Машина для убийств

NC-17
Завершён
12
Фэндом:
Размер:
100 страниц, 48 151 слово, 15 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
12 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник

Глава 14. «Параноик»

Настройки
Ночь над штабом была такой же серой и тяжелой, как в тот день, когда они бежали из этого бетонного лабиринта, оставляя за спиной горящие склады и тела военной полиции. Дазай стоял у вентиляционной шахты в двухстах метрах от внешнего периметра и смотрел на знакомые очертания зданий, на вышки с прожекторами, на патрули, которые ходили по тем же маршрутам, что и месяц назад, потому что в армии ничего не меняется, даже когда меняется все. Он знал эту базу как свои пять пальцев — каждый коридор, каждый поворот, каждую вентиляционную решетку, каждую смену караула, каждую камеру наблюдения, каждый мертвый угол, где можно спрятаться и где нельзя. Он изучал ее не один год, а последние две недели, готовясь к этому штурму, он пересматривал старые схемы, дополнял их новыми данными, которые добывали разведчики из его отряда, и теперь, глядя на базу, он видел не бетон и колючую проволоку, а карту, на которой были отмечены все уязвимые места, все точки входа и выхода, все способы проникнуть туда, откуда никто не возвращается. Отряд «Подземные псы» насчитывал четырнадцать человек — четырнадцать отчаявшихся, злых, напуганных людей, которые шли за ним в самое сердце армии, потому что верили ему, или потому что боялись оставаться одни, или потому что им больше нечего было терять, а человек, которому нечего терять, страшнее любого оружия, потому что он не думает о последствиях, он просто делает то, что должен, и умирает, если нужно, не задавая лишних вопросов. Чуя стоял рядом, и его лицо было бледным, как мел, и его руки дрожали, но глаза горели тем самым огнем, который Дазай видел в первый день знакомства, когда Чуя швырнул его об стену и спросил «ты идиот?». Только теперь этот огонь был не яростью, а чем-то другим — решимостью, отчаянием, надеждой, всем вместе, и Дазай знал, что Чуя готов умереть сегодня, и знал, что не допустит этого, потому что смерть Чуи была единственной смертью, которую он не мог пережить. — Вентиляционная шахта ведет в подвальный уровень, — сказал Дазай, и его голос был тихим, почти шепотом, потому что говорить громко здесь было опасно, а говорить шепотом — тоже опасно, но другого способа не было. — Оттуда — два коридора до лаборатории. Патрули меняются каждые двадцать минут. У нас есть пятнадцать минут, чтобы добраться до цели, и пять минут, чтобы забрать сыворотку и уйти. Вопросы? Вопросов не было. Люди молчали, и Дазай видел в их глазах тот самый страх, который превращается в решимость, когда отступать некуда, и когда единственный способ выжить — идти вперед, даже если вперед — смерть.

