𝘏𝘢𝘷𝘪𝘯𝘨 𝘣𝘳𝘰𝘬𝘦𝘯 𝘧𝘳𝘦𝘦 𝘧𝘳𝘰𝘮 𝘵𝘩𝘦 𝘱𝘶𝘱𝘱𝘦𝘵 𝘵𝘩𝘦𝘢𝘵𝘳𝘦

NC-17
В процессе
14
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Миди, написано 42 страницы, 18 966 слов, 7 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Запрещено в любом виде
14 Нравится 7 Отзывы 0 В сборник

глава II

Настройки
Примечания:

«Всё кончилось за секунду. Всё длилось целую вечность.»

            Веки дрогнули — сначала едва заметно, будто он проверял, слушаются ли они. Потом ресницы затрепетали, путаясь, не желая расставаться с крепким сном, который так похож на небытие, на забвение его души, потерявшейся в останках собственной человечности и заветных мечтаний. А потом — веки разомкнулись.. Глаза открылись — мутные, не фокусирующиеся, ещё не понимающие, где он и кто он. Но живые. Он моргнул раз, другой — и зрачки медленно, как настраивающийся объектив, обрели осмысленность..             Сакуноске почувствовал острую, но короткую боль в предплечье правой руки; прижатие чего-то липкого.. похожего на бактерицидный лейкопластырь, а затем что-то «чужое» побежало по голубым «дорожкам», проложенным под кожей. Он не сразу дошёл до мысли, что ему ставят уже вторую капельницу за сутки. Казалось, тот ад, страшный кошмар, продолжается: бой с Андре, откровенно флиртующим с тем, у кого просил духовной смерти и очищения, тупые взгляды сломленных солдат-патриотов, их готовность принять пулю в лоб. А затем «ты великолепен, Сакуноске», нахальный смешок в самые уста и зловещий бесконечный лабиринт кромешной тьмы.. Вазопротекторы и нейропротекторы, матеболическая терапия и симптоматическая — сколько гнетущих сложностей повлекло за собой точное попадание Андре в цель.. Да, безусловно, Ода Сакуноске безупречен в бою, идеален и его «последний» выстрел, но скольким количеством крови он доказал это белокурому самодуру!             Синяки на его предплечьях были старыми — жёлто-зелёными, с размытыми краями, как акварель, которую кто-то по беспечности души забыл высушить. Но свежие — багровые, почти чёрные — болели даже от лёгкого прикосновения. Они заживали медленно, неохотно, как невыплаканные слёзы.             Мужчина пристально смотрел на свою кожу, на место многочисленных венепункций. Прозрачная трубочка, заполненная бесцветным лекарством, тянулась от средней трети предплечья к стойке, и в воздушной капсуле падали капли — раз, два, три. Каждая капля отдавалась холодом где-то под кожей, а после ненароком бежал табун мурашек. Каждая капля напоминала: ты здесь, ты вышел из тёмного лабиринта, эмоционально очищён от горестных воспоминаний. Ты никуда не уйдёшь. И эта маленькая, тупая боль в вене станет верным спутником на ближайшие несколько часов, пока последняя капля не разобьётся о гладь пластика, — это то, что заставляет человека осознавать себя, как живое существо. В ожидании, когда капля упадёт, когда лекарство сделает своё дело. И человек, если жаждет жить, если хочет ощущать себя включённым в свойственные жизни все физиологические и социальные процессы, должен почувствовать баланс между оглушающей радостью и глухим, тягучем горем, — без обжигающих слёз, без раздражающих звуков, — только тяжесть внутри. Только холод в вене и тишина, в которой слышен каждый удар сердца.             Это и есть жизнь — не в ярких мгновениях, в моментах радости, а в этих минутах невольного дискомфорта, накатывающей боли. И странное, почти необъяснимое чувство: ты прикован к этой стойке, болен телесно — и свободен от кровавого референса, «мантры» Портовой Мафии: убить — догнать — забрать — воспользоваться.             