***
Покои Чумы встретили их тишиной и полумраком. Тяжелые шторы были задернуты, кристаллы в канделябрах мерцали мягким, приглушенным светом, превращая комнату в уютное убежище, так не похожее на холодный, давящий Большой Зал. Морта сразу же направилась к умывальному столику, снимая испорченное платье, не стесняясь Чумы, которая наблюдала за ней, прислонившись к дверному косяку. Она смотрела, как Морта стирает с лица кровь, как ее длинные пепельные волосы струятся по спине, как она, оставшись только в нижнем белье, становится еще более хрупкой, еще более… прекрасной. — Испортила, — проворчала Морта, рассматривая пятна на кружеве. — Любимое. — У тебя их много, — лениво отозвалась Чума. — Я привезу еще. — Ты всегда так говоришь, — Морта отбросила платье в сторону и повернулась к Чуме. Ее черные глаза блестели в полумраке, и в них не было ни страха, ни ненависти. Только то странное, неуловимое тепло, которое Чума научилась распознавать за месяцы, проведенные вместе. — А привозишь что попало. — Я привезу лучше, — пообещала Чума, отталкиваясь от косяка и медленно приближаясь. — Самое лучшее кружево во всех мирах. — В каких мирах? — Морта усмехнулась. — Ты все сожгла. — В уцелевших, — Чума остановилась в шаге от нее. — Их еще достаточно. Морта подняла голову, встречаясь с ней взглядом. Они стояли так близко, что Чума чувствовала исходящий от нее холод — тот самый, который всегда сопровождал дочь Смерти. Но сейчас этот холод не отталкивал. Он манил, как единственное свежее дыхание в мире, который она превратила в пепел. — Зачем ты это сделала? — спросила Морта, и в ее голосе не было любопытства. Был вопрос, который она задавала не в первый раз. — Он посмел, — просто ответила Чума. — Посмел смотреть на тебя. Посмел прикасаться взглядом к тому, что принадлежит мне. — Я не принадлежу тебе, — возразила Морта, но в ее голосе не было обычной колкости. Скорее, привычная игра. — Ты — моя пленница, — напомнила Чума, делая еще полшага вперед. — Моя игрушка. Мое развлечение. Ты спишь в моей постели, носишь мои платья, читаешь мои книги. Чем это отличается от принадлежности? — Тем, что я могу сказать тебе «нет», — ответила Морта, и в ее черных глазах мелькнула та самая насмешка, которую Чума так любила. — И ты это примешь. Чума улыбнулась. Медленно, не отрывая взгляда от черных глаз. — Приму, — согласилась она. — Потому что если ты скажешь «да», это будет стоить дороже. Тишина повисла между ними. Такая же плотная, как в Большом Зале, но совсем другая. Не давящая, не пугающая. Наполненная чем-то, что Чума не умела называть, но что заставляло ее сердце биться чаще, чем любая битва. Морта смотрела на нее долгим взглядом, и в черных безднах ее глаз что-то менялось. Таяло. Уступало место чему-то более живому, более настоящему, чем та ледяная печаль, которую Чума привыкла видеть. — Чума, — тихо сказала Морта. — Что? — Ты все еще не смыла кровь с лица. Чума поднесла руку к щеке, проводя пальцами по коже, и действительно почувствовала липкие следы. Она посмотрела на свои красные пальцы, потом снова на Морту, и вдруг почувствовала себя… неловко. Впервые за тысячелетия. — Я… Она не договорила. Морта шагнула к ней, и Чума, которая не боялась ничего в этом мире, замерла. Ледяные пальцы коснулись ее лица, и Чума почувствовала, как они медленно стирают кровь с ее скулы, с виска, с уголка губ. — Стоишь и улыбаешься, как дура, — сказала Морта, и в ее голосе не было прежней язвительности. Только тихая, почти нежная насмешка. — Вся в крови. И даже не замечаешь. — Я заметила, — прошептала Чума, хотя на самом деле она не замечала ничего, кроме этих ледяных пальцев на своей коже, кроме этих черных глаз, которые смотрели на нее без страха, без отвращения, с чем-то таким, что она боялась назвать. — Заметила она, — фыркнула Морта, заканчивая вытирать ее лицо. — Ты похожа на ребенка, который перепачкался в грязи и думает, что это нормально. Чума поймала ее руку, когда та опустилась, и замерла, чувствуя, как ледяная кожа Морты соприкасается с ее горячей ладонью. — Морта, — сказала она, и это имя прозвучало как-то иначе, чем обычно. Тише. Глубже. Морта не ответила. Она смотрела на их переплетенные пальцы, на то, как белизна ее кожи контрастирует с алым отблеском кристаллов на руке Чумы, и молчала. — Я не хочу, чтобы кто-то