***

Шахта была узкой — приходилось ползти на животе, и бетон царапал лица, и вонь была такой, что хотелось вырвать легкие, чтобы не дышать, но Дазай полз, и Чуя полз за ним, и за Чуей ползли остальные, и их дыхание было тяжелым, прерывистым, и каждый шорох казался взрывом, каждый скрип вентилятора — выстрелом, каждый удар сердца — барабанной дробью, возвещающей о смерти. Дазай знал эту шахту — он изучил ее в первый же месяц службы в штабе, когда искал способ выбраться на крышу, не проходя через охрану, и тогда ему казалось, что это просто развлечение, игра, способ скоротать время между скучными приказами и бессмысленными совещаниями. Теперь эта игра стала реальностью, и каждый сантиметр шахты был на счету, потому что ошибка означала смерть, а смерть означала конец всего, ради чего они сюда пришли. Они выбрались в подвальный уровень через пятнадцать минут — на две минуты раньше запланированного, и Дазай подумал, что это хороший знак, или плохой, он не знал, потому что в таких операциях знаки не имеют значения, имеет значение только точность, только скорость, только умение принимать решения за долю секунды, когда каждая доля секунды может стоить жизни. Коридоры были пустыми — патрули сменились десять минут назад, и у них было еще десять минут тишины, прежде чем следующий патруль выйдет на маршрут и обнаружит их, если они не успеют уйти. Чуя шел впереди, и его шаги были тяжелыми, но уверенными, и Дазай видел, как он сжимает кулаки, как его мышцы напрягаются под тканью формы, как он готовится к бою, хотя его тело уже не то, что раньше, и сила, которая была его даром и проклятием, уходит с каждым днем, оставляя пустоту, которую невозможно заполнить ничем, кроме сыворотки, ради которой они рисковали всем. Они прошли первый коридор, второй, и на подходе к лаборатории их встретила бронированная дверь — та самая, которую Дазай помнил по прошлой жизни, когда проходил мимо нее каждый день, даже не задумываясь о том, что за ней хранится то, что может спасти жизнь тому, без кого он не мог жить. Чуя ударил по двери, и металл прогнулся, но не поддался. Он ударил второй раз, третий, и его кулаки были в крови, и его лицо было бледным, как полотно, и Дазай видел, как его тело кричит от боли, как каждый удар отдается в его позвоночнике, в его легких, в его сердце, которое билось так быстро, что казалось — оно выскочит из груди и упадет на бетонный пол, и тогда уже ничего не будет, ни двери, ни сыворотки, ни спасения. Четвертый удар — дверь поддалась, и осколки металла разлетелись в стороны, и Чуя ввалился в лабораторию, и его ноги подкосились, и он упал на колени, но не закрыл глаза, не потерял сознание, а смотрел вперед, туда, где в стеклянном шкафу, под охраной и под замком, стояла ампула с прозрачной жидкостью — та самая сыворотка, которая могла его спасти или убить, но другого выхода не было, и Чуя знал это, и Дазай знал это, и все, кто пришел с ними, знали это.

