Глава двадцать девятая.
5 мая 2026 г., 14:27
Хаос обрушился на неё не сразу. Сначала были слова — «Поцелуй дементора», «немедленно», — и они дошли до неё отстранённо, как будто речь шла о ком-то другом.
О ком-то, кого она не знала.
О ком-то, чья жизнь не была переплетена с её собственной так тесно, что она уже не понимала, где заканчивается она и начинается он.
В первую секунду после того, как председатель произносит роковые слова, мозг Гермионы просто отказывается обрабатывать эту информацию. Защитный механизм психики, который срабатывает при столкновении с невыносимой реальностью.
Ее психика оборонялась изо всех сил.
Девушка слышала слова, но они доносились до неё словно через толстый слой ваты. Разум пытался отвергнуть услышанное, найти другое объяснение.
«Я ослышалась. Этого не может быть. Какая-то ошибка. Почему так сразу?..».
Тело замирает.
Дыхание останавливается на вдохе — она буквально забывает, как дышать.
Сердце, наоборот, начинает колотиться с такой силой, что кажется, будто оно сейчас выпрыгнет из груди.
Звуки внешнего мира становятся приглушёнными, неразборчивыми, как шум воды.
Реальность ощущается как сон или фильм, который смотришь со стороны.
Она смотрела на Драко — и не могла разглядеть. Его лицо, любимые черты, плыли перед глазами. Гермиона пыталась и не могла пошевелиться. Тело стало чужим, непослушным, замороженным.
Но шок начинает отступать, на смену ему приходит осознание — и вместе с ним боль. Не метафорическая, а совершенно реальная физическая боль. Гермиона читала, что душевная боль активирует те же участки мозга, что и физическая.
Девушка ощущала, как будто ей в грудь вонзили что-то острое и теперь медленно проворачивают. Эта боль отдаёт в горло, в живот, в кончики пальцев. Ей становится трудно дышать не потому, что она забывает, как, а потому что грудную клетку словно сдавило железным обручем.
Приходится вцепиться в край скамьи с такой силой, что ногти сломались о дерево, но она даже не заметила этого. Мышцы всего тела напряжены до предела, готовые то ли к бегству, то ли к бою, но ни то, ни другое невозможно.
Из глаз начинают течь слёзы — молча, беззвучно. Она их даже не чувствует. Это чистая физиология, организм пытается сбросить напряжение через слёзы, но эмоционально она всё ещё в ступоре.
Когда слова «Поцелуй дементора. Немедленно» наконец доходят до её сознания в полной мере, начинается паническая атака. Уже знакомое темное покрывало наползает на нее, пытаясь удушить, утащить в свое огромное жуткое ничто.
Сердце бьётся с такой скоростью, что перед глазами всё плывёт. В висках стучит: «нет-нет-нет-нет-нет». Она смотрит, как Драко, снова пытаясь разглядеть, не может и понимает: это конец.
Он уходит.
Сейчас.
Навсегда.
Она больше никогда его не увидит.
Никогда не скажет то, что должна была сказать. То, что писала в дневнике, но не нашла пока сил озвучить.
Никогда не обнимет.
Шум зала обрушивается на неё, но девушка слышит его словно из-под толщи воды — приглушённый, искажённый, неразборчивый. Лица расплываются перед глазами. Свет магических светильников становится невыносимо ярким, режущим. К горлу подступает тошнота.
Она попыталась встать. Ноги не держали.
Пошатнулась, опять хватаясь за край скамьи, и мир поплыл перед глазами — стены, потолок, лица, — всё смешалось в один кружащийся, тошнотворный вихрь.
Ей казалось, что она тонет. Что воздух стал густым, как вода, и она не может вдохнуть. Кажется, что задыхаешься, хотя на самом деле кислорода слишком много. Она пыталась сделать вдох — слишком частый, слишком поверхностный, — и от этого становилось только хуже. Грудь сжимало. Сердце колотилось где-то в горле.
— Гермиона!
Голос Гарри.
Он подхватил её, не давая упасть. Его руки были тёплыми, надёжными, но она почти не чувствовала их. Тело стало чужим, ватным, непослушным.
