Камень на плечах,
Тяжесть, что нельзя сбросить,
Бесконечный путь.
Шикоми должна знать своё место. Мэй раскрыла рот, но слов не вышло. Она ведь только вчера переступила этот порог… Слишком много нового, слишком много правил. Разве кто говорил, что нельзя стоять рядом? — Я… — почти пискнула она, растерянно и вопросительно. — Я не знала… Веки матушки опустились. Взгляд стал тяжёлым. — Здесь никто не ждёт твоего понимания. Ждут молчания и труда. Щёки девочки загорелись, глаза защипало. Хотела поклониться, извиниться — хотя не понимала, за что — но губа задрожала, и вместе со всхлипом всё посыпалось наружу. — Тише! — надавил голос гейши, холодный и непреклонный. — В окия не плачут. Спазм только сильнее подступил к горлу. Мэй сжалась. Она не знала, что делать, куда смотреть. Отчего-то госпожа прищурилась, а веер медленно скользнул в её пальцах. — Жалеешь других? — произнесла она так, будто это было преступлением. — Хочешь разделить их долю? Девочка замерла, всхлипы сбились с дыханием. — Что ж, никто тебя не держит, — ровно сказала матушка, и в её голосе прозвучала та же печать, что недавно обрекла Мидори на уголь. — Пойдём. Пока остальные ещё толпились в проходе, лениво поправляя пояса, солёная капля упала с её скулы прямо на пол. Сердце тоже ухнуло куда-то вниз, и ноги сами пошли следом. Девочки расступались с немного сожалеющими лицами. Двор встретил её солнцем и влажным холодком от стен. Камни под ногами были ещё мокрые от ночного полива. За домом, где начинался крошечный садик, стояла невысокая будка с покосившейся крышей. Туда матушка и привела её. — Будешь мыть. — Она указала на ведро, на грубую щётку с бамбуковыми прутьями и тряпьё. — Пока не будет чисто. И ушла. Мэй осталась одна. Она стояла, сжимая руки в кулачках; не решалась подойти. Будка дышала тяжёлым запахом, густым, липким, словно дым. Неясна была её задача, причина наказания. По правде, неясным было всё. Мухи, наглые, бесстрашные, взлетали с досок и тут же садились обратно, жужжа прямо у лица. Сжав зубы, она шагнула внутрь. Под ногами был влажный настил — тёмные доски, в щелях которых виднелась грязь. Пятна. Отверстие в полу смотрело в чёрную яму, откуда поднимался сладковато-удушливый дух. Девочка резко отвела взгляд. Она взяла щётку — тяжёлую, мокрую от старой воды — и провела ею по доскам. Прутья заскрежетали, брызги ударили по ноге. Она всхлипнула от испуга, но надавила сильнее. С каждым движением словно не становилось чище, а только громче слышалось жужжание мух и сильнее поднимался запах. Её начало подташнивать, однако она не остановилась. Поняла: если бросит — будет хуже. Поэтому скребла и скребла, пока руки не заболели. Потом выжала тряпку, протерла, облила водой. Брезгливость от процесса зашкаливала. Волосы липли к лицу, и казалось, что всё из ямы въедается прямо в кожу, что зловоние уже живёт в её рукавах, в дыхании, и даже в глазах от него щиплет. Она старалась беречь недавно порезанный палец. Когда Мэй выпрямилась, со двора донёсся чей-то смешок. Пара девочек выглянула из-за угла, шепталась и показывала на неё. Они прикрывали рты рукавами, видно защищаясь от вони, но глаза их сияли довольством. Провинившаяся же только сжала челюсть — обидно — и снова опустила голову к доскам.Лишь бы скорее закончить. Лишь бы никто больше не смотрел. Вот, как оказалось, поняла она. Её первым уроком стал не этикет, не сервировка, ни даже пение, доносящееся из дома. Им стало то, что излишнее сострадание приносит позор. Что нужно выбирать с умом, в какой комнате вырывается плач. Что отец, кажется, не собирался приезжать к ней в скором времени — либо он сильно задержался. Мысли бежали вереницей. Помню, Юрико назвала меня «ладной». А «ладные» разбирают помои? Отец меня к такому не принуждал… Может, если отправить ему письмо, он заберёт меня? Писать я не умею… А если Ханако попросить? Мы же друзья. Или она тоже не знает, как писать? Потом всё уступило раненым чувствам и гордости. Непониманию. Слёзы лились по розовым щекам, раздирали слизистую глаз. Но плакала Мэй без звуков, закусывая щёку, чтобы никто не слышал. Лишь деревянная будка знала про её грусть.***