***

Командующий ждал их в лаборатории. Он стоял у шкафа, и в его руке был пистолет — старый, армейский, тот самый, который он носил еще на первой войне, и его лицо было спокойным, как будто он не удивился их появлению, как будто ждал их, как будто знал, что они придут, и готовился к этой встрече, потому что командующие не становятся командующими, если не умеют предвидеть действия врага, даже если враг — их собственные солдаты, которых они послали на смерть. За его спиной стояли двое охранников с автоматами, и их лица были напряженными, и их пальцы лежали на спусковых крючках, и Дазай знал, что одно неверное движение — и они откроют огонь, и тогда никто не выживет, даже если Чуя использует всю свою силу, даже если он умрет, убивая их, потому что пули быстрее кулаков, а автоматы не прощают ошибок. — Ты предал присягу, Дазай, — сказал командующий, и его голос был ровным, спокойным, как будто он читал лекцию курсантам в академии, а не разговаривал с человеком, который пришел убить его и забрать то, что принадлежало ему по праву. — Ради чего? Ради одной бешеной собаки, которая сломает тебе шею, когда ты станешь не нужен? Он кивнул в сторону Чуи, который стоял на коленях у входа, его руки были в крови, его лицо — бледным, его глаза — закрытыми, и он казался не страшным демоном, а просто больным, умирающим человеком, которому оставалось жить несколько недель, если не дней, и Дазай видел, как охранники смотрят на Чую с презрением, потому что они не знали, что этот человек на коленях в одиночку уничтожил отряд спецназа в темном тоннеле, и что его сила, даже умирающая, была больше, чем все, что они могли себе представить. Дазай улыбнулся — той самой улыбкой, кривой, насмешливой, которая была его защитой от мира, и в этой улыбке не было страха, не было сомнения, не было ничего, кроме ледяной уверенности человека, который знает, что прав, и не нуждается в подтверждении своей правоты от тех, кто не способен отличить правду от лжи. — Вы ошибаетесь, товарищ командующий, — сказал Дазай, и его голос был тихим, но в этой тишине было больше силы, чем в любом крике. — Я не предавал. Это вы предали нас, когда отправили умирать. Вы предали присягу, которую давали, когда надевали эту форму. Вы предали солдат, которые верили вам. Вы предали всех, кто погиб в квадрате 17-В, думая, что умирает за родину, а умирал за ваше повышение. Он сделал шаг вперед, и охранники вскинули автоматы, но командующий поднял руку, останавливая их, и его лицо стало задумчивым, почти уважительным, как у человека, который наконец встретил достойного противника и хочет насладиться этим противостоянием, прежде чем убить его. — А теперь я просто забираю свое, — сказал Дазай. — Сыворотку. Мою жизнь. Жизнь моего напарника. И ничего больше. Командующий смотрел на него долго — так долго, что Дазай успел подумать, что он передумал, что он согласится отдать сыворотку без боя, что они уйдут с миром, и никто не умрет, и это будет чудо, в которое он не верил, но на которое надеялся вопреки всему. Но командующий был командующим, и он не умел отступать, потому что отступление для него было хуже смерти, и он нажал на спусковой крючок, даже не моргнув, и пуля вылетела из пистолета и вошла в грудь Дазая, прямо в сердце, или туда, где сердце должно было быть, если бы Дазай был обычным человеком, который не носит бронежилет вопреки уставу, потому что он параноик, и потому что паранойя — это единственное, что спасает на этой войне, где доверять нельзя никому, даже самому себе. Чуя закричал — такой крик, который Дазай не слышал никогда, даже в тоннеле, когда старик остался прикрывать их отход, даже в штрафбате, когда люди падали с пулями в спинах, даже в карьере, когда взрывы рвали землю и небо. Это был крик зверя, который теряет свою пару, крик человека, который видит, как умирает