***
Глэм смотрел с одобрением. Это было хуже всего — даже хуже самого факта того, что Глэм сделал. Если бы отец молчал, отводил глаза, чувствовал бы хоть тень неловкости — было бы легче. Ди мог бы за это зацепиться. Подумать — он понял что натворил. Это было бы что-то. Глэм не понимал. Или делал вид, что не понимает. Кивал, когда Ди молча проходил мимо. На третий день сказал — за завтраком, спокойно, как о погоде: — Правильно сделал. Время покажет. Ди не поднял головы от тарелки. Сжал вилку — пальцы побелели. Не ответил. Встал, ушёл в свою комнату, закрыл дверь. Сел на кровать. Дышал — медленно, через нос, как учили в детстве, когда у него были эти приступы и Вики говорила считай до десяти. Считал. На семи злость прорвалась. Он встал, подошёл к стене, поднял кулак — и опустил. Не ударил. Стоял с поднятым кулаком, глядя на стену, и думал — если ударю, будет дырка, и Вики вломит, и мне придётся врать. Не буду. Опустил руку. Это была первая ясная мысль за несколько дней. И она была — про то, как не дать злости выйти наружу. Все остальные мысли работали в другую сторону: как её удержать. Правильно сделал. Время покажет. Эта фраза села в нём как заноза. Глэм имел в виду правильно сделал, что это закончилось. Но Ди слышал её иначе — как правильно сделал, что я вмешался. И вот это «я вмешался» было — невыносимо. Глэм считал что он сделал. Он считал себя автором. А Ди был — что? Объект? Вещь, у которой есть будущее, которое надо защищать? Восемнадцать лет Восемнадцать лет Ди прожил под этим. Тебе так будет лучше. Я знаю как тебе будет лучше. Я твой отец, я лучше знаю. И двадцать лет он принимал это, потому что был ребёнком и потому что у него не было сил спорить. И вот первый раз в жизни он что-то выбрал сам — и Глэм пришёл и забрал. Не у него — у Чеса. Но у Чеса можно было забрать только потому, что Чес отдал. И вот тут начиналось второе.***
Сначала Ди винил отца. Это было просто. Глэм пришёл, сказал что сказал, надавил. Глэм виноват. Всё ясно. Это работало два дня, может три. Потом медленно, против его воли, фокус начал смещаться. Потому что Глэм сказал. Ну сказал. Глэм всю жизнь говорит. Это его работа — говорить, что Ди делает не так. Ничего нового. А Чес — послушал. Чес, который двадцать пять лет жил так, как считал нужным, и плевал на чужие мнения. Чес, который ушёл из группы потому что ему было важнее остаться собой, чем быть успешным. Чес, который сказал пусть идут нахер — про чужие взгляды, про чужие мнения, про любого, кто полезет. Этот Чес — послушал Глэма. Послушал его за один разговор. Не возразил. Не сказал — это не ваше решение. Не пришёл к Ди и не спросил — что ты сам думаешь. Просто переварил то, что ему сказал чужой человек, и принял как своё. И на следующий же день пришёл и сказал Ди — тебе будет лучше без меня. Тебе будет лучше. Тебе — Ди. Лучше — без Чеса. Это решал Чес. Не вместе, не с Ди. Чес. Ди сидел на кровати и чувствовал, как что-то внутри переворачивается. Не злость на Глэма — она оставалась, ровным фоном. Что-то другое. Острое. Адресное. Ты сдался. Ты выбрал. Сам. Не он за тебя — ты. Я тебе доверял. И вот это последнее было хуже всего. Потому что Ди — Ди, который не доверял почти никому, который держал стены, который проверял каждого на прочность месяцами, Ди доверился Чесу. Опустил эти стены впервые за свою жизнь, может быть. И Чес — единственный, кому Ди дал право — принял и потом использовал это право, чтобы решить за Ди же. Ты предатель, — подумал Ди. И