— Вы не можете! — голос Гарри, обращённый к судьям, звенел от едва сдерживаемой ярости. — По протоколу приговор приводится в исполнение минимум через несколько дней! Дайте ей время! Дайте им время попрощаться!
Председатель Визенгамота посмотрел на него сверху вниз — с тем особым, слащавым выражением, которое бывает у людей, облечённых властью и наслаждающихся ею.
— Мистер Поттер, — произнёс он, голос сочился фальшивым сочувствием, как патока, — Вы здесь для обеспечения безопасности и порядка, как вы сами нам напомнили недавно. А мы, судьи, делаем свою работу. Приговор окончателен и обжалованию не подлежит. Обвиняемый признан особо опасным. Промедление недопустимо.
Гарри хотел возразить, но осёкся.
Гермиона видела, как ходят желваки на его скулах, как побелели костяшки пальцев, сжимающих её плечи. Он был в ярости. Он был беспомощен. И она понимала: он сделал всё, что мог. Он не мог спасти Драко.
Мир снова поплыл. Перед глазами всё завертелось — своды зала, перешёптывающаяся публика, довольное, хищное лицо Риты Скитер, которое мелькнуло где-то на периферии. Бледное, как полотно, лицо Нарциссы.
— Драко… — прошептала она одними губами.
Тело не может долго выдерживать такой уровень стресса. Гермиона истощена бессонными ночами: она готовилась к суду, не спала, не ела, держалась на чистой силе воли.
И теперь, когда последняя надежда рухнула, эта сила воли иссякает.
Организм, который она столько дней заставляла функционировать на пределе, просто отключается. Реальность становится невыносимой, сознание уходит в обморок. Нельзя держаться так долго. Когда сил не осталось, тело взяло управление на себя, спасая от полного разрушения.
Веки тяжелели.
Голос Гарри, который кричал на судей, доносился откуда-то издалека, как эхо. Она чувствовала, как его руки держат. Держат. Держат…
Тьма накрыла — милосердная, всепоглощающая тьма, в которой нет ни суда, ни приговора, ни этой невыносимой, разрывающей сердце боли.
…
Сознание возвращалось медленно, неохотно, как будто его вытаскивали из густого, вязкого тумана. Сначала Гермиона почувствовала запах — резкий, антисептический, с примесью каких-то горьких трав. Потом — жёсткую койку под спиной и тонкую подушку под головой. Потом — свет, слишком яркий, режущий глаза даже сквозь закрытые веки.
Открыла глаза.
Белый потолок.
Белые стены.
Медицинский пункт при Министерстве — она узнала его по характерному запаху зелий и по тому, как здесь было холодно.
В кресле рядом с койкой сидела Нарцисса Малфой. Прямая, бледная, безупречная, как мраморная статуя, которую невесть зачем поставили в этом стерильном помещении.
Она не плакала, не смотрела в стену, не теребила платок — просто сидела и ждала. От этого спокойствия веяло чем-то страшным. Обреченностью.
Гермиона подскочила на койке слишком резко — голова закружилась, перед глазами всё поплыло, к горлу подступила тошнота. Вцепилась в край матраса, пытаясь удержать равновесие, и уставилась на Нарциссу.
— Что... что произошло? Где он?
Словно в замедленной съёмке Гермиона наблюдала, как женщина сглатывает. Это началось с едва заметного движения в ямке над ключицами — кожа там была тонкой, почти прозрачной, с голубоватыми прожилками вен, и когда Нарцисса сделала первый, короткий вдох, кожа натянулась, как шёлк на барабане. Горло дёрнулось — хрящи гортани сместились под кожей, обозначившись острым, почти мужским рельефом на мгновение, прежде чем снова исчезнуть. Гермиона видела, как сжимаются и разжимаются мышцы шеи — длинные, изящные, всё ещё хранящие следы былой красоты, но теперь словно вырезанные из мрамора, потрескавшегося от времени.
Нарцисса сглотнула ещё раз — теперь глубже, мучительнее. Подбородок чуть дрогнул, а уголки губ, безупречно очерченные бледно-розовой помадой, опустились вниз на какую-то долю миллиметра. На виске у Нарциссы забилась тонкая, почти невидимая жилка — голубая ниточка под полупрозрачной кожей, которая пульсировала слишком быстро, слишком нервно для женщины, которая всегда держала себя в руках. Кожа вокруг глаз, тронутая сеткой микроскопических морщин, на мгновение потемнела, словно тень пробежала по лицу.