смотрел на тебя, — призналась Чума, и в ее голосе не было обычной силы. Была странная, непривычная уязвимость. — Я не хочу, чтобы кто-то думал о тебе. Я не хочу, чтобы кто-то произносил твое имя. — Ревнуешь? — в голосе Морты прозвучала усмешка, но не колкая, а скорее… удивленная. — Не знаю, — честно ответила Чума. — Я никогда никому не принадлежала. И никто не принадлежал мне. Я не знаю, как это называется. Морта подняла голову, и их глаза встретились. Черное и красное. Холод и пламя. — Это называется «ты дура», — сказала Морта, но в ее голосе не было злости. А потом она сделала то, чего Чума не ожидала. Она потянулась к ней. Поцелуй был долгим и медленным. Не жадным, не требовательным, каким Чума представляла себе поцелуи — если вообще когда-либо их представляла. Он был… чувствительным. Морта целовала ее так, будто у них была вся вечность впереди, и никуда не нужно было спешить. Ее ледяные губы двигались мягко, изучающе, и Чума, которая привыкла брать силой, вдруг поняла, что не хочет брать. Она хочет отдавать. Ее руки обвились вокруг талии Морты, притягивая ближе, и она почувствовала, как хрупкое тело прижимается к ней, как холодная кожа начинает медленно нагреваться от ее тепла. Поцелуй углубился, но не стал грубее. Он оставался таким же медленным, таким же сладким, таким же… невероятным. Чума чувствовала вкус Морты — горьковатый, как печаль, которой та питалась, и сладкий, как то, что пряталось под этой печалью. Она чувствовала, как длинные пепельные волосы скользят между ее пальцами, как сердце Морты — то самое, которое давно перестало биться для всех остальных — начинает отсчитывать новый ритм. Когда они отстранились, Чума не сразу открыла глаза. Она стояла, прижимаясь лбом ко лбу Морты, и пыталась понять, что с ней происходит. Она, которая взрывала головы за малейшее неповиновение, которая сжигала города от скуки, которая не знала ничего, кроме власти и одиночества, сейчас чувствовала себя так, будто кто-то вырвал из ее груди что-то тяжелое, давнее, мешавшее дышать. — Ты… — начала она, но голос сорвался. — Молчи, — перебила Морта, и в ее голосе не было привычной колкости. Была усталость. И нежность. Та самая, которую Чума никогда не видела ни в чьих глазах, обращенных к ней. — Просто молчи. Чума послушалась. Она, которая не слушалась никого, послушалась этой хрупкой девчонки с черными глазами, которая была младше нее на сотни лет, которая была ее пленницей, ее игрушкой, ее… кем? Она не знала. Она не хотела знать. Она хотела только чувствовать. — Идем, — сказала Морта, потянув ее за руку. — Ты устала. — Я не устаю, — машинально ответила Чума, но позволила увести себя к кровати. Та самая кровать, в которой Морта спала все эти месяцы. Огромная, с черными шелковыми простынями, она была похожа на облако тьмы, обещающее забытье. Чума опустилась на край, чувствуя, как ее тело — это бессмертное, неуязвимое тело — вдруг наливается странной тяжестью. Не от усталости. От чего-то другого. Морта легла первой, устроившись на своей обычной стороне, и посмотрела на Чуму, которая так и сидела на краю, не зная, что делать дальше. — Ты будешь стоять так всю ночь? — спросила Морта, и в ее голосе прозвучала та самая насмешка, которую Чума так любила. — Ложись. Чума легла. Она чувствовала себя неуклюжей, непривычной к этому. Всегда она была той, кто берет, кто командует, кто требует. Но сейчас, когда Морта повернулась к ней и устроила голову у нее на плече, когда ледяная рука легла ей на грудь, прямо туда, где под ребрами билось сердце, Чума поняла, что не хочет ничего требовать. Она хочет просто лежать здесь, чувствовать этот холод, который постепенно становится теплом, и слушать, как дышит Морта. — Ты пахнешь кровью, — сказала Морта куда-то в ее шею. — Я всегда пахну кровью, — ответила Чума, и в ее голосе не было обычной гордости. Только усталость. — Знаю, — Морта потерлась носом о ее ключицу. — Я привыкла. Чума обняла ее свободной рукой, притягивая ближе. Морта была такой маленькой, такой хрупкой в ее объятиях, и Чума вдруг остро, почти болезненно осознала, что может раздавить ее одним неосторожным движением. Но она не хотела. Она хотела только держать. Чувствовать. — Ты не боишься, что я задушу тебя во сне? — спросила Чума, пытаясь вернуть привычную насмешливость, но голос звучал слишком