Запах, оказалось, действительно въелся и в одежду, и в волосы; ей не почудилось. Другие сторонились её, когда она закончила чистить. Измождённой девочке приказали стирать свои вещи. Теперь она стояла у деревянного корыта, из которого плескалась мутная вода. Её тонкие руки сжимали тяжёлую ткань кимоно — хлопок тянул вниз, никак не желая сохнуть. На ней самой осталось лишь нижнее бельё — повязка на бёдрах — и короткая нательная рубашка. Чужая. Мэй тёрла пятно на подоле, где запёкся грязноватый след, и в который раз удивлялась: Как же это… недавно ещё отец мне поправлял край пояса, а теперь я сама должна его выстирывать, словно служанка… Тряпка скользила по ткани, вода брызгала на колени, и от холодных капель тело вздрагивало. Девочка сморщила лицо. Ей казалось странным, что всё утро складывается из дел, которые будто нарочно принижают. Сначала уголь, потом туалет, теперь — «стирай». Словно сам дом проверял её на прочность. Но Мэй была ребёнком. В сердце ещё теплилась идея, что, может, после этого позволят хотя бы посидеть на солнышке. Или дадут кусочек сладкого риса, или разрешат снова увидеть сад, который мелькнул из-за угла, когда её вели во двор. Однако день вышел тяжёлым; дальше она ни отдыхала, ни играла. Все девочки так или иначе работали. Для новеньких не было особых поблажек. И труд продолжался долго. Сикоми вставали раньше всех, а ложились, напротив, поздно; порой гейши возвращались глубоко ночью, требуя их помощи. Инцидент с наказанием вызвал в Мэй такую жгучую обиду и страх, что хотелось делать плохо. Назло. Хотелось испортить циновки, потопить чьи-нибудь тапки или даже сильно порезаться — дабы остальные переживали. Но потом она узнала, как другая девушка больно вывернула ногу на высокой обуви. Её не жалели. Только наставница пожурила её за то, что выступление вышло позорным; ученица неуклюже станцевала. Тогда искорка злости в ней потухла. Не было времени для истерик: обязанности этого испытательного положения заставляли молчать. К вечеру она действительно падала от усталости.***
Было жарко. Мэй не думала, что север может печь. Однако лето развивалось, как и она. Помимо этого, проходящие недели несли за собой новые открытия. Например вокруг неё звучали имена, которые предстояло быстро откладывать в памяти. Она научилась проверять, не ослаб ли ремешок у гэта. Меньше скрипела досками. Почти перестала использовать левую руку; уроки базового этикета твердили, что та считается грязной. В этом девочка убедилась на практике, когда её предплечье в первый и последний раз стукнули веером. Она помогала гейше одеться. Ранним утром комната казалась голубоватой, а шевеление ткани — звонким. — Подай заколку. В её левую ладонь лёг скромный, золотистый панцирь. Поправляя свой ворот, девушка повернулась к ней, но вместо того чтобы взять его, она остановилась. Мэй увидела блеск тёмных глаз над собой. Гейша подняла сложенный веер со столика. Глухой хлопок по коже. Боли не было — одно замешательство. Едва не выронив заколку, Мэй нахмурилась. — Левая рука — неприличная. Старайся держать её при себе, — объяснили ей. Тем не менее госпожа взяла украшение и медленно всадила его зубцы в волосы. У девочки же возник вопрос. Она потёрла предплечье, заглядывая в чужое лицо. — А если бы я не сумела? Мой отец говорил, что