Собиралась с силами. Она собиралась с силами. Осознание протекало в только что выдернутые из небытия мозги.
О нет.
Для хороших новостей не надо собираться с силами.
Гермиона видела, как грудная клетка Нарциссы поднимается под чёрным шёлком платья — слишком высоко, слишком часто, — и как она задерживает дыхание на секунду, прежде чем заговорить. Пальцы, унизанные тонкими кольцами, впились в шёлковый платок, скомкав его с такой силой, что костяшки побелели.
Бесцветный, как зимнее небо, голос.
— Уже всё. Приговор приведён в исполнение.
Слова ударили Гермиону в грудь — тупо, тяжело, как кулаком. Она замерла на полпути, всё ещё опираясь на дрожащие руки, и несколько секунд просто не могла вдохнуть.
В голове бились друг об друга мысли.
«Нет».
«Нет, этого не может быть».
«Нет, она ошибается».
«Нет, она говорит не о нём».
«Нет-нет-нет-нет-нет».
Она не могла говорить. Не могла даже пошевелиться. Тело застыло, как будто его парализовало, и только сердце колотилось где-то в горле — быстро, неровно, болезненно.
— Вы... видели, как это произошло? — голос был чужим, хриплым.
— Нет, — Нарцисса проглотила ком в горле, закашлялась, прижав платок к губам. — Его увели. Наверное, это и к лучшему. Они все так... Я бы не хотела, чтобы они смотрели. Чтобы видели, как... — её голос надломился, и она замолчала, не в силах произнести то, что и так было понятно без слов.
«Как дементор выпивает душу из моего мальчика».
Гермиона хотела что-то сказать — что угодно, хоть слово, хоть звук, — но язык стал чужим, непослушным. Она сидела на койке и чувствовала, как внутри разрастается что-то огромное, тёмное, готовое разорвать её на части.
Истерика.
Она подступала к горлу, как рвота, и Гермиона давила её, потому что не имела права.
Не здесь.
Не перед этой женщиной, которая потеряла сына и всё ещё держала спину прямо. Если Нарцисса могла сидеть здесь, не разваливаясь на куски, то и она должна.
Должна. Должна. Должна, черт возьми!
Иначе — предательство.
Иначе — слабость, которую она не могла себе позволить. Но так чертовски хотела.
Упасть на пол, колотить руками и ногами во все стороны, выть.
Она просто опустилась обратно на кровать. Ноги не держали. Руки дрожали так, что пришлось сцепить их в замок.
Нарцисса посмотрела на неё. В её глазах больше не было льда — только бесконечная, выжженная усталость.
— Вы сказали хорошую речь, мисс Грейнджер, — произнесла она тихо. — И очень искреннюю. Я... — она запнулась, подбирая слова. — Спасибо вам. За то, что защищали моего сына. За то, что были с ним всё это время. За то, что любили его, когда он сам себя ненавидел. — Она замолчала, а потом добавила с горькой, вымученной улыбкой. — Всё-таки он был счастливым человеком, если его полюбила одна из самых великих женщин магического мира.
Гермиона хотела ответить, но слова застряли в горле.
«Был».
Она использовала прошедшее время.
Он был?
То есть его уже нет?
И от этого крошечного, ничего не значащего слова Гермиону захлестнула новая волна боли — такой острой, такой невыносимой, что она зажмурилась, пытаясь сдержать рвущийся наружу крик.
Не перед Нарциссой.
Боже. Боже. Боже.
Почему ей все хуже?!
Нарцисса резко поднялась. Лицо, только что бывшее почти спокойным, дрогнуло, как маска, готовая упасть. Гермиона слишком хорошо знала эти маски — холодные, безупречные, отшлифованные поколениями чистокровных браков и фамильных трагедий. Малфои носили их, как доспехи.
Драко не был исключением. Она видела, как сползает маска с него — в моменты, когда он забывал о контроле. В постели, когда был ранен, когда боялся за нее…
Потеря этих масок… Это было похоже на то, как оплывает воск на горящей свече — медленно, неумолимо, обнажая под гладкой поверхностью что-то настоящее, живое, уязвимое.