тихо, слишком серьезно. — Ты не спишь, — напомнила Морта. — Бессмертные не спят. — А ты? — Иногда, — Морта замолчала на мгновение. — Здесь. В этой кровати. Рядом с тобой. Чума не ответила. Она лежала, смотрела в темный потолок и чувствовала, как ледяная рука на ее груди медленно согревается, как дыхание Морты становится ровнее, глубже. Та засыпала. По-настоящему, по-человечески засыпала, и это было так странно, так невероятно — видеть Первородную, дочь Смерти, которая спала в ее объятиях, как обычное смертное создание. Чума осторожно, боясь разбудить, провела пальцами по пепельным волосам, рассыпавшимся по подушке. Они были мягкими, шелковистыми, и от них пахло чем-то горьковатым, тем самым, что Чума научилась называть «запахом Морты». — Ты невыносима, — прошептала Чума, но в этом шепоте не было злости. Она закрыла глаза. Она не спала — бессмертные не нуждались во сне, — но она позволяла себе это состояние между сном и явью, когда тело расслабляется, а мысли текут медленно, лениво, не обретая формы. Морта пошевелилась во сне, прижимаясь ближе, и Чума почувствовала, как что-то в ее груди — то самое место, где лежала ледяная рука — становится теплее. Не от крови, не от власти, не от отчаяния, которое она поглощала веками. От чего-то другого. От чего-то, что она не умела называть, но что делало скуку менее тяжелой, а одиночество — менее пустым. Она открыла глаза и посмотрела на спящую Морту. Та была прекрасна в своей беззащитности. Длинные пепельные волосы разметались по подушке, черные кружева халата облегали хрупкое тело, а лицо, обычно такое невозмутимое и колкое, во сне казалось моложе, спокойнее, почти невинным. Чума провела пальцами по ее щеке, очертила линию скулы, спустилась к губам, которые еще хранили тепло их поцелуя. Морта не проснулась. Она только вздохнула во сне, и ее губы дрогнули в чем-то, похожем на улыбку. — Кто бы мог подумать, — прошептала Чума, и в ее голосе прозвучало удивление, смешанное с чем-то, что она боялась назвать даже в мыслях. — Что единственное, что мне было нужно, это ты. Она не знала, сколько времени прошло. Может быть, час. Может быть, всю ночь. Она просто лежала, обнимая Морту, чувствуя, как та дышит, как ее сердце бьется ровно и спокойно, и думала о том, что впервые за тысячелетия ей не скучно. Ей не нужно взрывать головы, чтобы почувствовать что-то. Ей не нужно сжигать города, чтобы заполнить пустоту. Ей достаточно просто лежать здесь, в этой кровати, с этой странной, язвительной девчонкой, которая не боялась ее, которая спала в ее объятиях, которая назвала ее дурой и поцеловала так, как никто и никогда не целовал. Чума улыбнулась в темноте. Не той улыбкой, которой пугала бессмертных. Не той насмешливой улыбкой, которую носила в Большом Зале. А другой. Тихой, почти робкой, той, которую она никогда не показывала никому. — Спи, маленькая печаль, — прошептала она, прижимаясь губами к пепельным волосам. — Завтра я привезу тебе новые платья. И вино. И книги. Все, что захочешь. Морта не ответила. Она спала, и ее сон был спокойным, как темная вода, и Чума смотрела на нее, и чувствовала, как в груди разгорается что-то, что она не могла потушить, даже если бы захотела. Она не знала, как это называется. Она не знала, куда это приведет. Она знала только одно: завтра, когда Морта проснется, она снова будет язвить, снова будет колоть ее словами, снова будет делать вид, что ей все равно. И Чума будет улыбаться, и позволять, и наслаждаться каждым моментом, потому что в мире, где больше не осталось ничего, что могло бы ее удивить, эта девчонка с черными глазами была единственным чудом, которое она не хотела разрушать. Она хотела его сохранить. Хотела держать в своих объятиях, как сейчас, и чувствовать, как лед Морты тает от ее тепла, превращаясь в нечто такое, чему у нее не было названия. Но это было не важно. Названия придумывают те, кому есть что терять. А Чума, богиня всего сущего, повелительница жизни и смерти, не боялась потерять ничего. Кроме, может быть, одного. Кроме этой тишины. Этого покоя. Этого странного, непонятного чувства, которое она испытывала, когда Морта спала в ее объятиях. Она закрыла глаза, позволяя себе просто быть. Быть здесь. Быть с ней. И впервые за тысячелетия Чума не чувствовала скуки. Она чувствовала покой.3. Тишина после бури.