Из пучины тягостных мыслей мужчину вытолкнул женский голос — мягкий, почти девичий, принадлежащий совсем юной медсестре с рыжими кудрями цвета липового мёда:       — Как Вы себя чувствуете? Помните, как Вас зовут? — Её прохладная рука легла туда, где под тонкой кожей задорно и ритмично билась жилка. Через считанные секунды она произнесла — скорее для себя, чем для пациента, только-только очнувшегося от комы, — задумчиво, с лёгким облегчением: — Пульс есть. Нитевидный, но ровный. Артерия бьётся — пока тихо, но уже не сдаётся..       — Да… Ода Сакуноске, — ответил Одасаку. Его голос показался чужим: хриплым, низким, не его.       — Я сообщу Вашему омеге. Он, как раз, недавно звонил, хотел Вас проведать.             В голове плясали яркими пятнами запомнившиеся образы последней его миссии — ювелирно исполненной, достойной неукоризненного наёмного убийцы, который был всего лишь орудием для совершения злодеяний. И эта безупречность обошлась ему слишком дорого: кровью, мечтой о том самом обещании «больше не убивать», самим собой — по частям, без остатка. В висках пульсировал тошнотной, ноющей болью один-единственный вопрос: как он оказался в больнице? В Портовой Мафии негласный закон о нераспространении любой информации высекали на черепах — жёстко, навечно. А медицинская помощь в случае ранения, даже смертельного, была недоступна. Так как же он попал в государственную больницу? Мори Огай ценил своих людей — верных или просто боязливых. Но к операции допускались лишь те раненые, кто считался «полезным материалом»: те, кто мог послужить ещё несколько лет, пока их жизнь не будет быстротечно сочтена в несколько мгновений. Лечение заслуживали полезные псы — те, кто не доставлял головной боли и готов был посмертно стать инструментом по малейшей прихоти ненасытного хозяина.             Никто не возражал такому уставу. Мори Огай по первому образованию был хирургом — и никто не знал, в какой момент ты окажешься на его операционном столе. Он вызывал у подчинённых неподдельное восхищение: виртуозно проводил операции так же легко, как вызывал трепет одной лишь мыслью о том, что этот человек с обворожительной улыбкой, бархатным голосом и хитрым прищуром лукавых очей может предопределить — жить тебе или нет. На то он и военно-полевой врач. Тот, кто без тени сомнения отправлял солдат на смерть, а потом — если повезёт — вытаскивал их с того света. Свой долг он исполнял безупречно. Как врач — блестяще. Как человек — никак. Мораль давно стала для него пустым звуком.             Одасаку, несмотря на принадлежность к доминантным альфам — золотому гранту в их системе, — в рядах недовольных и возмущённых, тех, кто мерил людей способностью убивать и числом жертв в отчётах, считался если не «чрезмерно зазнавшимся», то «ненужным материалом среди профессионалов своего дела». Однако сам молодой мужчина видел в убийстве нечто иное. Убивать — значит идти против природы человека, ведомого инстинктом самосохранения, жаждой жить и распространять своё влияние на мир..             Обезвредить бомбу. Быть посредником в переговорах жены и любовницы шефа одной из подставных организаций. Видеть, как развивается человеческая мысль, как люди проявляют эмоции, как в разных ситуациях они реагируют не по стандартам, не так, как прописано в учебниках психологии и литературы. Что может быть привлекательнее для того, кто поставил принципы гуманизма выше любой наживы? Для того, кто заткнул в себе всё, что могло бы подавить и покалечить ближнего? Ода давно для себя решил и выбрал принципы. Не потому что был святым или хотел казаться лучше остальных — потому что не мог иначе. Не мог смотреть в глаза убитых, в посмертно расширенные бездонные зрачки, и считать, что это правильно, что «так было нужно». Не мог засыпать, зная, что сегодня чья-то жизнь оборвалась по его приказу. И это не было волевой слабостью, стыдливым малолушием. Это было единственное, что оставалось человеческим в мире, где человечность давно стала дефицитом.             Для него нажать на курок пистолета было страшнее, чем получить пулю в грудь. Он не раз рисковал жизнью во имя принципов и мечты о свободе от тягостных оков мира насилия, от этой чистой, первобытной жестокости — «убивать и калечить», от страшных, греховных деяний. Сакуноске знал точно: человек, позволивший ему выйти из игры живым, обязательно наведается. Оставалось узнать — кто. Хотя… Глава не стал бы церемониться. Просто подослал бы киллера.       «— Остался ли при нём Дазай? Или…» — флегматичный взгляд орехово-карих глаз устремился в окно, сквозь тонкие промежутки жалюзи, куда-то вдаль. «— …он последовал за мной? Покинул организацию после всего, что я сказал?»             Однозначно: альфа ждал кого-то определённого. Но вопреки его мыслям, вопреки рою невысказанных вопросов, его посетил некто иной. И прежде чем Ода успел удивиться или разочароваться, он почувствовал на себе взгляд. Взгляд бывшего товарища. Заинтересованный, но сдержанный. Почти изучающий, но сдержанный в какой-то мере. Так смотрят на книгу, которую боятся открыть, но не могут пройти мимо. Некто был тот, кого Ода хотел бы назвать другом. Однако в связи с последними событиями в организации это было бы если не странно, то точно наигранно — в душе было двоякое чувство горечи и трепета. Между ними вспыхнуло столько недосказанностей — неожиданно, не потушимо, необъяснимо.       — Анго. — то ли грубо, то ли удручённо сорвалось с языка.       — Здравствуй, Одасаку, — прозвучало надтреснуто. И поспешив ответить на немой вопрос в янтарно-коньячных глазах, Анго добавил: — Я хотел встретиться с тобой после всего, что было. Мне есть, что сказать, ведь я в неоплатном долгу перед тобой.             В складки белоснежного одеяла альфы грузно завалился пышный букет из сливочно-белых камелий. Этот удивительный цветок во все века имел тонкий, горестный смысл — трактовку, болезненно гармонирующую с его неописуемой красотой. Искренние извинения. Слёзное раскаяние. Мужчина робко прикоснулся к нежно-молочным лепесткам. Те были холодными — как чужие пальцы, которые прощаются, но не верят, что их простят.             Анго был галантен до щепетильности. Вежлив — так, что эта вежливость становилась почти прозрачной стеной. Осмотрителен — каждое движение выверено, каждое слово взвешено. Его чёрные волосы, ровно подстриженные до линии подбородка, были безупречно уложены — ни одного лишнего завитка, ни одной случайной пряди. Пиджак сидел на нём безупречно — как сшитый на заказ лучшим портным Йокогамы. Ткань струилась при каждом движении, не сминаясь, не образуя лишних складок, словно сам воздух боялся нарушить его совершенство. Тёмно-серый, почти графитовый, с едва уловимым сапфировым отливом — он не привлекал внимания, но заставлял смотреть. Он был одет так, будто собирался на переговоры, важную сделку, но никак не на свидание с другом, который только-только смог сбросить с себя кандалы беспамятства. Но Сакагучи не умел иначе.             Одасаку был уверен: Анго не создан для близости. Не расположен к привязанностям — они точно казались ему обузой, лишним грузом, который мешает двигаться вперёд. Он был заядлым трудоголиком, человеком, для которого работа стала и домом, и смыслом, и, если честно, единственной любовью, не требующей взаимности. И всё же он выкроил время. Вырвал у своей излюбленной любовницы — работы — несколько часов. Чтобы навестить его. Этим можно гордиться. Если не хвастаться. Сакуноске позволил себе едва заметную улыбку.       — Как я здесь оказался?             Анго замялся, не ответил сразу. Двойной агент поправил очки — жест, выдающий волнение, — и наконец осмелился поднять глаза. Но смотрел не на альфу. На капельницу. На монитор. На что угодно, лишь бы не встречаться с ним взглядом. Он смотрел на свои руки — бледные, холёные, лежащие на коленях с неестественной аккуратностью. Почувствовал, как к щекам неистово приливает жар — и не мог скрыть ни этого, ни того, что Ода ему не безразличен. Ни того, как трудно подобрать слова для этого… бедствия его души. Мужчина знал: Ода видит его напряжённость. Он замечал всё, но предпочитал хранить молчание. И это было хуже любого допроса.       — Рассказать всё с самого начала? — голос дрогнул.             Сакагучи ненавидел себя за эту дрожь. За то, что не может умело скрыть, как мог забыться в безудержном загруженном графике работы. Ни этого. Ни того, что Ода ему не безразличен. Даже если их вторичные полы не предназначены друг для друга. Даже если между альфой и бетой не бывает той природной гармонии, что имеется у альфы с омегой. Но разве это отменяет то, что он чувствует сейчас, сидя у его постели? Чувство не спрашивает природу — оно просто есть. Оно просто приходит — мерцающей искрой, которую невозможно заметить в первые мгновения, какая поначалу кажется хорошо произведённым впечатление или же немым восхищением. А потом она несдерживаемо разгорается.. Искра становится чернеющий дымящимся углём, уголь — сокрушительным пожаром. И ты уже не можешь дышать, потому что этот пожар внутри тебя — месяцы, годы — выжигает всё, кроме одного имени.       — Давай, — тихо сказал Ода. И в этом «давай» не было ни требований, ни спешки. Только усталое, почти обречённое ожидание.             Анго выдохнул. Сделал паузу — слишком долгую, чересчур заметную.       — Когда Дазай пошёл к тебе… — он запнулся, коснулся пальцами переносицы, будто проверяя, на месте ли очки, — …он сразу позвонил. Сказал: нужна помощь. Легально. Без лишних вопросов.             Подделка документов. По-другому — никак. Теперь у Сакуноске сложился в голове пазл, почему по его душу до сих пор не выслали киллера. Анго вдруг понял: он сказал слишком много, — если об этом узнается, на работе будут проблемы. Шеф Танеда точно прожжёт в подчинённом дыру. И слишком мало. Как всегда, однако Одасаку и не задавал лишних вопросов, принимал, что имеется.       — Я должен тебе это отдать. — с этими словами он протянул мужчине фальшивые документы. И что-то ещё.             Это «что-то ещё» оказалось заверенным актом установки статуй Дзидзо. На белом фоне мелким, острым почерком бежали длинные, прерывающиеся строки — торопливые, словно писавший боялся, что не успеет. Статуи Дзидзо — это звенящее эхо ушедших душ. Шёпот детей-ангелов, чьи кровати пустеют, чьи игрушки холодеют под унылыми монументами. Каменные детки с красными сердцами — свидетели невыплаканных слёз и несказанных речей. Они похожи на крошечных малюток, уснувших прямо под открытым небом — под расписным полотном небосклона. Крошечные, трогательные, почти живые. Их каменные лица, обточенные кислотой дождей и острым лезвием ветра, смотрят на мир с той всепонимающей мудростью, которая не приходит к живым.             На их головах — красные накидки. Выцветшие, порванные, но упрямо держащиеся на каменных плечах. Как последнее доказательство того, что кто-то их помнит. Они охраняют границу, за которой нет возврата. Но охраняют не с мечом — с молитвой, со светлой силой, способной творить чудеса. Не с гневом — с бесконечной печалью по тем, кто не успел повидать мир. Кто не успел научиться ходить и говорить. Кто едва смог улыбнуться и впервые сесть без маминой помощи. Их покровительство — детям. Их жгучие слёзы сожаления — родителям, потерявшим детей. Не только в Японии — во всём мире они останутся символом тонкой грани между увяданием человека и цветущей жизнью малышей.             Сохраняя могилы детей, чьи души не прожили на земле и десятка лет, люди закладывают уважение к прошлому и светлую надежду в будущее. Основа основ.       — Я помню, как дороги тебе эти малыши. И я хочу помочь тебе сохранить их память.             Ода помрачнел. Анго заметил это сразу — и не смог промолчать.       — Это дорого. Не стоило. Я верну тебе деньги.       — Не стоит. Позволь мне сделать тебе что-то приятное. — В голосе Сакагучи не было просьбы. Только тихая, почти обречённая нежность. Его взгляд застыл на лице Оды — внимательный к каждому вдоху, к каждой паузе, к каждому слову, которое тот не произнёс.             Дверь в палату открылась без стука — точнее, с тем особенным, почти кошачьим бесшумным движением, которое Дазай перенял ещё в Портовой Мафии и не оставил даже теперь. Он вошёл — и воздух в комнате переменился, как и атмосфера.. Запах — терпкий, горьковато-сладкий — марокканский апельсин, сухофрукты, чёрный кофе. Не навязчивый, но и не такой, чтобы его было невозможно заметить. Анго, будучи бетой, хоть и не обладал тонким омежьим чутьём, вдруг почувствовал, как по спине пробежался неприятный холодок, позвоночник стал, точно стальной прут, мышцы спины невольно окаменел. Липкая волна, прибежавшая по позвоночнику, — не страх даже, а предчувствие. Он знал некто, которому принадлежал затейливый аккорд ароматов, и этот человек явно не был рад видеть Анго. Лопатки напряглись, как перед ударом. Ласковая грусть была едва различима за тонкой оправой очков молодого человека — он не сказал самое важное, значимое, что имело для него таинственный чарующий смысл. Три простых слова, которые могли бы поменять их отношения — три отважных слова, решивших бы его жизнь, разделивших бы её, разрезав точно лакомый торт.             Омега остановился на пороге. Его кофейное пальто было расстёгнуто — полы разошлись, обнажая худую, по-мальчишески узкую грудь и лучезарность рубашки. Шарф небрежно, почти вызывающе намотан на шею, пряча следы бессонных ночей и течки, которые читались в каждом движении. И холод — тот самый, что тянется от двери, когда в комнату входит опасность. И в этой небрежности было что-то почти звериное: никакой защиты, никакой брони. Только кожа. Только кости. Только правота. Под глазами — тени. Глубокие, синеватые, как кровоподтёки. Сакагучи знал, что такое течка. Знал, что она высасывает силы, оставляя человека пустым, выгоревшим, беспомощным. Но взгляд Осаму Дазая… Взгляд был живым. Слишком живым. Острым, как лезвие, и направлен он был на Анго — безошибочно, как нож в сердце. И Анго вдруг понял: этот взгляд не просит пощады. Он её не даст.       — О, — голос Дазая прозвучал ровно, почти вежливо, но в этой вежливости сквозило что-то колючее. Норовящее. Неприятное. — Сакагучи-сан. А я думал, у тебя всегда есть более важные дела, чем навещать старых друзей.             Анго почувствовал, как внутри всё болезненно заныло, сжалось. Он знал этот тон — ядовитый и насмешливый, с притворным радушием, за которым пряталась самая настоящая обида. А может, и невыносимая ревность.       — Дазай, — Анго кивнул, стараясь, чтобы голос звучал ровно. Ему не хотелось ссориться. По крайней мере не здесь и не перед Одасаку точно, потому что не хотел произносить вслух то, что годами носил в себе. Тот самый мост между двумя берегами, который всегда строил Сакуноске, — без него они бы давно разбежались в разные стороны, истерзанные обидой и непониманием. Но сейчас «Безупречный» молчал. И мост рушился. А мужчина стоял на его обломках и не знал, как перебраться на ту сторону, где его, возможно, уже никто не ждал. — Я просто…       — Просто? — Дазай не дал ему закончить. Он подошёл к кровати, сел на край со стороны, противоположной капельнице, не обращая внимания на оппонента, и бережно взял Оду за руку с той особой, почти пугающей нежностью. — Ты просто решил, что раз Одасаку очнулся, то можно и появиться? А где ты был, когда он лежал в коме? Где ты был, когда я…             Сакуноске молчал, не препятствуя прикосновениям омеги. А Осаму запнулся — на полуслове, на полудыхании, будто наткнулся на невидимую стену. Не договорил. В горле предательски застрял ком — тугой, колючий, из невысказанных слов, из ужасающих страхов, из той самой ревности, которую он так хотел скрыть. Но Сакагучи и так понял. Он всегда понимал. Даже когда Дазай молчал. Даже когда Сакуноске делал вид, что ничего не замечает. Понял, почему Осаму так бережно — почти болезненно — относится к альфе, к своей потенциальной пассии. Почему буквально жил с ним в этой белоснежной, холодной палате, забыв о себе, о течке, о том, что мир за окном продолжал вращаться, закручивая различные обстоятельства и ситуации, выворачивая нутро людей наизнанку и предоставляя возможности. Этот альфа всегда был его единственное «здесь и сейчас», за которое он готов держаться зубами, даже если море давно уже смыло берега.             И Анго знал точно: если Одасаку молчит — значит всё рухнет. Раз и навсегда. Без права на восстановление. Без чертежей и многоступенчатых планов. Без надежды. И это молчание было страшнее любых слов.       — Я был там, где мог быть полезен, — вкрадчиво произнёс он. — Я сделал документы. Я устроил его сюда. Без меня его бы…       — Без тебя? — Дазай усмехнулся, но в усмешке не было веселья. — Без тебя, Анго, его бы уже не было. Я знаю. И я… — он замолчал, сжал челюсть. — Я благодарен. Но это не значит, что ты имеешь право сидеть здесь, смотреть на него так, будто…       — Будто что? — Анго почувствовал, как к горлу подступает горечь. Он не хотел ссоры — сейчас не подходящее время. Но парень был как оголённый нерв — каждое прикосновение причиняло боль.       — Будто он твой, — закончил омега тихо. И посмотрел на Сакагучи — впервые за этот разговор. В его глазах была не только злость. Там была многолетняя усталость. И страх. Тот самый, который он не показывал никому. Страх потерять Оду. Страх, что кто-то займёт место рядом с ним, пока он, Дазай, будет лежать в своей течке, скрученный спазмами, беспомощный, одинокий.             Сакагучи опустил взгляд. Он смотрел на свои руки. Руки человека, который привык всё контролировать. Но сейчас он не контролировал ничего: ни этот разговор, ни чувства, ни то, как больно было слышать каждое слово Дазая.       — Я не претендую, — тихо сказал Анго. — Я никогда не претендовал. Я просто… — он запнулся, подбирая слова. — Я хотел убедиться, что он жив. Что он в порядке. И… уйти.       — Уйти? — Дазай усмехнулся, но уже без прежней ядовитости. — Уйти — это ты умеешь. Ты всегда умел уходить. В работу. В свои долги. В свою вежливость, которая отгораживает от всех, кто пытается подойти ближе. А оставаться? Оставаться — это не про тебя, Сакагучи-сан.             Он направился к выходу, но у двери остановился.       — Дазай, — тихо сказал он, не оборачиваясь. — Я никогда не пытался занять твоё место. И не потому, что не мог. А потому, что оно всегда было твоим. С самого начала. Ты просто этого не замечал, потому что слишком боялся, что оно исчезнет.             Он вышел. Бесшумно, как и вошёл.             Дазай остался сидеть на краю кровати, сжимая руку Оды. Его плечи дрожали — мелко, беззвучно. Он не плакал. Но внутри всё кричало. От обиды. От облегчения. Оттого, что Анго сказал правду, которую он так долго боялся услышать.
14 Нравится 7 Отзывы 0 В сборник