впервые за дни эта мысль была не злой. Она была — холодной, ясной. Как диагноз. Это его испугало. Он сидел в комнате и думал: злость я как-нибудь переживу. Ярость пройдёт. А вот это — это останется. Я теперь знаю про тебя, что ты можешь. И это не забывается. Он не плакал. Он сидел очень прямо, руки на коленях, и смотрел в стену, и чувствовал, как что-то внутри кристаллизуется. Не разбивается — наоборот, становится твёрдым. Это было — взросление. Он понял это потом, спустя время. Сейчас просто чувствовал, что становится старше — не на годы, на качество.***
Тело подвело раньше головы. Голова держалась — анализировала, выстраивала, формулировала. Тело — нет. Тело начало отказывать с третьего или четвёртого дня. Сначала еда. Он садился за стол, брал вилку, подносил ко рту — и не мог. Не отвращение — просто желудок отказывался. Ди жевал и глотал через силу, потому что Вики смотрела. После завтрака уходил в туалет и иногда не успевал — выворачивало. Вики на пятый день сказала: — Ты не ешь. — Ем. — Ди. — Ем, мам. Просто жарко. Она посмотрела. Не поверила. Но не настояла. Это был один из её способов — отступить, чтобы вернуться позже. Потом — сон. Он не мог уснуть до трёх-четырёх. Лежал в темноте и слушал дом: Хэви храпит, Глэм где-то ходит, краны, скрипы. Когда наконец проваливался — снилась дрянь. Не сюжетная дрянь, а какая-то текстурная: обрывки разговоров, чьи-то руки, голос Чеса — тебе так будет лучше — повторённый много раз с разной интонацией. Просыпался в шесть-семь, разбитый, с привкусом во рту и ощущением, что не отдыхал вообще. Кожа чесалась. Не вся — только определённые места. Запястья. Шея сзади. Сгибы локтей. Он расчёсывал не глядя, и однажды Вики увидела красное на шее и спросила, что это. — Комары. — Ди. — Комары, мам. Она посмотрела на него тем самым взглядом — длинным, оценивающим. Не сказала ничего. Но Ди после этого старался не чесаться при ней. Руки дрожали, не сильно, мелко, как у людей, которые много пили кофе. Он и пил много кофе, потому что без кофе не вставал. Замкнутый круг, он это понимал. Не делал ничего, чтобы его разорвать. И — главное — тело хотело куда-то деваться. Не сидеть, не лежать. Идти, ехать, бежать. Он ходил по комнате кругами по двадцать-тридцать минут. Потом спускался, выходил во двор, ходил по двору. Возвращался. Поднимался. Снова кругами. Хэви однажды поймал его на лестнице: — Ты чего как зверь в клетке. Ди посмотрел на брата. Хотел сказать что-нибудь резкое. Не сказал. — Ничего. Хэви пожал плечами и пошёл к себе. Через секунду из его комнаты заорала музыка — что-то тяжёлое, басовитое. Ди стоял на лестнице и слушал, как басы бьют через стену. Раньше он бы пошёл и попросил сделать тише. Сейчас не пошёл. Гул в висках от музыки был чем-то конкретным — внешним, не его. Это даже помогало. На пять минут, пока он стоял на лестнице, злость отступила в фон, потому что весь Ди был занят тем, что слушал чужие басы. Потом музыка кончилась, и злость вернулась.***