Сейчас то же самое происходило с Нарциссой. Её маска не разбилась вдребезги — она сползала, как расплавленный воск, стекая по чертам лица, искажая идеальные линии, обнажая под ними не ледяную аристократку, а просто мать. Мать, которая только что потеряла сына. Мать, которая держалась из последних сил, но больше не могла. Гермиона увидела, как дрожат её плечи, как побелели костяшки пальцев, сжимающих сумочку, как по безупречной коже побежали первые трещинки — не морщины, а именно трещинки в той броне, которую она носила всю жизнь.
— Мистер Уизли рвался навестить вас, — произнесла она, и голос надломился. — Я, пожалуй, больше не буду занимать ваше время. Всего вам доброго.
Она направилась к выходу — быстрым, почти бегущим шагом, совсем не похожим на её обычную царственную походку.
Дверь закрылась за ней прежде, чем Гермиона успела выдавить хоть слово.
Прежде, чем она успела попрощаться.
Она осталась одна в холодной, стерильной палате, оглушённая тишиной, и только эхо слов Нарциссы всё ещё звенело в ушах.
Он был счастливым человеком.
Был. Прошедшее время. Точка.
…
Рон появился сразу после того, как за Нарциссой закрылась дверь. Вошёл без стука, но с той особой, неуклюжей осторожностью, которая всегда выдавала его волнение.
Гермиона все сидела на койке, обхватив колени руками, и смотрела в одну точку на стене. Она не плакала — слёзы кончились ещё там, в зале суда, — но её лицо было таким бледным, что Рон на мгновение замер на пороге.
— Привет, — сказал он тихо.
Она не ответила, только чуть заметно кивнула.
Чувствовала себя опустошённой. Высушенной до самого дна. Словно это её только что поцеловал дементор — не убив, но отняв что-то жизненно важное, без чего невозможно дышать. Будто часть её души, та самая, что была намертво переплетена с ним, ушла вместе с ним в небытие.
До дна было ещё далеко — она знала это. Слёз на самом деле пролилось совсем немного. Настоящий потоп ждал её впереди. А сейчас в груди сидел холодный, тяжёлый ком — не горе даже, а его отсутствие. Неспособность горевать. Каждое слово давалось с усилием, как будто она пробиралась сквозь толщу воды.
Но где-то очень глубоко, под слоями этого липкого, всепоглощающего ничто, теплилась искра — благодарность. За то, что он здесь. За то, что не ушёл, не отвернулся, не испугался её горя. За то, что всё ещё считает её другом. Она не хотела оставаться одна. Не сейчас, когда тишина давила на уши, а собственные мысли затягивали в такую чёрную, бездонную воронку, из которой можно было уже не выбраться.
Ей не хотелось сейчас оставаться одной в этом кромешном липком ничто.
Рон прошёл в палату и опустился на стул, который до этого занимала Нарцисса. Стул всё ещё хранил её тепло, и Рон, сам того не замечая, провёл ладонью по подлокотнику, словно стирая чужое присутствие.
Несколько минут они сидели в молчании.
Уизли не знал, с чего начать. Он вообще не был мастером сложных разговоров, а этот обещал быть одним из самых сложных в его жизни. Гермиона тоже хранила молчание. Оно было наполнено тем, что она не могла высказать, и тем, что он боялся услышать.
— Я не был в зале, — произнёс он наконец, глядя в пол. — Не хотел видеть... как ты страдаешь. Но я был там, за дверью. На всякий случай. Просто чтобы быть рядом.
— Спасибо, — прошептала она, слова были почти осязаемыми, падали на кровать, на пол, как осенние листья.
Рон поднял голову и посмотрел на неё. На её осунувшееся лицо, на красные от слёз глаза, на искусанные губы. На то, как она сжимала колени руками, словно пыталась удержать себя в этом мире.
Его сердце разрывалось. Не от ненависти к Малфою — хотя этой ненависти в нём было предостаточно. От того, что ей было больно. От того, что он видел эту боль и ничего не мог с ней сделать.
— Я не понимаю, — сказал он вдруг, и голос прозвучал более резко, чем ему хотелось. — Не понимаю, почему ты так страдаешь из-за него. Он был... он был чудовищем, Гермиона. Он похитил тебя. Он пил твою кровь. Он... — он осёкся, потому что увидел её взгляд. Не злой, не обвиняющий. Просто усталый, бесконечно усталый взгляд человека, который уже прошёл через этот спор и у которого нет сил на новый.
— Я и не жду, что ты поймёшь, Рон, — тихо сказала она. — Знаешь, на самом деле… если бы кто-то рассказал мне подобную историю… я бы и сама не поняла. Это кажется чем-то больным, невозможным, но… Это случилось.
Рон сжал кулаки, но не стал спорить. Он знал, что это бессмысленно. Знал, что её чувства к Малфою — это что-то, чего ему никогда не понять.
— Почему у нас ничего не получилось? — спросил он внезапно дрогнувшим голосом. — После войны. Мы ведь пытались. Ходили на свидания. Между нами было что-то... тёплое. Я чувствовал это. Ты чувствовала. Но почему-то ничего не вышло. Почему?
Она посмотрела на него — долгим, внимательным взглядом, скользя по чертам, которые знала наизусть. Рыжие волосы — сейчас, в тусклом свете медицинского крыла, они казались приглушённо-медными, как осенние листья, тронутые первым инеем. Веснушки, рассыпанные по носу и скулам щедрой, солнечной рукой, — она помнила каждую, могла бы пересчитать их с закрытыми глазами. Голубые глаза, которые всегда напоминали ей летнее небо после дождя — ясное, чистое, обещающее, что всё будет хорошо. Широкие плечи, большие, тёплые ладони, чуть неуклюжая улыбка, которая появлялась, когда он нервничал, и которую она когда-то находила безумно милой. Она и сейчас считала его улыбку милой, просто… в ином ключе.
Весь он состоял из тёплых оттенков — медь, янтарь, золото, терракота. Рон был похож на очаг в Норе. Уютный, надёжный, согревающий. Когда-то — давно, в другой жизни — она смотрела на него и представляла их совместное будущее. Дом, детей, воскресные шумные обеды у Молли. Она была почти влюблена в него тогда. Почти.
Драко Малфой был полной противоположностью — сотканный из холода, стали и серебра. Платиновые волосы, которые в лунном свете казались выбеленными добела. Серые глаза — цвет штормового неба, расплавленного свинца, ледяной воды в озере. Бледная кожа, проступающие вены, острые скулы, которые прорезались ещё резче, когда проклятие начинало пожирать его заживо. Даже в те моменты, когда гемофаг брал контроль, когда его лицо искажалось животной яростью, а клыки удлинялись, придавая ему сходство с хищником, — даже тогда он был холодным. Как мраморная статуя, ожившая, чтобы убивать. Как зимнее море, которое не прощает ошибок.
Почему её вдруг стал привлекать холод?
После войны она сама замёрзла. Она пряталась ото всех, замораживала чувства, потому что иначе — она знала — они бы её уничтожили.
Тепло Рона должно было её отогреть, но вместо этого оно обжигало. Оно требовало от неё ответа, на который у неё не было сил.
А с Драко было иначе. Он не ждал от неё тепла, потому что у него не было своего. Им не нужно было притворяться. Два осколка, два замёрзших существа, которые нашли друг в друге не спасение, но хотя бы понимание.
Она до сих пор не знала, любила ли она его вопреки этому холоду или благодаря ему.
Но когда она смотрела на Рона сейчас — на все эти тёплые, родные, солнечные веснушки, — она чувствовала только вину. Глубокую, застарелую, за то, что не смогла дать ему того, что он заслуживал. И вместе с этой виной — нежность, которая никуда не делась, которая всё ещё жила где-то глубоко, но была совсем другой. Не влюблённой. Сестринской. Той, что не греет, а просто помнит.
— Я была сломана, Рон, — сказала она тихо. — Задолго до того, как Малфой появился в моей жизни. После войны, после всего, что я сделала... я не могла никого подпустить. Не могла подпустить тебя. Ты был тёплым, и надёжным, и родным, но я боялась. Боялась, что ты увидишь меня настоящую и отвернёшься.
— Я бы не отвернулся, — хрипло сказал он.
— Знаю, — она вздохнула. — Но я не могла. Не могла расслабиться. Не могла довериться. Каждое прикосновение, каждое твоё движение — оно отдавалось вот здесь, — она коснулась ладонью груди, — холодом. Не твоим холодом, Рон. Моим. Я заморозила себя. Превратила себя в машину, которая работала, решала задачи, писала законы, но не чувствовала ничего. Я не могла позволить себе чувствовать, потому что, если бы я начала, я бы развалилась. А ты заслуживал большего. Ты заслуживал кого-то, кто мог бы ответить тебе взаимностью — не через силу, не из благодарности, а по-настоящему.
Рон молчал. Его лицо побледнело, но он не отводил взгляда.
Он слушал. Он хотел услышать это — даже если это разбивало ему сердце.
— А с ним... — продолжила она, и на мгновение её голос дрогнул. — С ним всё было иначе. Он не ждал от меня нежности. Не ждал, что я буду нормальной. Он сам был разбит, как и я. Мы оба были как разные осколки после урагана, лежали на обочине собственной жизни острыми краями наружу. И все, кто пытался нас подобрать, резался в кровь. А мы просто подкатились друг к другу — и совпали… Это не было здоровым, это не было правильным, но это было настоящим. Он видел меня. Всю. Без прикрас. Без масок. И он не отворачивался. Не боялся моей тьмы, потому что у него была своя. И я... я не могла не ответить. Я не выбирала это, Рон. Это случилось. И я не жалею.
Рон долго молчал, глядя в окно, за которым серый лондонский дождь размывал очертания зданий, и переваривал услышанное. Потом кивнул — коротко, сжав губы.
— Всё ещё не понимаю, — сказал он наконец. — Наверное, никогда не пойму. Но я не хочу, чтобы тебе было больно. Ты — мой друг. Ты всегда будешь моим другом. И если тебе нужно, чтобы я был рядом, я буду. Даже если не понимаю. Даже если меня бесит всё, что с тобой случилось. Даже если я ненавижу его за то, что ты все это чувствуешь… Я буду рядом.
Гермиона почувствовала, как к горлу подступает ком. Кивнула, не в силах говорить, и протянула ему руку. Он взял её — осторожно, почти робко, — и сжал в своей тёплой ладони. Но прежде чем сжать, на мгновение задержал взгляд на её пальцах и поморщился — едва заметно, одними уголками губ, словно ему самому было больно.
Гермиона проследила за его взглядом и только сейчас, кажется, впервые за всё это время увидела свои руки по-настоящему. Со стороны они выглядели ужасно: несколько ногтей были сломаны неровно, с острыми, зазубренными краями, под которыми запеклась тёмная, почти чёрная кровь. Кожа вокруг ногтевых валиков воспалилась, покраснела, а на кончиках пальцев виднелись микроскопические ранки — следы того, как она вцеплялась в деревянную скамью с такой силой, что плоть не выдержала.
Один ноготь на указательном пальце был сорван почти до основания. Видимо, местный целитель, который осматривал её, пока она была без сознания, наложил на него тонкий слой заживляющей мази — но не более того. Решил, наверное, что на фоне всего остального это слишком незначительная травма.
Рон держал её руку так, словно она была сделана из тончайшего стекла. Его большой палец скользнул по её костяшкам, обходя острые края сломанных ногтей, и в этом движении было столько бережности, столько невысказанной нежности, что у Гермионы снова защипало в глазах.
На этот раз — не от боли.
Покой.
Секундный.
Внутри что-то перестало разрываться.
Секунда времени.
Он не уйдёт. Рон останется.
Они сидели так в тишине медицинского пункта, под мерный шум дождя за окном, и это было не прощение, не понимание, не исцеление.
Присутствие. Друзья, которые прошли через ад и остались вместе, даже если один из них так и не смог понять выбор другого.
…
«Всё кончено. Приговор приведён в исполнение».
Нарцисса сказала.
Но... она же не видела этого своими глазами.
И Нарцисса тоже не видела.
Им обеим просто сказали.
Гермиона — исследователь, привыкла доверять фактам, проверять информацию, искать первоисточники.
Где-то глубоко, под слоями шока и горя, в ней шевелится иррациональная, отчаянная надежда.
А вдруг это неправда? Вдруг произошла ошибка? Вдруг его не казнили, а просто увезли? Вдруг я увижу его и пойму, что он жив?