3 апреля 2026 г., 12:21
Большой Зал утопал в гнетущем полумраке, который Чума предпочитала всем другим видам освещения. Лишь несколько кристаллов над троном отбрасывали неровный красноватый свет, превращая тени в живые, пульсирующие сгустки тьмы. Бессмертные, заполнявшие зал, стояли неподвижно, боясь лишний раз вздохнуть. Их повелительница была в дурном расположении духа — это чувствовалось по тому, как ее пальцы выбивали раздражающий ритм по подлокотнику, и по тому, как ее красные глаза скользили по залу с выражением хищника, выбирающего следующую жертву.
Морта стояла у подножия трона — ее обычное место в такие дни. Сегодня она была в одном из платьев, которые Чума привезла из последнего похода в Эмпиреи: черное кружево, закрытое, до самого пола, с высоким воротником, подчеркивающим бледность ее кожи. Длинные пепельные волосы сегодня были распущены и почти касались мраморного пола. Черные глаза без зрачков и белков смотрели куда-то вдаль, мимо бессмертных, мимо Чумы, мимо всего этого зала, который был для нее не более чем красивой клеткой.
Чума смотрела на нее с легкой усмешкой. Даже в своем дурном настроении она находила удовольствие в том, чтобы наблюдать за Мортой. Эта девчонка, которая не боялась ее, которая язвила и перечила, которая спала в ее кровати и носила ее платья, была единственным существом во всех мирах, способным развлечь ее, когда скука становилась невыносимой.
— Подойди, — приказала Чума, и Морта, не торопясь, сделала несколько шагов вперед, остановившись у самого трона.
Чума наклонилась, подхватив прядь пепельных волос Морты, и принялась лениво перебирать их, наблюдая за реакцией бессмертных. Те замерли, не зная, куда смотреть, на Морту, которая села на подлокотник трона или повиновение их повелительницы этой странной пленнице, которое все еще вызывало у них недоумение, но никто не смел высказывать его вслух. Никто, кроме…
— Великая Чума, — раздался голос из первого ряда.
Чума медленно подняла взгляд, не выпуская волос Морты. Говоривший был одним из новых — какой-то бессмертный, недавно приведенный из Ада, с самоуверенным выражением лица и наглым прищуром. Он не знал, что здесь происходит. Он не понимал правил. Метисы всегда такие.
— М-м? — голос Чумы звучал лениво, почти дружелюбно. Это должно было стать первым предупреждением, но бессмертный его не услышал.
— Я наблюдаю за вашей пленницей уже несколько дней, — продолжил он, и на его губах заиграла та самая пошлая ухмылка, которая заставила других бессмертных инстинктивно сделать шаг назад. — Она… красива. Даже для непризнанной. И, кажется, не слишком полезна для вас.
Чума перестала перебирать волосы Морты. Ее пальцы замерли, но лицо оставалось спокойным, почти скучающим.
— И? — протянула она прищурившись.
Бессмертный, вдохновленный тем, что его не убили на месте, сделал шаг вперед. Его ухмылка стала шире.
— Я подумал, может быть, вы позволите мне взять её? В качестве рабыни, — он обвел Морту оценивающим взглядом, от которого у более опытных бессмертных кровь стыла в жилах. — Развлечься с ней. Вы же все равно не используете её по назначению. Стоит без толку, только место занимает.
Тишина, воцарившаяся в зале, была такой плотной, что, казалось, ее можно было резать ножом.
Морта даже не повернула головы. Она продолжала смотреть вдаль, и только легкое напряжение в плечах выдавало, что она слышала каждое слово. Ее черные глаза оставались непроницаемыми.
Чума медленно выпрямилась на троне. Ее красные глаза, которые еще секунду назад были ленивыми и скучающими, теперь горели холодным пламенем. Она смотрела на бессмертного, и в ее взгляде не было ни гнева, ни ярости. Только… разочарование. Как можно не почувствовать энергию первородной?