единственный, ради кого стоит жить, и в этом крике было столько боли, столько отчаяния, столько ненависти, что охранники попятились, и их автоматы дрожали в руках, и они забыли, зачем они здесь, потому что перед ними был не человек, а стихия, и стихию нельзя остановить выстрелом. Чуя бросился на командующего, и его кулак, который минуту назад не мог пробить бронированную дверь, сейчас летел к лицу старика с такой скоростью, что воздух свистел, и Дазай знал, что если этот удар достигнет цели, то от головы командующего не останется ничего, кроме кровавого облака, и это будет справедливо, и это будет правильно, и это будет тем, ради чего они сюда пришли, — местью, которая сладка, как кровь, и горька, как слезы. Но Дазай поднял руку. — Стой, — сказал он, и его голос был слабым, хриплым, потому что пуля, даже остановленная бронежилетом, оставляет синяки, которые болят не меньше, чем раны, и каждое слово давалось с трудом, и кровь текла изо рта — не от ранения, а от того, что он прикусил язык, когда пуля ударила в пластину, и теперь он чувствовал вкус железа и соли, и это было знакомо, и это было почти приятно, потому что это означало, что он жив. Чуя замер в миллиметре от лица командующего. Его кулак был сжат, его мышцы напряжены, его глаза горели, но он не опустил руку, не ударил, не сделал ничего, кроме того, что замер, потому что Дазай сказал «стой», и для Чуи не было приказа важнее, чем слово Дазая, даже если это слово означало отказаться от мести, которую он заслужил своей кровью и болью. Дазай медленно поднялся с колен. Его грудь болела — бронежилет спас его, но удар был такой силы, что, наверное, треснуло ребро, или два, или три, он не знал, и не хотел знать, потому что знание не облегчало боль, а только добавляло страха, которого он не хотел чувствовать. Он достал пистолет — тот самый, который носил с собой со дня побега, но никогда не использовал, потому что предпочитал другие способы убивать, более чистые, более тихие, более далекие, — и направил его на командующего, который стоял неподвижно, с пистолетом в руке, и его лицо было спокойным, но в глазах, в этих старых, усталых глазах, которые видели три войны, Дазай видел страх — не перед смертью, а перед тем, что он проиграл, и что его проигрыш будет означать конец всего, во что он верил, даже если то, во что он верил, было ложью. — Вы забыли, кто я, — сказал Дазай, и его голос был ровным, спокойным, как будто он обсуждал не убийство командующего, а погоду за окном. — Я параноик. И я всегда ношу броню, даже когда устав запрещает. А вы, товарищ командующий, — он улыбнулся своей кривой, насмешливой улыбкой, и в этой улыбке было столько презрения, сколько может быть только у человека, который знает, что его враг не достоин даже выстрела, — вы не носите. Потому что считаете себя неуязвимым. И это ваша ошибка. Он нажал на спусковой крючок, и выстрел был громким в тишине лаборатории, и командующий упал, и его пистолет выпал из руки и покатился по полу, и его глаза смотрели в потолок, и в них не было ничего, кроме пустоты, которая появляется у людей, когда они понимают, что смерть пришла за ними, и что они не могут ее обмануть, как не могли обмануть ее другие, более достойные, чем они. Дазай стоял над телом, и его рука с пистолетом дрожала — не от страха, а от усталости, от боли, от всего, что произошло за этот месяц, за эту неделю, за эту ночь, и он смотрел на командующего и думал о том, что этот человек мог бы жить, если бы не отдал тот приказ, если бы не послал их на смерть, если бы не решил, что их жизни ничего не стоят по сравнению с его карьерой. Но он отдал приказ, и теперь он мертв, и Дазай не чувствовал ничего — ни радости, ни облегчения, ни той сладкой мести, которую обещают в книгах и фильмах, — только пустоту, такую же, как в глазах мертвого командующего.

***

Дазай взял ампулу с сывороткой, и его руки не дрожали, когда он открыл шкаф и достал ее, и его пальцы были уверенными, когда он вскрыл ампулу и набрал жидкость в шприц. Чуя сидел на полу, прислонившись к стене, и его лицо было белым, как бумага, и его глаза были закрыты, и Дазай на секунду испугался, что Чуя умер, пока он разбирался с командующим, что сердце не выдержало, что сила сожгла его изнутри, что они опоздали на минуту, на секунду, на долю секунды, и что теперь все было напрасно — побег, штрафбат, штурм, смерть командующего, все, ради чего они жили последние недели. Но Чуя дышал — тяжело, прерывисто, но дышал, и Дазай опустился рядом с ним, и его руки, которые только что уверенно держали пистолет, сейчас дрожали, когда он искал вену на тощей, бледной руке Чуи, в которой уже не было той силы, что раньше, и мышцы атрофировались, и кожа висела, как на старике, и Дазай думал о том, как быстро время берет свое, как быстро уходит жизнь, которую ты пытаешься удержать. — Держись, — сказал Дазай, и его голос был тихим, почти шепотом, и в этом шепоте было столько мольбы, сколько он не вкладывал ни в одну молитву, потому что он не верил в Бога, но верил в Чую, и эта вера была сильнее любой религии, потому что она была подкреплена кровью, и болью, и обещаниями, которые они давали друг другу в темноте, под обстрелами, на грани смерти. — Держись, идиот. Я не для того тащил тебя через ад, чтобы ты умер сейчас. Он ввел иглу в вену, и Чуя закричал. Этот крик был страшнее, чем крик, когда он увидел, как пуля попала в Дазая, потому что в этом крике была не только боль, но и что-то другое — отчаяние, ужас, ощущение того, что его тело сжигают изнутри, что каждая клетка умирает и рождается заново, что сила, которая была его проклятием, уходит, а на ее место приходит пустота, которая хуже любой боли, потому что боль можно терпеть, а пустоту — нельзя. Дазай держал его за руку, сжимая так сильно, что кости трещали, и Чуя сжимал в ответ, и их руки были мокрыми от пота и крови, и Дазай шептал что-то, не понимая, какие слова выходят из его рта, потому что слова не имели значения, имело значение только присутствие, только прикосновение, только то, что он был рядом и не отпускал, даже когда Чуя кричал, даже когда его тело выгибалось в судорогах, даже когда казалось, что он сейчас умрет, и это будет конец, и ничего уже не исправить. Пять минут — или вечность, Дазай не знал, потому что время снова перестало существовать, и осталась только боль, только страх, только рука Чуи в его руке, и когда крик затих, и Чуя перестал биться в конвульсиях, и его тело обмякло, Дазай подумал, что это конец, что сыворотка убила его быстрее, чем болезнь, и что он остался один, с мертвым командующим и пустыми глазами, и некуда идти, и незачем жить. Но Чуя открыл глаза. Они были голубыми, как всегда, но в них не было той мути, которая появилась в последние дни, не было боли, не было усталости, не было ничего, кроме жизни — чистой, яркой, настоящей, и Дазай смотрел в эти глаза и не верил, что они смотрят на него, и что Чуя жив, и что сыворотка сработала, и что все было не зря. — Ты… придурок, — сказал Чуя, и его голос был слабым, хриплым, но в этой слабости была та самая насмешливая интонация, которую он перенял у Дазая, и Дазай услышал ее и улыбнулся — той самой улыбкой, кривой, насмешливой, которая была их языком, единственным, который они оба понимали. — Я же сказал — не умирать без моего разрешения. Дазай вытер кровь с лица — свою, чужую, не важно, — и его руки перестали дрожать, и его сердце, которое колотилось как бешеное, начало успокаиваться, и он почувствовал ту самую усталость, которая приходит после боя, когда адреналин уходит и остается только пустота, и боль, и облегчение, и все вместе. — Я и не умирал, — ответил Дазай, и его голос был ровным, спокойным, как будто он не стоял на коленях в луже крови минуту назад, как будто пуля в бронежилете была просто царапиной, как будто все, что произошло, было просто очередной тактической задачей, которую он успешно решил. — Просто развлекся. Они смотрели друг на друга, и их руки все еще были сцеплены, и Дазай не хотел отпускать, и Чуя не хотел отпускать, и они сидели так в лаборатории, среди разбитого стекла и мертвых тел, и Дазай думал о том, что тысяча двести сорок семь шагов до крыши остались там, в другой жизни, а в этой жизни было только это — Чуя, живой, дышащий, смотрящий на него, и сыворотка, которая сработала, и победа, которая была горькой, как полынь, и сладкой, как кровь, и он не знал, что будет дальше, но знал, что они будут вместе, и это было главным. За дверью лаборатории слышались выстрелы — это их отряд зачищал коридоры, не давая подкреплению прорваться к ним, и Дазай знал, что у них есть еще несколько минут, чтобы уйти, и что потом будет поздно, и что они должны встать и идти, даже если ноги не слушаются, даже если хочется лечь и закрыть глаза, и никогда больше не открывать их. — Идти можешь? — спросил Дазай, и его голос был ровным, но в этой ровности была забота, которую он не умел выражать иначе. Чуя кивнул, и его лицо было бледным, но в глазах уже появился тот самый огонь, который был его силой, и Дазай помог ему подняться, и они пошли к выходу, держась за руки, потому что боялись потерять друг друга в темноте, и это был единственный страх, который они признавали, и единственный, который имел смысл. За их спинами оставался штаб — бетон, кровь, мертвый командующий, и все, что было раньше. Впереди была ночь, и свобода, и неизвестность, и Дазай знал, что они справятся, потому что они справлялись всегда, даже когда шансов не было, даже когда смерть смотрела им в глаза, даже когда казалось, что все кончено. Тысяча двести сорок семь шагов до крыши. Сегодня Дазай не пойдет на крышу. Завтра — тоже. Может быть, никогда больше не пойдет, потому что теперь у него была не одна причина оставаться, а две — Чуя, живой и здоровый, и отряд, который верил в него, и будущее, которое они построят сами, без генералов, без приказов, без лжи. Они шли в темноту, и их тени сливались в одну, и Дазай думал о том, что, наверное, это и есть счастье — не отсутствие боли, а присутствие того, ради кого ты готов терпеть эту боль, и идти вперед, даже когда ноги не слушаются, и жить, даже когда жить не хочется, потому что есть кто-то, кто нуждается в тебе, и ты нуждаешься в нем, и это взаимное нуждание сильнее любой смерти, любого страха, любой пули, которая может прилететь завтра, или сегодня, или прямо сейчас. Но пули не прилетели. Они вышли на поверхность, и ночной воздух обжег легкие, и звезды, редкие, бледные, смотрели на них с высоты, и Дазай подумал, что, наверное, это хороший знак, или плохой, он не знал, но это было не важно, потому что Чуя был рядом, и он дышал, и его рука была теплой в его руке, и это было единственное, что имело значение в этом мире, где не было ни своих, ни чужих, только двое, которые держались друг за друга, потому что боялись упасть, и этот страх был единственным, что делало их людьми.
12 Нравится 1 Отзывы 1 В сборник