Эта надежда мучительна.
Она не даёт ей покоя, скребётся где-то под рёбрами, заставляет сердце биться быстрее. Гермиона понимает, что это, скорее всего, самообман. Что она хватается за соломинку. Но ничего не может с собой поделать.
Первые два дня после суда Гермиона не помнила почти ничего.
Они слились в один бесконечный, серый, липкий кошмар, в котором не было ни дня, ни ночи, ни времени. Девушка лежала на диване, закутанная в старый плед, и смотрела в потолок. Живоглот, чувствуя состояние хозяйки, не отходил от неё ни на шаг — спал у неё на коленях, мурлыкал, тыкался мокрым носом в ладонь, когда она слишком долго лежала неподвижно.
Джинни приходила каждый день. Приносила еду, которую Гермиона не могла есть, заваривала чай, который остывал нетронутым, садилась рядом и просто молчала. Иногда рассказывала что-то — о том, как её живот начал округляться, как Гарри недоумевал и доставал ее своим беспокойством на тему того, почему ребенок все еще не толкается, как Молли начала вязать крошечные носочки.
Гермиона слушала вполуха. Эти разговоры о новой жизни, которая зарождалась где-то там, за пределами её горя, были одновременно мучительными и странно утешительными.
Рон заходил дважды. Не знал, что говорить, и просто сидел рядом, иногда сжимая её руку. Один раз он принёс шоколадных лягушек — тех самых, из их детства, — и оставил на журнальном столике. Гермиона смотрела на них и вспоминала тот уютный вечер, вечность назад, когда они втроём сидели у неё в гостиной, ели сладости, смеялись над глупой совой и не говорили о Малфое. Тогда она была почти счастлива. Теперь это воспоминание причиняло острую, невыносимую боль.
На третий день она наконец заставила себя встать, приняла душ, переоделась в чистое, а потом села на диван и долго смотрела на кожаный дневник, лежащий на столике.
Внутри были её слова, адресованные ему.
Слова, которые он прочитал.
Слова, которые не спасли его.
Слова, которые должны были стать их общим будущим.
Теперь это было просто собрание букв на бумаге, не имеющее смысла. Но она не выбросила его — убрала в ящик стола и закрыла.
На четвёртый день к ней пришёл Гарри. Выглядел измученным: тени под глазами, осунувшееся лицо, мантия помята. Сел в кресло напротив и долго молчал, не зная, как начать. Гермиона ждала — ей нечего было ему сказать. Она всё ещё не простила его за ритуал, за ложь, за то, что он знал и молчал. Но у неё не было сил на конфронтацию.
— Как ты? — спросил он наконец.
— Я должна увидеть его, — ответила она, и голос прозвучал глухо, бесцветно. — Должна увидеть своими глазами то, что с ним стало. Не могу жить с этим «всё кончено». Мне нужно попрощаться. Я имею право попрощаться.
— Гермиона, это не... — начал было он с протестом, но осёкся, встретив её взгляд. Не злой, не требовательный — просто твёрдый, как сталь, прошедшая через огонь.
— Если ты мой друг, — сказала она медленно, чётко, раздельно, — ты устроишь мне это.
Гарри не ответил. Просто кивнул — коротко, сжав губы.
— Попробую. Те, кто проходит через Поцелуй, считаются... мёртвыми. Их содержат в отдельном крыле. Родственникам обычно не разрешают...
— Я не родственница, — перебила она. — Ты ведь знаешь, что мы… Не заставляй меня снова, у меня просто нет на это сил… — она запнулась, но закончила твёрдо. —Ты найдёшь способ.
Гарри вздохнул. Девушка знала этот звук. Он сдается.
Он сделает все, что сможет.
Когда он ушёл, Гермиона впервые за несколько дней почувствовала что-то, кроме пустоты.
Страх пополам с надеждой.
Новая чертова надежда.
Сколько еще она будет цепляться за эту ниточку, пока та окончательно не истончится?
До тех пор, видимо, пока не полетит в пропасть.
Она не знала, что увидит. Она не знала, выдержит ли. Но она знала, что должна.
Он бы сделал для неё то же самое. Уже делал. Прыгал в пропасть.
Я буду с тобой до конца.