Это пришло на седьмой день. Не как мысль — как воспоминание. Он сидел на кровати, и взгляд упал на нижний ящик тумбочки — обычный взгляд, без намерения. И вместе со взглядом пришло знание: оно там. Лежит. Ты можешь. Он отвернулся быстро. Слишком быстро — Вики бы заметила. Встал. Вышел из комнаты. Спустился на кухню. Налил воды. Выпил. Налил ещё. Выпил. Не сейчас. Не смей. Это был знакомый разговор. Он его уже вёл — много раз, в разные годы. Знал реплики. Знал, как себя на нём ловить. Сел за кухонный стол. Положил руки перед собой ладонями вверх. Смотрел на запястья — на бледные старые шрамы, которых под напульсниками никто не видел. Ты выбрал. Не возвращаться к этому. Это твой выбор. Ди сжал зубы. Он вспомнил январь, когда задумался о лезвии в прошлый раз. Когда казалось, что было слишком много и сразу. Но нет. Тогда было по-другому. Он вспомнил Чеса, и то, как он застегивал на нём рубашку, стоя полуодетым в тесном трейлере. И вот это совпадение — что мысль о лезвии пришла именно сейчас, и одновременно с ней пришёл Чес — было невыносимо. Потому что получалось, что Чес — там же, где лезвие. На том же уровне. Среди того, что Ди приходится держать на расстоянии, чтобы не сорваться. Это было — нечестно. Несправедливо. Чес не должен быть в одной коробке с лезвием. Чес должен быть в другой коробке — где тёплое, где живое, где ты не один. А он там не был. Уже. Чес сам себя оттуда вынул. Ди сидел на кухне минут двадцать. Просто сидел, руки ладонями вверх, смотрел на запястья. Потом встал, поднялся в комнату. Подошёл к тумбочке. Открыл нижний ящик. Постоял. Не достал. Закрыл. Сел на кровать. Ещё мой выбор, подумал он. Пока ещё мой.***
Каждый вечер он брал телефон. Открывал контакты. Доходил до Чес. Останавливался. Палец зависал над именем. Сердце — то, которое и так стучало слишком сильно весь день — начинало бить как будто прямо в горле. Он чувствовал пульс в кончиках пальцев. Хотел услышать голос. Просто — алло. Услышать как Чес говорит и понять — он там, он живой, он есть. Это было первое, что хотелось. Второе — крикнуть. Всё, что копилось: ты предал меня. Ты сдался. Ты выбрал за меня. Я тебе доверял. Какое ты имел право. Третье — самое стыдное — я без тебя не могу. Все три желания шли одним пакетом, не разделить. Если позвонить — придётся выдать все три. Первое легко. Второе — он мог. А третье он не отдаст. Ни за что. Третье — это уступка. Это значило прийти и сказать забери меня обратно, на любых условиях. Этого он сделать не мог. Не потому что гордый — потому что если он это сделает, он перестанет быть собой. А себя он сейчас держал из последних сил, и отдать ещё и это — значило не остаться вообще никем. Так что он не звонил. Палец зависал, сердце колотилось, потом он закрывал контакты. Бросал телефон на кровать. Ходил кругами. Один раз — на десятый день — почти нажал. Палец дрогнул и коснулся экрана. Пошёл вызов. Ди отшвырнул телефон от себя — буквально, на другой конец кровати, как будто тот горячий. Бросился, схватил, отменил. Успел или не успел — посмотрел на экран. Сброшено. Он не понял, кто сбросил — он или система не успела соединить. Потом весь вечер ждал, не перезвонит ли Чес. Не перезвонил. И это было — отдельно больно. Потому что Чес должен был увидеть. Должен был — даже если звонок не дошёл, в истории осталось — входящий неотвеченный, две секунды. Чес мог посмотреть и перезвонить. Не перезвонил. Значит, ему нормально, — подумал Ди. И эта мысль была настолько неправдивой — он знал что Чесу не нормально, не мог быть нормально, это было невозможно, — что от её неправды стало ещё злее.***
