сигареты, которую он так и не закурил, и только имя, которое он повторял про себя, как молитву, хотя никогда не верил ни в какие молитвы. Чуя. Чуя. Чуя. Дверь операционной открылась, и вышел врач, и его лицо было усталым, но не тем выражением, которое появляется, когда пациент умер, а другим — тем, которое появляется, когда пациент выжил вопреки всем прогнозам. — Жить будет, — сказал врач. — Если не начнется сепсис. Если хватит антибиотиков. Если повезет. Дазай кивнул. Он не знал, что сказать, и не сказал ничего. Он просто сидел, сжимая в пальцах потухшую сигарету, и смотрел на дверь, за которой остался Чуя, и думал о том, что завтра в семь утра он придет к нему, и они снова будут вместе, и это будет завтра, а сегодня — сегодня он просто подождет, потому что ждать он умел лучше, чем кто-либо другой в этом мире.
12 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник