XXIII.
16 мая 2026 г., 08:51
Я не помню, что было после.
Сознание возвращалось медленно, вязко, как смола, которая течёт по стволу дерева в жаркий летний день — неторопливо, тяжело, неохотно. Я плавала между тьмой и явью, как лодка, которую бросает из стороны в сторону во время шторма. То я была здесь — в сыром, холодном подвале, чувствуя каменный пол под спиной и боль, разрывающую тело. То я проваливалась в чёрную пустоту, в которой не было ни звуков, ни запахов, ни даже мыслей — только далёкое, едва уловимое биение двух маленьких сердец, которые напоминали мне, что я ещё жива.
Я выныривала из тьмы, хватала ртом воздух, как утопающая, и снова погружалась, теряя нить реальности. Каждый раз, когда я возвращалась, боль встречала меня у порога — дикая, раздирающая, она обрушивалась на моё тело, заставляя скулить сквозь стиснутые зубы. И каждый раз я молилась, чтобы тьма забрала меня снова — хотя бы на минуту, хотя бы на секунду, чтобы дать мне передышку
Я лежала на твёрдом, неровном полу. Под головой что-то мягкое — чья-то свёрнутая кофта, пахнущая пылью и полевыми цветами, такими далёкими, такими нереальными в этом подземелье. Волосы прилипли ко лбу — мокрые, солёные, противные, они лезли в глаза, щипали кожу, и у меня не было сил убрать их. Веки не открывались — они были тяжёлыми, как свинцовые пластины, и каждый раз, когда я пыталась разлепить их, мир оставался размытым, серым, бесформенным. Перед глазами, даже сквозь закрытые веки, плавали чёрные круги — они расширялись, сжимались, пульсировали в такт с сердцем, которое колотилось где-то в горле и отдавалось в висках глухой, ноющей болью.
Голова гудела. Каждая мысль давалась с трудом, будто я продиралась сквозь густую патоку, в которой вязли все попытки сообразить, где я, что со мной и как я здесь оказалась. Тело было чужим — тяжёлым, неподъёмным, будто меня набили мокрой глиной, которая застывала внутри, превращаясь в бетон. Я не чувствовала ни рук, ни ног — они словно отсохли, стали невесомыми, ненужными придатками. Только живот. Огромный, твёрдый, выпирающий из-под короткой футболки, которая задралась почти до самой груди. И эту боль.
Я не знала, что так бывает.
Дикая, раздирающая, она шла откуда-то из глубины — из самого низа живота, из поясницы, из позвоночника, из какой-то неведомой точки, где сосредоточились все нервы, все мышцы, все страхи этого мира. Скручивала внутренности в тугой, мокрый узел и тянула, тянула вниз, будто кто-то вцепился в меня изнутри и пытался вырвать кусок живого мяса. Это была не та боль, которую я знала — не ушибы от падений в приюте, не порезы от битого стекла, не последствия Круциатуса, который Беллатриса обрушила на меня в большом зале. Она была глубже. Первичнее. Будто само моё тело, моя плоть, моя кровь восставало против меня, ломалось, рвалось, требовало выхода — чего-то, чему ещё не пришло время.
Меня выворачивало наизнанку. Каждая схватка оставляла меня пустой, выпотрошенной, и я физически ощущала, как из меня уходят силы, как тают последние запасы энергии, которые я копила неделями, чтобы защитить своих девочек. Я боялась закрыть глаза, потому что в темноте боль становилась ещё острее — она не уходила, она просто затаилась на секунду, чтобы ударить снова. И ударяла — новой волной, от которой я выгибалась дугой и впивалась зубами в нижнюю губу, чтобы не закричать.
Я хотела закричать, но из груди вырывался только сдавленный, хриплый стон — как у раненого зверя, которого загнали в угол и добивают. Пальцы вцепились в ткань футболки, сжимая её в кулак. Ногти впились в ладони, прорывая кожу, но боль от этого была такой мелкой, такой ничтожной по сравнению с той, что разрывала меня изнутри, что я её почти не замечала.
— Не вставай.
Голос пришёл откуда-то сверху. Тихий, но твёрдый — в нём не было паники, не было жалости, только спокойная, уверенная настойчивость, которая заставляла слушаться. Я почувствовала, как чьи-то прохладные пальцы коснулись моего лба, стирая пот — медленно, аккуратно, как будто я была чем-то хрупким, что можно разбить одним неосторожным движением. Потом — губ. Мокрая тряпочка провела по ним, и я машинально облизнула их, чувствуя привкус воды и железа. Вкус жизни и вкус смерти, смешанные в одном глотке.
— Не вставай, — повторил голос, и я узнала его. Луна. Луна Лавгуд, с её вечно отстранённым взглядом и спутанными белыми волосами, с её странной манерой говорить о невидимых существах, как о давних знакомых. Она была здесь. В этом аду со мной.
Я заставила себя открыть глаза. Серый свет пробивался откуда-то сверху — из маленьких зарешеченных окон под самым потолком, через которые едва просачивался бледный, безнадёжный свет то ли утра, то ли заката. Он ложился на каменные стены — чёрные, шершавые, покрытые какими-то разводами, похожими на засохшие потеки, — и на пол, такой же холодный, тёмный, без единого просвета. Пол был мраморным, но грязным, в трещинах, и эти трещины, казалось, тянулись ко мне, как пальцы мертвецов. В углу, сгорбившись, сидел старик. Мистер Олливандер. Его огромные бледно-серебристые глаза были полузакрыты, но он смотрел в пустоту и что-то бормотал под нос — я не разбирала слов, только ритм, знакомый и успокаивающий, будто он пересчитывал невидимые палочки или повторял названия давно забытых сердечников. Бормотание старика стало для нас единственным напоминанием о том, что за пределами этой темницы существует порядок, система, смысл.
Луна стояла на коленях рядом. Её белые волосы спутались, грязная розовая кофточка была застирана до дыр и болталась на худых, угловатых плечах. В руках она держала тряпку — когда-то белую, а теперь серую, пропитанную чем-то липким, — и миску с мутной водой, которую, наверное, ей дали сжалившиеся тюремщики. Её большие глаза смотрели внимательно, чуть отстранённо, но в них не было страха — только усталость и что-то похожее на грусть. Будто она знала, что всё это когда-нибудь кончится, но не знала, чем именно.
— Не вставай, — сказала она в третий раз, и я кивнула, хотя кивок вышел слабым, почти незаметным — только голова чуть качнулась, и боль в шее отозвалась новой вспышкой.
Она снова провела тряпкой по моему лбу, и я закрыла глаза. В темноте под веками боль стала ещё острее — она не уходила, она просто затаилась на секунду, чтобы ударить снова. И ударила — новой волной, от которой я выгнулась дугой и впилась зубами в нижнюю губу, чтобы не закричать. Губа треснула, потекла кровь, смешиваясь со слезами, которые я не заметила, пока они не скатились по вискам.
Изнутри, там, где жили мои девочки, что-то сжималось, рвалось, требовало выхода. Я чувствовала, как тянет низ живота — тупая, ноющая боль, которая расползалась к бёдрам, к пояснице, к позвоночнику. Поясница ныла так, будто по ней прошлись молотком, методично, ритмично: удар — пауза — удар. Мои руки прижались к животу, обхватив его — защищая, удерживая, умоляя. Пальцы нащупали твёрдую, натянутую кожу, под которой бились два маленьких сердечка. Они бились. Пока что бились.
— Не надо, — прошептала я, не зная, к кому обращаюсь. К богам, которых никогда не знала. К Мерлину, в которого не очень верила. К своей собственной утробе. — Пожалуйста… только не сейчас… подождите… рано… ещё рано…
Где-то на периферии сознания я слышала бормотание Олливандера — он повторял что-то про тис, про фестралов, про сердцевины, которые не лгут. Луна молчала, и только тихое капание воды нарушало тишину. Кап. Кап. Кап. Как счётчик, отсчитывающий мои последние минуты.
Я лежала на холодном камне, под головой — грязная кофта Луны, которая пахла цветами и пылью, и этот запах казался таким неуместным в этом подземелье, что я почти засмеялась. Моя футболка — та самая, короткая, в которой я выскочила на крыльцо Норы, — задралась, обнажая огромный, натянутый живот. Кожа на нём блестела, лоснилась, будто вот-вот готова была лопнуть. Джинсы, застёгнутые на резинку, давили на бёдра, и я не могла их расстегнуть — не было сил. Синий шарф Молли — тот самый, вязаный, с её заботливыми руками, вложенными в каждую петлю, — сполз на плечо, почти упал, и я чувствовала, как холодный камень касается моей ключицы.
Под ухом прожужжала муха. Я не видела её, но звук был навязчивым, мерзким, и я понимала, что если здесь есть мухи, значит, скоро должно было теплеть.
Сквозь дрему, когда сознание уже начало проваливаться в темноту, я почувствовала, что на мои плечи кто-то накинул что-то мягкое. Ткань — шершавая, тёплая, пахнущая сыростью и чужой кожей — легла на мою грудь, на руки, на живот, укутывая, согревая. Я резко открыла глаза и подскочила, насколько позволял огромный живот.
Рядом со мной, на корточках, сидел Дин Томас. Он держал в руках одеяло — тонкое, старое, но чистое, без пятен и дыр. Его лицо было осунувшимся, под глазами залегли тени, скулы заострились. Он выглядел так, будто не спал несколько суток, но в его глазах — тёмных, внимательных — горела какая-то внутренняя сила, которая не давала ему сломаться.
— Дин? — прошептала я.
Он посмотрел на меня, приложил палец к губам — жест, означающий тишину, — и произнёс одними губами, беззвучно:
— Не замерзни.
Он аккуратно, почти невесомо, поправил одеяло, укутывая меня ещё плотнее. Я не знала, как он оказался здесь, в этой темнице. Не помнила, чтобы его привели вместе с Луной. Но он был здесь. Он отдал мне своё единственное одеяло — единственное, что спасало его от холода. И так же, как Луна, сел рядом, положив руки на колени, и уставился на дверь. Как на страже. Как часовой, который не позволит никому причинить мне боль, пока он здесь.
Я хотела сказать ему что-то — спасибо или что он не должен был, или спросить, как он попал в это проклятое место. Но слова не шли. Я провалилась в сон.
Я не знаю, сколько я там пролежала. Может, час. Может, целую вечность. Во сне не было сновидений — только чернота и далёкий, едва уловимый ритм двух сердец, которые бились в унисон с моим. Девочки. Мои девочки. Они были живы.
А потом холодные пальцы коснулись моей щеки.
Я вздрогнула и открыла глаза. Надо мной стояла Нарцисса Малфой. Луны и Дина уже не было в поле зрения — они отступили в тень, спрятались в углах, чтобы не привлекать внимания. В темнице было тихо, только Олливандер всё так же бормотал себе под нос, не поднимая головы.
Нарцисса смотрела на меня сверху вниз. Её лицо было бесстрастным, как мраморная маска, — ни жалости, ни сочувствия, ни злорадства. Только холодное, оценивающее спокойствие. В её глазах — серых, прозрачных, как лёд — я не прочитала ничего. Может, она пришла проверить, жива ли я. Может, убедиться, что я никуда не делась. А может, просто смотрела на меня, как смотрят на узника в клетке — без интереса, без эмоций, просто потому, что делать больше нечего.
Она молчала долго. Я смотрела на неё исподлобья, затаив дыхание. Её взгляд скользнул по моему лицу, по разбитой губе, по синему шарфу, по одеялу, которое лежало на мне, по огромному животу, выпирающему из-под футболки. На секунду мне показалось, что она хочет что-то сказать. Но она развернулась и исчезла в темноте прохода так же тихо, как и появилась.
Я выдохнула — медленно, с хрипом. Страх отпустил, но ненадолго.
Вскоре в том же проходе снова появилась фигура. Только теперь это была не Нарцисса.
Я узнала её по походке. Медленной, покачивающейся, хищной. Она входила в подвал как королева, которая пришла наслаждаться зрелищем. Её чёрные волосы были растрёпаны, губы растянуты в полуулыбке, глаза горели тем особенным, безумным огнём, который я видела в большом зале Малфой-мэнора. Беллатриса.
Внутри меня всё похолодело. Тихий, липкий ужаз застыл на лице, и я не могла его скрыть. Я чувствовала, как мои зрачки расширяются, как сердце пропускает удар, как ладони, лежащие на животе, начинают дрожать. Я попыталась приподняться на локтях — чтобы не лежать перед ней, как беспомощный тюлень, — но боль в пояснице скрутила меня, и я опустилась обратно.
Беллатриса остановилась в проходе, облокотившись плечом о каменный косяк. Её поза была небрежной, почти ленивой, но в этой небрежности чувствовалась такая опасность, что воздух вокруг, казалось, сгущался. Она окинула меня взглядом — с ног до головы, с головы до ног — как охотник, оценивающий добычу. Луна и Дин, превратившиеся в тени, вжались в стены, стараясь стать невидимыми.
— Доченька, — пропела Беллатриса тихо, почти ласково, и этот лживый шёпот был страшнее любого крика. — Ты всё ещё здесь. А я думала, ты сбежала. Думала, твои рыжие спасители уже вытащили тебя. Но видимо искать они не будут.
Я молчала. Зубы стучали, но я сжала челюсть так, что они заскрипели, чтобы она не слышала этой дрожи. Я не хотела давать ей удовольствие видеть мой страх.
Она отлепилась от косяка и медленно, плавно, как кошка, подошла ко мне. Присела на корточки, так же, как до неё Луна, только её глаза были не добрыми — они сканировали, прощупывали, искали слабость. В руке она держала палочку — гладкую, изогнутую, с рукоятью, которая поблёскивала в тусклом свете. Я узнала эту палочку. Палочка Беллатрисы. Та, что пытала Невилла Долгопупса, та, что убивала.
— Где Поттер? — спросила она. Голос стал жёстче, без притворной нежности, и в нём зазвучала сталь. — Где его укрытие? Где он прячется со своими дружками?
Я сглотнула. Горло пересохло так, что я не могла говорить.
— Не знаю, — прошептала я, и мой голос раздался по темнице тихим, больным отголоском эха.
— Не знаешь? — Беллатриса усмехнулась, и в этой усмешке было столько презрения, что меня замутило. — А кто же тогда знает? Твои рыжие любовнички? Их родители? Вы все вместе прячете его. Я знаю.
— Я правда не знаю, — повторила я. — Гарри ушёл. Мы не знаем, где он.
Она долго смотрела на меня, изучая, и я чувствовала, как её взгляд проникает под кожу, в вены, в мысли. А потом, словно решившись, она сказала:
— Мы нашли каких-то малолеток. Привели сюда. Трое. Один рыжий, второй уродливый какой-то, третья девушка.
У меня внутри всё оборвалось. Рыжий — Рон. Уродливый — Гарри? Нет, Гарри не уродливый. Может, она про кого-то другого? Может, про того, у кого шрамы? Девушка — Гермиона. Я похолодела, и мои руки рефлекторно прижались к животу.
— Не знаю, кто это, — выдавила я, глядя ей прямо в глаза.
Беллатриса вскипела. Её глаза полыхнули такой яростью, что мне показалось — сейчас она ударит меня проклятием, не спрашивая ни о чём. Она процедила сквозь зубы, и каждое слово было как пощёчина:
— Ты врешь. Ты всегда врала. С самого детства, когда тебя забрали из рода. Из настоящей семьи.
Она встала, начала ходить взад-вперёд, и её голос становился всё громче, всё истеричнее.
— Ты свалилась словно снег на голову — сначала исчезла, потом нашлась у этих… предателей крови. А теперь ещё и в моём хранилище в Гринготтсе кто-то шастает! Ворует! Это ты? Ты и твои ублюдки?
— Я ничего не крала, — я подняла подбородок, чувствуя, как страх отступает перед злостью. Перед той самой злостью, которая, наверное, была единственным, что я унаследовала от неё. — И я не ваша. Никогда не была.
Беллатриса остановилась. Её глаза сузились.
— Предательство я не прощу. Даже родной дочери.
Я вдруг улыбнулась. На зло. По-настоящему, с вызовом, хотя внутри всё дрожало, и каждая клетка тела кричала от боли и страха. Я понимала, чем рискую, но не могла остановиться.
— Думала, я буду ползать перед ним? — спросила я, и мой голос зазвенел, как натянутая струна. — Перед вашим ходячим Кощеем? Перед этим… змеем, который боится собственной смерти и поэтому мучает других?
Беллатриса ударила меня по щеке. Наотмашь, с такой силой, что голова мотнулась в сторону, а в ухе зазвенело, и мир на секунду померк. Я почувствовала, как из разбитой губы потекла кровь — горячая, липкая, стекающая по подбородку на шарф Молли.
— Как ты смеешь! — зашипела она.
— А что? — я повернула голову и посмотрела ей в глаза — прямо, не отводя взгляда, хотя в глазах плавали чёрные точки. — Он не властелин мира. Он просто монстр, которому вы все лижете пятки. А я не буду. Никогда.
Я чувствовала, как внутри нарастает этот дикий, отчаянный кураж, граничащий с безумием. Может быть, это тоже было от неё — безумие. Но моё безумие было другим. Оно было направлено на жизнь, а не на смерть.
— Ты — моя дочь! — её голос сорвался на крик, эхо ударилось в каменные стены и заметалось по углам, заставляя Луну вздрагивать в тени. — Ты будешь делать то, что я скажу!
— Я — не ты, — сказала я тихо, но твёрдо. — Я никогда не стану тобой. И прогибаться под Волан-де-Морта я не собираюсь.
Беллатриса замерла. На секунду мне показалось, что она ударит меня снова. Но вместо этого она подняла палочку. Как в замедленной съёмке.
— Круцио, — выдохнула она.
Боль вернулась. Не та, тупая, тянущая, что жила в животе и пояснице, — новая, острая, электрическая. Она пронзила позвоночник, разлилась по рукам, по ногам, по голове, сжала сердце в ледяные тиски. Я закричала — не смогла сдержаться. Крик вырывался из груди вместе с дыханием, с кровью, с жизнью, и я забилась на холодном камне, чувствуя, как девочки внутри дёргаются, сжимаются, бьются в ответ на каждое проклятие.
— Прекратите! — крикнула Луна из угла. — Ей нельзя! Она беременна!
— Молчать! — рявкнула Беллатриса, не опуская палочки. — Молчать, или я начну с тебя!
Но заклятие всё же прекратилось. Я лежала, свернувшись калачиком, обхватив живот, и тихо скулила от боли. Пот стекал по лицу, смешиваясь со слезами, кровью и какой-то грязью с пола. Дин, наверное, сжимал кулаки в тени — я не видела, но чувствовала.
— Куда их деть? — раздался голос от входа. Какой-то егерь, высокий, в кожаной куртке, кивнул в сторону лестницы. — Тех троих?
Беллатриса, не глядя на меня, приказала:
— Тащите уродцев сюда. В подвал. Я сама с ними разберусь.
Она вышла, не оглядываясь. Её шаги затихли, и я осталась одна — если не считать Луны и Дина, которые тотчас оказались рядом. Луна приложила мокрую тряпку к моему лбу, и её прохладные пальцы дрожали. Дин молчал, только смотрел на дверь, готовый к чему угодно.
— Не бойся, — сказал он наконец. — Мы здесь.
Я не ответила. Только закрыла глаза.
Что было дальше — я не помнила. Сознание плыло, то уходя в темноту, то возвращаясь, оставляя на поверхности только обрывки: звуки, вспышки, прикосновения. Где-то гремели цепи, кто-то кричал — громко, отчаянно, — топали сапоги, хлопали двери. Потом тишина. А потом — шаги. Много шагов. Кто-то спускался по лестнице.
А потом — чьи-то лихорадочные прикосновения. Кто-то боялся. Я чувствовала это кожей — дрожащие пальцы, частое дыхание, сбивчивое, прерывистое. Сквозь пелену слёз и боли я разглядела рыжую макушку, склонённую надо мной. Рон. Я узнала бы его из тысячи — этот непослушный рыжий вихор, который вечно торчал в разные стороны, эту широкую переносицу, эти веснушки.
— Эстра! — он схватил меня за плечи, но тут же ослабил хват, заметив, как я вздрогнула. — Ты то что тут делаешь? Куда эти рыжие смотрели только..
Я не могла говорить. Только кивнула. Губы дрожали.
Гарри опустился на колени с другой стороны. Он был бледным, с рассечённой губой и синяком под глазом, но живой. Живой, слава Мерлину. Он взял меня за руку — его пальцы были тёплыми, такими тёплыми, что я чуть не заплакала.
— Эстра, — позвал он. — Эстра, не уходи. Мы здесь. Мы тебя вытащим.
— Где… — прошептала я. — Где Фред?
Гарри и Рон переглянулись. Рон открыл рот, хотел что-то сказать, но Гарри опередил:
— Скоро. Потом. Сначала выберемся.
Луна, возникшая так же бесшумно, как исчезла, подала стакан с чистой водой — откуда взялась, я не знала. Я чувствовала влагу на губах, облизала их, и Рон, поддержав меня за затылок, помог приподнять голову. Я пила, боялась поперхнуться, и вода казалась самой сладкой в моей жизни.
Рон и Олливандер о чём-то говорили. Я не слышала слов, только обрывки: «…палочки…», «…надо уходить…», «…она не может идти…». Голоса сливались в один гул, а живот снова скрутило новой схваткой — более сильной, более продолжительной. Я вцепилась в руку Гарри и зажмурилась.
— Они что-то сделали с ней? — спросил кто-то. Кажется, Гермиона. Я не видела её, только слышала ее тихий голос пропитанный такой же болью.
— Нет, — ответила Луна. — Но это близко. Ей нужен целитель.
— Мы уходим, — сказал Гарри твёрдо. — Сейчас.
Я почувствовала, как чьи-то руки подхватили меня. Тёплые, уверенные, сильные. Меня приподняли, и я открыла глаза. Дин Томас держал меня на руках, прижимая к груди. Его лицо было сосредоточенным, мускулы напряжены, но он нёс меня так бережно, будто я была хрустальной.
— Дин? — прошептала я.
— Не бойся, — ответил он. — Я вынесу тебя. Держись.
Я не знала, сколько времени прошло с того момента, как Дин подхватил меня на руки. Сознание то возвращалось, то уплывало опять, и я перестала понимать, где заканчивается реальность и начинается бред. Но одно я помнила чётко — лестницу. Каменные ступени, холодные, скользкие от сырости, уходили вверх, в серый, мутный свет, который лился откуда-то сверху.
Этот свет не приносил ничего. Ни тепла, ни надежды, ни обещания спасения. Он был таким же мёртвым, как стены этой темницы, и я смотрела на него и чувствовала, как внутри, под рёбрами, разрастается огромная, чёрная дыра. Душевная дыра, заполненная только отчаянием и болью. Я хотела домой. Хотела в Нору, в свою маленькую комнату с косым потолком, где пахло деревом и сушёными травами. Хотела сидеть на кухне, пить чай с печеньем и слушать, как Молли гремит кастрюлями, напевая что-то себе под нос. Хотела, чтобы Фред обнял меня — просто обнял, спрятал лицо у меня на плече, и чтобы я чувствовала его дыхание на своей шее, его тепло, его силу.
Но вместо этого моя щека лежала на старой рубашке Дина. Ткань была грубой, потёртой, пахла пылью и чем-то горьким. Я чувствовала, как его руки, одной рукой он держал меня под коленями, второй прижимал к груди, и как он двигался осторожно, чтобы меня не трясти. Каждый его шаг отдавался в моём теле новой волной боли, и я зажимала зубы, чтобы не застонать.
Дрожь пробирала меня. Не от холода — хотя в подвале было промозгло, — а от того, что тело больше не слушалось. Мышцы сводило судорогой, зубы стучали, и я не могла это контролировать. Дин, наверное, чувствовал, как я трясусь, потому что прижимал меня крепче, почти вдавливая в свою грудь, будто хотел передать мне часть своего тепла, своей уверенности.
— Держись, — прошептал он, и я едва расслышала его голос. — Ещё немного.
Я хотела ответить, но не смогла. Из горла вырвался только хриплый, сдавленный стон.
За нашей спиной слышались шаги — много шагов. Рон, Гарри, Гермиона, Луна, Олливандер. Может, кто-то ещё. Я не знала. Я не могла думать об этом. Вся моя вселенная сузилась до размеров моего тела, до этой раздирающей боли, до двух маленьких сердец, которые бились где-то внутри меня, цепляясь за жизнь.
Дин нёс меня долго. Я не знала, сколько — может, минуту, может, час. Время потеряло смысл. Ступеньки кончились, и мы оказались в каком-то коридоре — я видела его краем глаза: высокие стены, тусклые факелы, чёрные портреты, которые смотрели на нас пустыми глазами. Потом ещё один коридор. Потом ещё.
Свет становился ярче. Серый, холодный, безжизненный, он лился откуда-то сбоку — из высоких окон, забранных решётками. Я подумала о том, что на улице, наверное, уже утро. Или вечер. Или ночь. Я потеряла счёт дням.
Боль нарастала. Новый приступ накрыл меня — такой сильный, что я не смогла сдержать крика. Дин остановился на секунду, переждал, прижав меня к себе, потом пошёл дальше. Я чувствовала, как его руки дрожат — от напряжения, от усталости, от страха.
— Почти вышли, — сказал кто-то. Гарри, кажется. — Ещё немного.
Я хотела вдохнуть глубже, но не смогла. Лёгкие сдавило, и воздух застрял в горле. Дрожь усилилась — теперь меня трясло так, что стучали зубы, и я не могла это остановить. Дикая, нечеловеческая дрожь сотрясала всё тело, и каждая клетка кричала от боли.
Я не знаю, куда именно мы вышли после того темного коридора. На крыльцо? На улицу? Я видела только серое небо — низкое, тяжёлое, затянутое облаками. Холодный воздух ударил в лицо, обжёг лёгкие, и я услышала, как где-то рядом каркнул ворон. Или показалось.
Дин нёс меня дальше. Его дыхание стало прерывистым — он устал, но не останавливался. Я чувствовала, как его сердце колотится где-то под моей щекой, и этот ритм был единственным, что ещё держало меня на плаву.
Кто-то крикнул: «Сюда!» Кто-то другой ответил: «Быстрее!».
А потом всё поплыло. Сознание снова начало ускользать, как вода сквозь пальцы. Я пыталась удержаться, зацепиться за что-то — за голоса, за прикосновения, за боль, но боль тоже начинала затихать, превращаясь в далёкий, едва уловимый гул.
Последнее, что я помнила — этот звук.
Душераздирающий крик Беллатрисы. Он донёсся откуда-то издалека, из недр поместья, пронзил холодный воздух и ударил по ушам. В этом крике не было ничего человеческого — только злоба, только ненависть, только безумие, которое разрывало её изнутри. Я почувствовала, как от этого звука всё внутри меня сжимается, и девочки замерли, прижались друг к другу, будто тоже боялись.
А потом — лёгкий ветерок. Не тот, что дул с улицы, а другой — странный, неестественный, он закручивался вокруг нас, обволакивал, тянул, сжимал пространство. Я узнала это ощущение — трансгрессия. Кто-то аппарировал нас — всех, сразу, не спрашивая разрешения.
Петля закрутилась вокруг моего тела, и я почувствовала, как мир исчезает. Сначала звуки — они стали глухими, далёкими. Потом свет — он померк, сменился чернотой. Потом ощущения — руки Дина, которые ещё секунду назад держали меня, растворились, исчезли, хотя я знала, что он всё ещё рядом.
Боль ушла последней. Она отпустила меня так неохотно, будто не хотела расставаться со своей жертвой.
Я провалилась в темноту. Окончательно, бесповоротно, как камень, который бросают в глубокий колодец, и он падает, падает, падает, не достигая дна. В этой темноте не было ничего — ни мыслей, ни снов, ни даже страха. Только пустота. Только тишина. Я была там — в темноте, где нет ни времени, ни боли. И ждала. Ждала, когда меня найдут. Или когда я найду себя.
Наверное, это и называется — быть между жизнью и смертью.
***
Малфой-мэнор высился над окрестностями Уилтшира, словно древний замок, изъеденный временем и пропитанный тайной. Его серые каменные стены, увитые чёрным плющом, казались холодными даже на вид — они дышали столетиями высокомерия, страха и сожалений, которые никто никогда не произносил вслух. Узкие стрельчатые окна напоминали щели в броне — будто дом настороженно вглядывался в окружающий мир, высматривая врагов или, быть может, собственную гибель, которая рано или поздно должна была постучать в эти тяжёлые дубовые двери.
За массивными створами начинался мрачный холл с высокими сводами, уходящими вверх, в темноту, где терялись тени. По стенам висели портреты предков Малфоев — их глаза, казалось, следили за каждым шагом, а губы кривились в презрительной усмешке, оценивая потомков, которые дожили до того, что их родовое гнездо превратилось в логово безумия и крови. В воздухе витал запах старого дерева, воска и чего-то едва уловимого — будто сама магия здесь была тяжёлой и вязкой, как старая кровь, пропитавшая стены насквозь. Этот запах оседал на лёгких, вызывая тошноту и головокружение, но никто из присутствующих не смел даже пошевелиться.
Большой зал погружался в полумрак — свет давали лишь языки пламени в огромном камине, выложенном чёрным мрамором, да редкие свечи в кованых подсвечниках, которые стояли на столе и вдоль стен. Их дрожащее пламя отбрасывало на каменные своды причудливые тени — они шевелились, словно живые, переплетаясь и распадаясь, как змеи в брачный период, будто сама тьма обретала форму, готовясь удушить тех, кто осмелился нарушить её покой. Длинный стол из тёмного дуба стоял в центре зала, окружённый резными стульями с высокими спинками, которые напоминали троны в зале суда — суда, где приговор всегда был один. Над столом висела хрустальная люстра, но её грани не сверкали, а лишь тускло мерцали, отражая багровые отблески огня — будто в них застыла кровь, пролитая здесь когда-то давно и, возможно, пролитая снова.
Лица присутствующих
У камина, чуть в стороне от стола, стоял Люциус Малфой. Его бледное, аристократическое лицо было напряжено до предела, а серые глаза — холодные, как зимнее небо — медленно скользили по собравшимся, оценивая, взвешивая, просчитывая каждый следующий шаг. Он держался прямо, с той надменностью, которую воспитывали в нём с колыбели, но в жестах читалась едва заметная нервозность: пальцы, сжимавшие набалдашник трости с серебряной головой змеи, чуть подрагивали. Он пытался сохранить достоинство перед лицом чего-то неизбежного, и эта борьба выдавала его с головой.
Рядом с ним — Нарцисса Малфой. Её светлые волосы были уложены в безупречную причёску, ни один волосок не выбивался из строгой линии. Лицо оставалось бесстрастным, как мраморная маска, которую надевают на похоронах, но в глубине голубых глаз таилась тревога — глубокая, давняя, та, что не проходила уже много месяцев. Она стояла чуть позади мужа, словно готовая в любой момент шагнуть вперёд — защитить или предостеречь. Её руки были сложены на животе, и только узкие бледные пальцы, переплетённые в замок, выдавали внутреннее напряжение.
Драко, их сын, сидел на краю стола, нервно постукивая пальцами по тёмному дереву. Его лицо, ещё по-юношески угловатое, выглядело осунувшимся — за несколько месяцев он похудел, под глазами залегли синие тени, а губы побледнели. Он избегал взглядов остальных, то и дело бросая короткие, лихорадочные взгляды на дверь, будто надеялся, что всё это окажется дурным сном, из которого можно проснуться в своей кровати в Хогвартсе, где нет ни Пожирателей, ни тёмных отметин на руке.
Беллатриса Лестрейндж расположилась во главе стола. Её чёрные волосы, слегка растрёпанные, обрамляли лицо с резкими, почти хищными чертами. Глаза — огромные, чёрные, горящие фанатичным, безумным огнём — сверкали в полумраке, как угли в потухающем костре. Улыбка, кривая и торжествующая, обнажала слишком белые зубы, и в ней не было ничего человеческого — только предвкушение, только жажда крови. Каждый её жест был резким, почти судорожным — она будто наслаждалась напряжением в зале, как паук наслаждается дрожью мухи, запутавшейся в паутине. Тишина была её музыкой, а страх — сладкой симфонией, которую она пила, как вино.
Остальные приближённые к Тёмному Лорду сидели вдоль стола — их лица были скрыты в тени капюшонов или искажены старыми шрамами. Кто-то нервно теребил волшебную палочку, кто-то хмуро разглядывал узор на скатерти, кто-то бросал короткие, испуганные взгляды на Беллатрису, стараясь не встретиться с ней глазами. В их молчании чувствовалась та особенная смесь страха и преданности, которая держится не на уважении, а на животном, первобытном ужасе — ужасе перед женщиной, которая в любой момент могла обернуться и уничтожить любого из них одним движением палочки.
Тишина. И первый вопрос
Тишина висела в зале, как натянутая струна, готовая лопнуть. Никто не произносил ни слова. Слышно было только, как потрескивают дрова в камине да как где-то далеко, в башне, завывает ветер, пробираясь сквозь щели в старых каменных стенах.
Беллатриса ждала. Её взгляд медленно, с ленивым удовлетворением, переходил с одного лица на другое, изучая, сканируя, запоминая.
Потом она заговорила.
Голос её был тих — почти ласков, почти нежен. И от этого тихого, мурлыкающего тона по спинам присутствующих пробежал ледяной озноб.
— Кто упустил этих червей? — спросила она. — Поттера. Грейнджер. Уизли. Мою дочь. Лавгуд. Томаса. Олливандера.
Она произносила имена медленно, смакуя каждое, будто пробовала его на вкус, перекатывая на языке. Слово «дочь» она выделила особо — оно повисло в воздухе, тяжёлое, как свинец.
Никто не ответил. Пожиратели сидели неподвижно, боясь пошевелиться, боясь вдохнуть слишком громко. Кто-то опустил глаза, кто-то уставился в столешницу, кто-то сжал зубы так, что заскрипела эмаль.
Беллатриса поднялась со своего места.
Медленно, плавно, как кошка перед прыжком — каждый мускул напряжён, каждый нерв натянут до предела. Её тёмное платье зашуршало, и этот звук показался оглушительным в мёртвой тишине зала. Она обошла стол, задерживаясь за спинками стульев, на которых сидели Пожиратели. Её пальцы — длинные, с острыми, как когти, ногтями — скользили по дереву, оставляя едва заметные царапины.
— Я спросила, — повторила Беллатриса, и её голос стал ещё тише. Теперь это был не просто шёпот — это было шипение змеи, готовой к броску, предсмертное дыхание удава, обвивающего жертву. — Кто. Упустил. Их.
Она остановилась за спиной одного Пожирателя, потом перешла к другому, потом к третьему. Её шаги были бесшумными — чёрные туфли скользили по каменному полу, не издавая ни звука, — но каждый из присутствующих слышал их в своей голове как удары собственного сердца, которое вот-вот остановится навсегда.
Ни звука.
Беллатриса наклонилась над Хвостом.
Питер Петтигрю сидел на самом краю стула, сгорбившись, вжав голову в плечи, стараясь занимать как можно меньше места. Его маленькие, бегающие глазки — красные, воспалённые от недосыпа и страха — метались по сторонам, ища спасения, но не находили его ни в ком. Он был бледен, как полотно, его редкие, сальные волосы прилипли к потному лбу, и он дрожал — мелко, противно, непрерывно, как заяц, который почуял волка, но не может убежать. Его грязные руки, с обгрызенными ногтями, лежали на коленях, и пальцы перебирали складки брюк, нервно, судорожно.
Беллатриса медленно, почти нежно, опустила руку на спинку его стула. Её лицо оказалось в нескольких дюймах от его уха — так близко, что он чувствовал тепло её дыхания, смешанное с запахом каких-то трав и старой крови. Её тень накрыла его, как саван.
— В третий раз спрашиваю, Хвост, — прошептала она, и в этом шёпоте слышалось такое ледяное спокойствие, что у присутствующих застыла кровь в жилах. — Кто упустил их? Или ты хочешь, чтобы я обратилась к Лорду?
Хвост сглотнул. Его кадык дёрнулся, и он издал какой-то сдавленный, писклявый звук — не то стон, не то всхлип, не то предсмертный хрип.
— Я… я не уследил, — выдавил он, и каждое слово давалось ему с трудом, как будто он выплёвывал осколки стекла. — Поттер… он оказался слишком умным… они исчезли прежде, чем я успел…
— Нет никого умнее Лорда, — оборвала его Беллатриса. Её голос стал резче, жёстче — в нём прорезалась сталь, обжигающая, как расплавленный металл. — Не смей оскорблять его своим ничтожным оправданием.
Она выпрямилась, отступила на шаг и обошла стул, чтобы встать напротив Хвоста. Тот вжался в спинку, глядя на неё снизу вверх полными ужаса глазами. Его челюсть дрожала, и слюна пузырилась в уголках губ.
— Ты жил в норе этих предателей больше десяти лет, — продолжала Беллатриса, и каждое её слово било, как хлыст. — Ты — крыса. Твоё дело — следить, рыться в грязи, вынюхивать, подслушивать. Ты должен был знать каждый их шаг, каждое их слово, каждую их мысль. А что ты делал? Спал? Ел? Прятался, как трус, в своей норе, пока мою дочь — мою кровь — воспитывали враги?
— Я докладывал… — пролепетал Петтигрю. — Я говорил, что девчонка… что ваша дочь… появилась у Уизли…
— Появилась! — Беллатриса рассмеялась — коротко, отрывисто, без малейшего намёка на радость. В этом смехе слышалось только бесконечное разочарование и ярость, копившаяся годами. — Она не появилась! Её туда привели — за моей спиной, без моего ведома, пока я гнила в Азкабане, пока меня пытали, пока я теряла рассудок ради Лорда! Ты жил в этом доме, Хвост. Десять лет. Десять лет ты сидел за одним столом с теми, кто прятал мою дочь. И ты молчал. Ты не знал? Или не хотел знать?
Хвост затрясся ещё сильнее.
— Я не знал, кто она, — прошептал он. — Её не было в Норе сразу. Её прятали где-то ещё… а когда привели… я не узнал её. Она была маленькой, худой, испуганной… я не понял, что это ваша дочь…
— Не понял, — медленно повторила Беллатриса, будто пробуя эти слова на вкус. — Не понял. Какое удобное оправдание для ничтожества.
Она протянула руку к его карману. Хвост дёрнулся, но не посмел сопротивляться — только зажмурился, будто это могло его спасти. Беллатриса извлекла его палочку — короткую, невзрачную, из какого-то тёмного, потрёпанного дерева. Ту самую, которой он когда-то убил двенадцать маглов и предал одного друга, а потом скрывался в крысиной шкуре.
Она покрутила её в пальцах, рассматривая, как диковинку, как забавную игрушку.
— Такая маленькая, — сказала она задумчиво, почти мечтательно. — А сколько бед принесла. Сколько смертей. Сколько предательств.
Она взяла палочку за кончик и опустила её наконечником на тыльную сторону его ладони. Хвост взвизгнул — коротко, пронзительно, но не отвёл руку. Боялся.
— Я буду нажимать, — сказала Беллатриса, и её голос стал ледяным, бесстрастным, — пока ты не раскаешься в своей никчёмной жизни.
Она нажала сильнее. Палочка впивалась в кожу, и Питер заскулил, как побитая собака — жалобно, противно, мерзко. По его щеке потекла слеза, оставляя мокрый след на грязной коже.
— Кто привёл её в Орден? — спросила Беллатриса, и её голос неумолимо приближался, как поезд, который вот-вот собьёт жертву. — Кто вытащил её из приюта? Кто воспитывал её против меня?
Хвост задышал часто, судорожно, пытаясь собраться с мыслями. Его глаза бегали по залу, ища поддержки, но никто не смотрел на него — все отводили взгляды, будто он уже был мёртв.
— Сириус Блэк, — выдавил он. — Ваш кузен. Он нашёл её. Привёл в Орден. Обучал вместе с остальными мародёрами. Они прятали её, защищали, пока…
— Пока не добрались до хранилища в Отделе тайн, — закончила за него Беллатриса. — Я знаю. Я была там. Я видела, как он упал за завесу.
Она снова нажала палочкой, и Хвост заскулил.
— И что она делала после его смерти? Что она искала?
— Пророчества, — прошептал Петтигрю. — Она изучала пророчества.
Беллатриса замерла. Её рука перестала давить. На секунду в зале воцарилась такая тишина, что стало слышно, как капает воск со свечей.
— Пророчества, — повторила она. — Какие пророчества?
Хвост замотал головой, и его жидкие волосы закрутились из стороны в сторону, как грязные тряпки на ветру.
— Не знаю, — пролепетал он. — Честно, не знаю. Она никогда не произносила их вслух. Никто не слышал. А шар… тот, который она взяла… скорее всего, утерян.
Беллатриса медленно, очень медленно, поднесла палочку Хвоста к своим глазам. Посмотрела на неё сквозь пламя свечи — тусклый свет отразился в полированном дереве, брызнул в стороны.
— Утерян, — сказала она, и в этом слове звучало такое разочарование, такая усталость, что некоторые Пожиратели на мгновение перестали дышать. — Как и моя дочь, которую вы все упустили. Как и Поттер, которого вы не смогли поймать. Как и честь нашего круга, которую вы растоптали своим ничтожеством.
Она развернулась и отошла к камину. Пламя отражалось в её глазах, и в этом отражении танцевал огонь — живой, опасный, непредсказуемый. Она стояла, глядя на угли, и что-то обдумывала — может быть, казни, может быть, пытки, может быть, способы выбить из Хвоста то, чего он не знал.
— Лорд будет недоволен, — сказала она наконец. — Очень недоволен.
Она повернулась и посмотрела на собравшихся. В её взгляде было столько презрения, что некоторые опустили головы.
— Убирайтесь, — бросила она. — Все. Пока я не решила, что вы все заслуживаете того же, что и эта крыса.
Пожиратели зашевелились, заскрипели стульями, зашуршали мантиями. Кто-то поднялся, кто-то замешкался, не веря, что им позволено уйти.
Хвост остался сидеть, вжавшись в стул, с палочкой, которая всё ещё лежала на его ладони, неубранная. Беллатриса смотрела на него, и в её глазах медленно разгорался тот самый огонь, который сулил смерть.
— Ты останешься, — сказала она. — Мы ещё не закончили.
Пожиратели расходились медленно, неохотно, крадучись, будто боялись, что любое резкое движение может заставить Беллатрису передумать и призвать их обратно. Стулья скрипели по каменному полу, мантии шуршали, шаги — торопливые, приглушённые — эхом разносились по большому залу и затихали где-то в глубине коридоров. Люциус вышел первым, не оглядываясь, его трость мерно стучала по плитам — тук-тук-тук, как метроном, отсчитывающий чьи-то последние секунды. Нарцисса задержалась на мгновение, бросила короткий взгляд на сестру — в этом взгляде было что-то, чего Беллатриса не захотела или не смогла прочитать. Потом она взяла Драко за локоть и вывела его из зала. Драко не сопротивлялся — он шёл, опустив голову, и его плечи были ссутулены, как у старика.
Двери закрылись.
И наступила тишина.
Это была не обычная тишина — не та, в которой можно услышать пение птиц за окном или далёкий шум ветра. Эта тишина была другой. Звенящей. Давящей. Она заполняла зал, как вода заполняет трюм тонущего корабля — медленно, неумолимо, безжалостно. Она давила на виски, на уши, на глазные яблоки, заставляя моргать чаще, чем нужно, и дышать поверхностно, экономно, будто воздух мог закончиться в любую секунду.
Даже дрова в камине, казалось, перестали трещать.
Хвост остался сидеть на своём стуле. Он не двигался — боялся пошевелиться, боялся дышать, боялся даже моргнуть. Он вжался в спинку стула так сильно, что дерево, наверное, оставляло отпечатки на его позвоночнике. Его пальцы — грязные, с обгрызенными ногтями — вцепились в край столешницы, побелевшие костяшки торчали, как кости из могилы. Он смотрел перед собой пустым, остекленевшим взглядом, и его губы шевелились, беззвучно повторяя что-то — может быть, молитву, может быть, проклятие, может быть, просто бессмысленный набор звуков, за который цепляется утопающий.
Беллатриса не смотрела на него.
Она стояла у камина, спиной к залу, и смотрела на огонь. В руках у неё был бокал — тонкий, хрустальный, с остатками тёмно-красного вина. Она медленно вращала его, наблюдая, как багровая жидкость стекает по стенкам, оставляя липкие, кровавые следы.
Тишина длилась долго. Слишком долго.
Хвост сглотнул. Звук его сглатывания показался ему самому оглушительным, как выстрел в пустой комнате.
Беллатриса сделала шаг. Потом другой. Её туфли — чёрные, с острыми носами — бесшумно ступали по каменному полу, и это беззвучие было страшнее любых шагов. Она медленно обошла стол, держа бокал в руке, и остановилась возле Хвоста.
Не глядя на него. Просто стояла рядом — так близко, что он чувствовал тепло её тела и запах её духов, сладковато-горьких, как миндаль.
— Знаешь, Хвост, — сказала она тихо, почти задумчиво, будто размышляла вслух, — меня всё время мучает один вопрос.
Хвост молчал. Его горло свело судорогой.
— Кто принёс мою дочь в этот приют? — спросила Беллатриса. Её голос был спокоен, даже ласков, но в этой ласке слышалась сталь — тонкая, острая, готовая вскрыть вены.
— Я… я не знаю, — прошептал Петтигрю. Его голос сорвался, превратившись в тонкий, жалобный писк.
— Не знаешь, — повторила Беллатриса. — А теперь скажи мне, Хвост. Ты хоть знаешь, где находится этот приют?
Она повернула голову и посмотрела на него. Её глаза — чёрные, блестящие, как мокрая галька — впились в его лицо. Он почувствовал, как под этим взглядом его кожа начинает гореть.
— Нет, — выдавил он. — Не знаю.
Беллатриса отвернулась. Сделала глоток вина — маленький, почти не заметный. Хвост смотрел на её затылок, на тёмные волосы, на бледную шею, и чувствовал, как пот течёт по его спине холодными, липкими ручьями.
— Такие маленькие мозги, — проговорила Беллатриса, и в её голосе появилась новая нота — разочарование, усталость, почти сожаление. — Мозги грызуна. Они не способны усвоить ничего дельного, правда?
Она сделала ещё один шаг, отходя от него. Остановилась. Хвост замер.
И вдруг она резко развернулась.
Её рука взметнулась вверх — плавно, почти грациозно, — и бокал полетел в сторону Хвоста. Он ударился о спинку его стула в нескольких дюймах от головы, разлетелся на сотни осколков, и осколки брызнули во все стороны, как стеклянный дождь. Вино разлилось по полу, по столешнице, по одежде Хвоста — тёмно-красное, похожее на кровь.
Питер взвизгнул — громко, пронзительно, почти по-звериному — и закрыл голову руками, ожидая удара. Но удара не последовало.
— Проваливай! — закричала Беллатриса. Впервые за весь вечер её голос сорвался на крик — резкий, пронзительный, полный такой ярости, что стены, казалось, содрогнулись. — Проваливай отсюда, пока эта же палочка не оказалась в твоём глазу! Убирайся, крыса, пока я не передумала!
Хвост не заставил себя ждать. Он сполз со стула, чуть не упав на скользкий от вина пол, нашарил дрожащими руками свою палочку, выпавшую из рук Беллатрисы, и побежал. Не пошёл — побежал, пригибаясь, спотыкаясь, цепляясь за стулья и стены. Его короткие ноги мелькали, дыхание вырывалось хриплыми, рваными звуками.
Дверь хлопнула.
И снова наступила тишина.
Беллатриса стояла посреди зала, тяжело дыша. Её грудь вздымалась, пальцы были сжаты в кулаки, а глаза всё ещё горели тем же безумным огнём. Она смотрела на разбитый бокал, на красные пятна на полу, и её лицо медленно возвращалось к своему обычному выражению — холодному, насмешливому, опасному.
Она подошла к столу, взяла со стола другой бокал, налила вина — уже не глядя, машинально. Поднесла к губам и выпила залпом, даже не почувствовав вкуса.
— Беллатриса, — голос Нарциссы донёсся откуда-то сбоку — тихий, осторожный. Она не ушла. Она стояла в тени, у стены, и смотрела на сестру. — Он действительно не знает.
— Знаю, — ответила Беллатриса, не оборачиваясь. — Поэтому он и жив.
Она поставила бокал на стол и медленно вышла из зала, оставив Нарциссу одну среди осколков стекла, пролитого вина и тяжёлого, горького запаха страха в раздумиях.
***
Воздух дрожал от недавнего волшебства — ещё секунду назад их окружала тьма Малфой-мэнора, сырой каменный холод, запах страха и крови, а теперь над головой раскинулось бескрайнее голубое небо, такое чистое, такое мирное, что глазам стало больно. Перед ними расстилалось море — живое, дышащее, бесконечное. Оно дышало ровно и мощно: волны с глухим рокотом разбивались о берег, рассыпаясь тысячами брызг, а пена лениво стекала по тёплому, мелкозернистому песку, оставляя на нём кружевные узоры. Бирюзовая вода у самого края отливала изумрудом, дальше переходила в глубокий, бархатный синий — безмятежная, почти открыточная картина, которая казалась злой насмешкой над тем, что только что произошло в стенах проклятого поместья.
Они стояли, пошатываясь, хватая ртом воздух, и пытались осознать главное: они выжили. Все они — Гарри, Рон, Гермиона, Луна, Дин, Олливандер — выбрались из ада, который мог стать их могилой. Ветер, пахнущий солью, йодом и водорослями, ласкал разгорячённые лица, солнце припекало плечи, и всё это казалось почти нереальным чудом после той мглы, того холода, того всепоглощающего страха, который сжимал грудь ледяными пальцами.
Кто-то сделал глубокий, судорожный вдох — будто пробовал свободу на вкус, боясь, что она исчезнет. Кто-то опустился на колени, упираясь дрожащими руками в тёплый песок, чувствуя, как мелкие зёрнышки впиваются в ладони, возвращая к реальности. Облегчение накатывало волнами — такими же, как море перед ними, — но каждая новая волна разбивалась о холодный камень в груди.
Потому что посреди этого белого песка, под этим ярким солнцем лежало маленькое тельце. Добби. С ножом в груди. С широко открытыми глазами, которые больше никогда не увидят неба. Он перенёс их сюда — вырвал из лап гибели, отвлёк на себя смертельное заклятие Беллатрисы — и пал сам, как герой из старых легенд, которых никто не рассказывает детям.
Его жертва висела в воздухе тяжёлым, невыносимым молчанием. А вместе с ней — ясное, ледяное понимание: задерживаться нельзя. Ни секунды. Погоня может начаться в любую минуту, и тогда всё будет напрасно.
На руках Дина всё так же висела неподвижной, почти невесомой куклой Эстра. Её голова безжизненно свисала на его плечо, длинные спутанные волосы, выбившиеся из косы, падали на спину. Лицо её было бледнее песка — в нём не осталось ни кровинки, только синева под закрытыми глазами да тонкие, почти прозрачные губы, которые чуть шевелились, будто она пыталась что-то сказать, но не могла. Её грудь поднималась и опускалась — редко, слабо, едва заметно. Жива. Ещё жива.
Море, только что казавшееся спасением, теперь напоминало о хрупкости этого убежища. Горизонт манил спокойствием, но за спиной чудился шёпот погони, лай собак, хлопки трансгрессии. Ветер, ещё минуту назад ласкающий кожу, теперь будто шептал одно и то же: «Бегите. Бегите. Бегите». Волны, мерно накатывающие на берег, отсчитывали секунды — каждая новая волна напоминала, что враг может быть уже близко. Что Добби купил им лишь мгновение.
Из небольшого дома на берегу — скромного, белого, с синими ставнями, который Билл и Флёр снимали на время, — вышли трое. Билл, его длинные волосы развевались на ветру, шрамы багровели на солнце. За ним, чуть поодаль, показались Фред и Джордж — оба бледные, осунувшиеся, с тёмными кругами под глазами. Они не спали сутки, а может, больше. Одежда измята, волосы растрёпаны, и в каждом движении читалась такая усталость, что, казалось, они могли рухнуть прямо в песок.
Билл не видел их с того момента, как всё началось. Он шагнул вперёд, обогнал братьев и подошёл к Рону, который стоял, сгорбившись, опираясь на Гарри. Грязный, потный, с разбитой губой и синяком под глазом, Рон выглядел так, будто прошёл через мясорубку. Билл обнял его — крепко, по-братски, не стесняясь слёз, которые никто не видел. Рон обмяк в его объятиях на секунду, всего на секунду, позволив себе выдохнуть, а потом отстранился и кивнул — мол, всё в порядке, я жив.
Фред не смотрел на них. Он не смотрел на море, не смотрел на солнце, не смотрел на белый песок. Его глаза шарили по берегу лихорадочно, жадно, как у человека, который ищет самое дорогое в своей жизни. Сначала он увидел Гарри — тот стоял рядом с Роном, опираясь на палочку. Потом Гермиону — она опустилась на колени у тела Добби и плакала, закрыв лицо руками. Потом Луну — её бледное лицо было спокойным, почти отстранённым, но руки дрожали.
Потом он увидел Дина. Дин стоял чуть поодаль, на его руках — безжизненное тело, закутанное в одеяло. Длинные спутанные волосы свисали вниз, почти касаясь песка.
Фред замер. Внутри него что-то оборвалось — не сердце, нет, сердце продолжало биться, только теперь каждый удар отдавался в голове, в висках, в кончиках пальцев. Он не помнил, как сделал первый шаг. Не помнил, как ноги понесли его по песку. Он видел только её — бледную, неподвижную, почти мёртвую, и мир вокруг перестал существовать.
— Дин, — выдохнул Фред, подбегая. Голос его был чужим — хриплым, севшим, почти неузнаваемым.
Дин, заметивший их приближение, быстро, насколько позволяла ноша, направился к нему. Он был весь в поту, его куртка пропиталась потом и кровью — не его, Эстры. Ему самому было больно, мышцы сводило от напряжения, но он нёс её бережно, как самую дорогую ношу в своей жизни, и не жаловался.
— Фред, — только и сказал он, перекладывая Эстру в его руки.
Это произошло как-то само собой — одно плавное движение, будто они репетировали это сотни раз. Фред прижал её к груди, почувствовал её тепло — слабое, едва уловимое — и внутри него что-то сломалось окончательно.
Он опустился на колени прямо в песок, не замечая, как мелкие зёрна впиваются в кожу сквозь ткань брюк. Его руки дрожали — крупно, неудержимо, — когда он поправлял одеяло, укутывая её, когда убирал спутанные волосы с её лица. Её щёки были холодными, даже под летним солнцем.
— Эстра, — прошептал он, и голос его сорвался. — Эстра, слышишь меня? Я здесь. Я пришёл.
Она не отвечала. Только грудь поднималась и опускалась — слишком редко, слишком слабо.
Фред лихорадочно гладил её щёки, её лоб, её губы. Пальцы его тряслись, и он не мог это контролировать. Он скучал. Он боялся. Он не спал сутки — метался по Норе, как зверь в клетке, рвал на себе волосы, кричал на мать, когда та пыталась его остановить. Он был готов жизнь отдать, только бы найти её, только бы знать, что она жива, что её не пытают, что с ней и с их девочками всё в порядке.
— Прости, — шептал он, и слова вылетали беспорядочно, не складываясь в осмысленные предложения. — Прости, что не уберёг. Прости, что не был рядом. Прости, что ты одна… что ты там… одна…
Из его глаз скатилась слеза. Тихо, незаметно, будто украдкой. Она скользнула по щеке, задержалась на кончике подбородка и упала на волосы Эстры. Фред не вытирал её. Он даже не заметил.
Джордж, стоявший чуть позади брата, видел всё. Он видел, как Фред метался по коридорам Норы, когда Молли сказала, что Эстра пропала. Видел, как он рвал на себе волосы в своей комнате, уткнувшись лицом в подушку, которая всё ещё пахла ею. Видел, как он поругался с матерью — в первый раз в жизни по-настоящему, до хрипоты, до слёз — когда та пыталась его удержать.
— Ты не пойдёшь! — кричала Молли. — Ты ничего не сможешь сделать!
— А ты предлагаешь сидеть и ждать, пока её убьют? — орал в ответ Фред. — Вы можете сидеть тут сложа руки, но я буду искать до последнего, пойми же ты наконец.
Джордж тогда стоял в дверях и молчал. Он не знал, что сказать. Не знал, как утешить брата, который всегда был сильнее, всегда был веселее, всегда знал, как пошутить в любой ситуации. А теперь Фред сидел на полу, обхватив голову руками, и рыдал — тихо, беззвучно, как маленький мальчик, который потерял самого дорогого человека в своей жизни.
Джордж не видел брата плачущим никогда. Никогда. Даже когда они были детьми, даже когда отец попал в больницу Святого Мунго после нападения Нагайны, даже когда Билл пришёл домой с лицом, изуродованным шрамами. Фред всегда находил повод для шутки, всегда улыбался, всегда говорила: «Всё будет хорошо».
А здесь — нет. Не было ничего. Только пустота в глазах и тихая, безысходная боль.
И сейчас, глядя, как Фред стоит на коленях в песке, прижимая к себе обессиленное тело Эстры, гладит её лицо дрожащими руками и шепчет что-то невнятное, перемешанное со слезами, Джордж почувствовал, как у него самого защипало в носу.
— Фред, — тихо позвал он, делая шаг вперёд. — Фред, она жива. Она здесь. Мы вытащили её.
Фред не ответил. Только прижал Эстру крепче, положил её голову себе на плечо и закрыл глаза.
— Дин, — сказал он наконец шёпотом, не открывая глаз. Голос его был глухим, чужим, но в нём слышалась сталь. — Я жизнью тебе обязан. За то, что вынес её. За то, что не бросил.
— Не за что, — ответил Дин устало, опускаясь на песок рядом. — Она бы сделала то же самое для меня.
Фред кивнул. Коротко, резко. И снова уткнулся лицом в волосы Эстры.
Море шумело. Волны накатывали и отступали, оставляя на песке влажные следы. Чайки кричали где-то вдалеке. Солнце клонилось к закату, и небо начинало розоветь.
— Нам надо идти, — сказал Билл, подходя ближе. — Нельзя оставаться. Они могут найти нас.
— Знаю, — ответил Фред, не поднимая головы.
Он осторожно поднялся на ноги, всё ещё прижимая Эстру к груди. Она не шевелилась, только иногда её ресницы вздрагивали, будто она пыталась открыть глаза, но не могла. Фред чувствовал её дыхание у себя на шее — слабое, почти невесомое, но живое.
— Джордж, поможешь? — спросил он. Джордж кивнул и встал рядом, готовый подхватить, если Фред споткнётся.
Эстра на руках у Фреда казалась маленькой и хрупкой — не той сильной девушкой, которая прошла через приют, через ненависть, через смерть Сириуса, через войну. Она была просто девочкой, которая очень устала и которая очень хотела домой.
И Фред нёс её. Он нёс её туда, где их ждали, где было тепло, где пахло пирогами и вязанием. Он нёс её домой.
Волны продолжали шуметь, и ветер стихал, и где-то вдалеке, на горизонте, зажглась первая звезда. А на песке остались следы — отпечатки ботинок, капли крови, осколки прошлого, которое больше никогда не вернётся.
***
Сознание возвращалось с неохотой, как старый больной зверь, который хочет только одного — лежать и не двигаться. Но тело не слушалось. Оно было ватным, чужим, неподъёмным — будто меня набили мокрой шерстью, которая застыла и превратилась в бетон. Каждая мышца болела, каждый сустав ныл, а голова… голова была чугунной. Тяжёлой, неповоротливой, она давила на шею, на плечи, на позвоночник, и я не могла пошевелить ею, не могла даже открыть глаза.
Боль в пояснице пульсировала тупым, ноющим ритмом — как маятник, который качается туда-сюда, туда-сюда, не останавливаясь ни на секунду. И внизу живота — сильные, резкие толчки. Я узнала их. Схватки. Те самые, которых я боялась весь последний месяц. Те самые, которые не должны были начаться так рано, не здесь, не сейчас.
Я чувствовала себя живым трупом. Тело существовало само по себе, отдельно от меня, и жило своей болезненной, мучительной жизнью. Растрёпанные волосы прилипли ко лбу — мокрые, солёные, противные. Тяжёлое дыхание вырывалось из груди с хрипом, и каждый выдох отдавался во всём теле — в руках, в ногах, в позвоночнике, в каждом миллиметре кожи.
Но сквозь эту пелену боли, сквозь эту тьму, которая застилала глаза, я чувствовала тепло. Чьи-то руки — тёплые, живые, настоящие — касались моей щеки, моего лба, моих губ. Голоса вокруг начинали проясняться — сначала как сквозь вату, потом всё чётче, всё отчётливее.
— Она приходит в себя, — сказал кто-то. Женский голос, спокойный, знакомый.
— Держись, Эстра, — другой голос, мужской, хриплый, с надрывом.
Запах солёной воды и моря ударил в ноздри — свежий, живой, такой непохожий на спёртый воздух подвала Малфой-мэнора. Я вдохнула глубже, и в лёгких защипало. Где-то кричали чайки. Где-то шумели волны.
Боль вернулась. С новой силой, с новой яростью. Она скрутила низ живота, и я застонала — сквозь зубы, сквозь сжатые веки. Руки невольно сжали чью-то ладонь — тёплую, широкую, с длинными пальцами. Я не знала, чья она, но держалась за неё, как за спасательный круг в штормовом море.
Живот разрывало изнутри. Схватки накатывали одна за другой — резкие, сильные, такие, что я не могла дышать. Я боялась. Не за себя — за них. За двух маленьких девочек, которые не должны были родиться здесь, не должны были появиться на свет в такой спешке, в такой боли.
— Она не может так дальше, — сказал чей-то голос.
— Может, — ответил другой. Твёрдый, уверенный, знакомый до боли. Фред. — Она может всё. Она сильная.
Я слышала его. Слышала сквозь пелену боли, сквозь чугунную тяжесть в голове. И это заставляло меня держаться.
А потом я почувствовала знакомые руки на своём животе. Оголённом — кто-то задрал мою футболку, и холодный воздух касался натянутой, блестящей кожи. Ладонь была маленькой, аккуратной, с мягкими, уверенными движениями.
Я открыла глаза.
Надо мной склонилась целительница Миранда Бранстоун — та самая, которая наблюдала меня все восемь месяцев беременности. Её седые волосы были собраны в пучок, лимонно-жёлтая мантия сияла в свете ламп, а лицо — сосредоточенное, но доброе — было так близко, что я видела каждую морщинку.
— Милая, — сказала она, и её голос был спокойным, как тихая вода. — Ты слышишь меня? Ты в безопасности. Ты в коттедже Билла и Флёр, на берегу моря. Тебе ничего не угрожает.
Я попыталась кивнуть, но голова не слушалась.
— Не покидай меня, — продолжала целительница, поглаживая мой живот ласковыми, успокаивающими движениями. — Оставайся в сознании. Ты нужна своим девочкам. Они хотят родиться. Им нужна их мама.
Я старалась. Честно старалась. Но сознание то и дело уплывало, возвращаясь в тот тёмный зал Малфой-мэнора, где Беллатриса склонялась надо мной с палочкой в руке. Я видела её безумные глаза, слышала её шипящий голос, чувствовала удар Круциатуса. И каждый раз, когда я проваливалась, Фред сжимал мою руку, и я возвращалась.
— Я рядом, — шептал он. — Я здесь. Не уходи.
Целительница ласково, но строго велела тужиться. И я тужилась — сквозь боль, сквозь страх, сквозь отчаяние. Всё было как в тумане. Лицо горело, ног как будто вообще не было — боль сковала их настолько, что я перестала их чувствовать. Колени, накрытые тонкой простынёй, дрожали, и я не могла это контролировать.
Комната была незнакомой — светлая, с большими окнами, выходящими на море. Я не узнавала её, но меня это мало волновало. Внутри меня происходило то, ради чего я жила последние восемь месяцев. Две маленькие жизни готовились войти в этот мир.
— Ещё, — приказала целительница. — Ещё немного.
Я сжала руку Фреда так сильно, что, наверное, сломала ему пальцы. Но он не жаловался. Он стоял рядом, убирал мокрые волосы с моего лба, протирал лицо холодной тряпочкой, целовал в щёки — горячие, солёные от слёз и пота.
— Ты справишься, — шептал он. — Ты самая сильная. Я люблю тебя, слышишь?
Я не отвечала. У меня не было слов. Только крики — глухие, рваные, которые вырывались из груди вместе с последними силами.
А потом — резкий, оглушительный крик. Не мой. Маленький, тоненький, требовательный.
— Девочка, — сказала целительница, и в её голосе звучала улыбка. — Первая.
Мне положили на живот тёплый, мокрый свёрток. Я не видела лица — только крошечное тельце, которое дёргалось и плакало. Мои руки сами потянулись к ней, обхватили, прижали. Она пахла кровью и морем и чем-то новым, незнакомым, от чего у меня перехватило дыхание.
— Вторая идёт, — сказала целительница. — Не останавливайся.
Я не останавливалась. Через несколько минут — а может, через вечность, время потеряло смысл — второй крик разорвал тишину. Ещё один свёрток оказался на моей груди. Две. Две маленькие девочки. Обе тёплые, живые, настоящие.
Я измученно выдохнула. Наконец-то.
Наконец-то всё позади. Боль, напряжение, долгие часы — всё растворилось в одном мгновении, когда их положили мне на грудь. Две маленькие, тёплые, живые. Я едва дышала, боясь пошевелиться, боясь спугнуть это чудо. Ощущала их крошечные тельца — слева и справа, их неровное дыхание, едва заметное движение. Пальцы сами тянулись к ним, скользили по мягким спинкам — проверить, убедиться, что это не сон.
Слёзы катились по щекам, но я не чувствовала их. Только бесконечную, всепоглощающую нежность.
— Мои девочки, — прошептала я, и в груди разлилось такое тепло, какого я никогда прежде не знала. — Вы здесь. Вы со мной.
Фред был всё это время рядом. Я чувствовала его присутствие — его руки, которые убирали прилипшие волосы с моего лица, его губы, которые целовали мои холодные щёки, его голос, который шептал что-то бесконечно нежное. Он тихо улыбался, придерживая эти два чуда в моих руках — боялся даже дышать слишком громко, чтобы не потревожить их.
— Они такие маленькие, — прошептал он, и в его голосе слышалось благоговение. — Такие крошечные.
Он наклонился и осторожно коснулся мягкой щёчки одной из них. Девочка чуть поморщилась во сне, а вторая слегка пошевелила ручкой. И вдруг меня накрыло волной такой всепоглощающей любви, что слёзы сами покатились по щекам.
— Они у тебя, — прошептала я. — Твои. Наши.
Фред поднял на меня глаза — красные, уставшие, полные слёз, которые он не скрывал.
— Спасибо, — сказал он. — Спасибо тебе. За них. За всё.
Он шёпотом пообещал им, глядя на их крошечные, сморщенные личики:
— Вы будете расти в мире, который мы постараемся сделать лучше.
Я смотрела на него, на наших девочек, на эту комнату, залитую светом ламп и последними лучами заходящего солнца, и чувствовала, что всё будет хорошо. Не сейчас. Не сразу. Но когда-нибудь.
Боль уходила, уступая место усталости, счастью и тихой, безграничной благодарности. Я закрыла глаза, прижимая к себе две маленькие жизни, которые только что начались. И впервые за долгое время я позволила себе просто дышать. Не бояться. Не сражаться. Просто быть — здесь, сейчас, с ними.
— Я люблю вас, — прошептала я. — Всех троих.
Фред поцеловал меня в лоб, потом каждую из девочек.
— А я вас, — ответил он. — Больше всего на свете.
За окном шумело море. Чайки кричали вдалеке. Где-то в доме слышались голоса — Рона, Гарри, Гермионы, Луны, Дина. Все они ждали, все верили.
А я лежала, укрытая одеялом, с двумя маленькими чудами на груди, и понимала, что это — начало чего-то нового. Не только для них. Для всех нас.