— Ты хочешь мою пленницу? — спросила она, и голос ее звучал почти ласково.
Бессмертный, не чувствуя подвоха, кивнул, все еще ухмыляясь.
— Она же просто стоит здесь. Какая разница, у кого?
Чума не стала тратить время на размышления. Она не любила долгих решений, когда все и так было очевидно. Ее рука дернулась — одно плавное, почти изящное движение, — и голова бессмертного взорвалась, как перезревший плод.
Кровь и осколки костей разлетелись во все стороны, забрызгав мраморный пол и стоящих рядом бессмертных. Те, кто был ближе, вскрикнули, отшатываясь, но звуки их голосов утонули в оглушительной тишине, которая последовала за взрывом.
Чума откинулась на спинку трона, наблюдая за паникой, которая охватила зал. Бессмертные падали на колени, прятали лица, шептали молитвы, которые она уже слышала тысячи раз. Их отчаяние, их страх питали ее, наполняли чем-то, что она называла удовольствием.
Она любила этот момент. Тот самый, когда они понимали, что ничто не может их защитить. Когда они осознавали, что их жизнь — всего лишь игрушка в ее руках. Она вдыхала их ужас, как самый тонкий аромат, и чувствовала, как скука отступает, уступая место сытому, тяжелому удовлетворению.
— Кто-нибудь еще хочет что-то попросить? — спросила она, обводя зал взглядом. Никто не ответил. Никто даже не поднял головы.
Чума довольно усмехнулась, собираясь насладиться тишиной, как вдруг почувствовала легкое прикосновение к своей руке.
Она подняла взгляд.
Морта стояла рядом с троном, и в ее черных глазах не было страха. Не было отвращения. Не было даже того спокойного равнодушия, к которому Чума привыкла. Было раздражение. Самое настоящее, живое раздражение.
— Какого черта? — голос Морты прозвучал тихо, но в тишине зала его услышали все.
Чума вопросительно подняла бровь, все еще находясь под впечатлением от только что испытанного удовольствия.
— Что?
Морта медленно поднесла руку к своему лицу, провела пальцами по щеке и показала Чуме красные пятна, оставшиеся на бледной коже.
— Ты меня испачкала, — сказала она, и в ее голосе прозвучало то, чего Чума не слышала от нее раньше. Капризность. Обычная, человеческая, почти смешная капризность. — Кровью. Мое любимое платье.
Чума замерла. Не от гнева — от неожиданности. Она смотрела на Морту, на эти черные глаза, в которых пылало раздражение, на пятна крови на бледной щеке, на кружевное платье, которое действительно было испорчено, и чувствовала, как что-то внутри нее… тает.
Это было странное ощущение. Незнакомое. Она не знала, как его назвать, но оно заставило ее улыбнуться.
Не той улыбкой, которой она пугала бессмертных. Не той насмешливой улыбкой, которую она носила в Большом Зале. А другой. Мягкой, почти нежной, той, которую Морта видела только в их покоях, когда они оставались вдвоем.
— Тебе идет, — сказала Чума, и в ее голосе прозвучало искреннее восхищение.
Морта фыркнула, но в ее черных глазах мелькнуло что-то, что могло быть смущением, если бы Морта вообще была способна на это чувство.
— Идиотка, — сказала она, и это прозвучало так по-домашнему, так привычно, что несколько бессмертных, осмелившихся поднять головы, застыли в изумлении.
Чума рассмеялась. Громко, искренне, откидывая голову назад, и в этом смехе не было ни жестокости, ни насмешки. Было что-то живое, настоящее, то, что она никогда не позволяла себе на публике.
Она встала с трона, протянула руку Морте. Та посмотрела на протянутую ладонь, потом на лицо Чумы, и, вздохнув с таким видом, будто делала одолжение, вложила свою ледяную руку в горячую ладонь повелительницы.
— Пошли, — сказала Чума, и в ее голосе не было приказа. Было… приглашение.
Они вышли из зала, оставив бессмертных на полу, дрожащих и ничего не понимающих. Двери за ними закрылись с глухим стуком, и только тогда те, кто осмелился, подняли головы, глядя друг на друга с выражением, в котором смешались ужас, облегчение и недоумение.
Никто из них не видел свою повелительницу такой. Никто не слышал, чтобы она смеялась. Никто не видел, чтобы она смотрела на кого-то так, как смотрела на эту странную девчонку с черными глазами.
Они не понимали. И, наверное, никогда бы не поняли, даже если бы прожили еще тысячу лет.