он левша. Он всегда ковал левой рукой. — Это нестрашно; переучили бы. Меня переучили, — тихо сказала та. — Разве ты левша? Мэй не была левшой, и больше она никогда не подавала предметы той рукой. Дни шли. Её волосы, будто повинуясь словам матушки Кинуё, продолжали расти. Пряди блестели и грелись под солнцем, но не лезли в лицо. Это стало важно для той, кто весьма часто подметала пол в общей комнате. В уже знакомых рядах гейш и майко царил полумрак. Горели лишь небольшие фонарики на столах, пока девочки ужинали. Мэй же была у стены, оперевшись на ручку метёлки. Аппетит не отступал ни на минуту, и всё-таки она решила прибраться прежде, чем есть. Либо обязанности сикоми становились легче, либо привыкала. Увидев, как матушка Кинуё и её собеседница поднялись с места, она без раздумий забрала их посуду тоже. Заодно не забыла подпихнуть их подушки под стол, после чего вернулась. Уже в углу комнаты, под её ступнёй вдруг что-то хрустнуло. Девочка остановилась. Это был звук высушенного лепестка, выпавшего из стоявшей там вазы. Фиолетовый и блёклый цветок, какой повсеместно вплетали в икебаны, заметила она. Увядшую композицию определённо стоило поменять. Выглядит грустно. Детские пальцы обхватили упругие стебли растения, и она заглянула в его сухое лицо. Мэй нежно коснулась пары лепестков, и те легко отдались ей в руку. Цветы окия напоминали венки, которые она так любила сочинять дома, которые исчезли с её головы и которые она больше не заплетёт. За ней наблюдали. Сикоми наклонилась над вазой, отряхивая стебли от остатков воды, и отнесла их в кухню, к очагу. Тот обдал тело жаром, шипя, пока внутри догорали остатки других отходов. Точно солома, зелень тлела вслед её удаляющимся шагам. Мэй села, пододвинув свою чашу поближе. Другие уже убирались. Только тяжесть взрослых глаз заставляла её сидеть прямее и не торопиться с едой. На ум всплыл тот же вопрос, что и в самом начале: чего глядят? Тогда она подумала, что прибывшие госпожи странные. И хотя её мнение не слишком изменилось… этот дом становился понятнее. Работа — терпимее, иногда желаннее. Уроки — их Мэй и вовсе ждала. Ей невозможно хотелось узнать больше обо всём, связанном с музыкой. Как перебирать пальцами на сямисэне, как плыть по полу, как танцевать… Женский полушёпот вытянул её из размышлений: — …И хорошо держится, — заметила матушка Кинуё. Она перестала жевать варёную морковь. Прислушиваясь, бросила короткий взгляд на говорящих. Гейша справа от хозяйки дома была чуть старше и румянее Юрико, но не от макияжа. Естественно. Её взор прошёлся по девочке без надменности. — Верю, — ответила она. Матушка Кинуё кивнула. Среди гула посуды разобрать их речь приходилось трудно. — Завтра утром свободна? — Относительно. — Чудесно, — поправила она пояс. — После завтрака позови её к себе в комнату. Тренировочный зал будет шумен — так удобнее… Ты проверишь её возможности. Удели этому своё время. Возможно, пару часов… Мэй затаила дыхание. — Проверить пластичность? — Не только. Есть ли слух, чувство ритма? Ты понимаешь. Покажи ей, как обращаться с веером. Можно взять простой, не свой — на случай, если она сломает. Однако я сомневаюсь. Очень аккуратная девочка. Принимая указания, актриса слегка поклонилась, и каштановый локон элегантно выпал к её щеке. Даже не смотря в упор, сикоми почувствовала, как глаза женщины заблестели на её сидящей фигуре. Казалось, тон беседы стал заинтересованным. — Прости, госпожа, но почему я? Летний ветер шевельнул волосы на шее Мэй. Хозяйка дома отвернулась от неё и, встретившись взглядом с гейшей, многозначительно улыбнулась. — Если всё пройдёт благополучно — возьмёшь её в ученицы, Сумико. И лишь они вдвоём понимали истинный смысл этих слов.