Спустя две недели он сел в отцовскую машину. Глэм был занят. Вики — где-то по делам, Хэви — у друзей. Дом был пустой. Ди спустился на кухню, выпил воды, посмотрел в окно — машина стояла у дома. Ключи висели на крючке у двери. Он взял ключи. Вышел. Сел за руль. Не завёл сразу. Сидел. Машина пахла Глэмом — старым кожаным салоном, чуть-чуть одеколоном. Этот запах Ди знал с детства, и он действовал странно — успокаивал и злил одновременно. Успокаивал, потому что папина машина, ребёнок внутри Ди ещё реагировал на это как на безопасное. Злил, потому что папа был тот же, кто всё это устроил. Он вставил ключ. Повернул. Двигатель завёлся. Сидел с работающим мотором. Руки на руле. Они дрожали — заметно, не как раньше от кофе, а сильно. Он смотрел на свои руки и думал: это ненормально. Так дрожать в восемнадцать лет — это ненормально. Двадцать минут до трейлера. Он знал каждый поворот. Мог доехать с закрытыми глазами. У тебя даже прав нет, куда ты собрался, дебил. Но что, если? Доехать. Постучать. Когда откроет — что? Он начал репетировать. Это был его способ — он всегда репетировал важные разговоры. Раз пять, десять, до автоматизма. Вариант один. Войти и сразу — почему. Почему ты сдался. Почему ты послушал его. Дать ему говорить. Слушать. Вариант два. Войти молча. Сесть. Ждать пока он сам начнёт. Вариант три. Просто посмотреть в лицо и уйти. Чтобы он понял, что я приходил. Все варианты заканчивались одинаково. В каждом — в какой-то момент — Чес говорил тебе так будет лучше. Спокойно, тихо, как тогда. И тогда Ди должен был что-то ответить. Но в репетициях он не мог придумать, что. Все ответы были либо слабыми (пожалуйста, не надо), либо разрушительными (пошёл ты). Ничего среднего. Среднее было — да, ты прав, мне без тебя лучше, но я всё равно пришёл. Это была бы правда. Но это была правда, которую он не мог произнести вслух. Он сидел в машине минут сорок. Двигатель работал. Бензин уходил. В какой-то момент он положил руки на руль и опустил на них лоб. Сидел так. Дышал. Машина пахла отцом, и руки дрожали, и за лобовым стеклом был обычный двор — скамейка, мусорные баки, чьё-то бельё на верёвке. Он поднял голову. Заглушил двигатель. Вытащил ключ. Вышел из машины. Запер. Повесил ключи обратно на крючок. Поднялся в комнату. Лёг на кровать лицом в подушку. Лежал так — час, может больше. Не плакал. Просто лежал. Внизу хлопнула дверь — кто-то пришёл. Голоса. Вики с кем-то разговаривала. Ди не стал прислушиваться.***
Двадцатый день начался как все остальные. Он проснулся. Полежал. Встал. Спустился. Позавтракал куском хлеба, без масла, потому что от масла мутило. Поднялся обратно. Лёг. В обед спустился. Съел ложку супа. Поднялся. В пять часов начал ходить кругами по комнате. В семь сел на кровать, взял телефон. Открыл контакты. Чес. Палец завис. Сердце. В семь пятнадцать положил телефон экраном вниз. В семь тридцать встал, подошёл к окну. За стеклом — тёплый летний вечер, ещё светлый, длинный. Двор. Скамейка. Чьё-то бельё. Он сжал подоконник. Костяшки побелели. И в этот момент — в груди что-то сдвинулось. Не отпустило. Не успокоилось. Сдвинулось. Как будто какая-то деталь, которая две недели стояла поперёк, наконец встала вдоль. Он не мог сформулировать, что именно. Просто почувствовал — я не могу так больше. И вместе с этим — значит, я что-то сделаю. Не сейчас. Не сегодня. Но скоро. Это была первая ясная мысль за тринадцать дней — не про Чеса, не про Глэма, не про злость. Про себя. Я не могу так больше — значит, я что-то сделаю. Субъект — я. Действие — сделаю. Без объекта, без адресата. Просто — я. Он постоял у окна ещё минут пять. Потом отошёл. Сел на кровать. Злость не отпустила. Отчаяние тоже. Лезвие было всё там же, в нижнем ящике. Чес — всё там же, в трейлере, в двадцати минутах езды. Но что-то сдвинулось. И ехать он не мог. Не сегодня. Не сейчас. Завтра. Может быть.