Голод

NC-21
В процессе
224
4
автор
RinAkabane бета
darkkk_net бета
Размер:
планируется Макси, написано 135 страниц, 54 311 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
224 Нравится 174 Отзывы 32 В сборник

Малинин

Настройки
Примечания:

Калифорния.

      Проклятая жара, проклятое яркое пылающее солнце в начале марта. Илья ненавидит этот штат с первой минуты, как только выходит из кондиционированного автомобиля на раскалённый асфальт подъездной дорожки.       Солнце здесь давит, жжёт, проникает сквозь тонированные стёкла виллы, сквозь плотные шторы, сквозь его бледную, вечно мёрзнущую кожу, которая почему-то на каком-то генетическом уровне тянется к сибирской вечной зиме… У него же в жизни иные обстоятельства.       Виллу купили за месяц до Олимпиады — как подарок, как аванс, как обещание того золота, которое Илья в итоге не взял. Папа хотел порадовать заслуженно Бога Квадов зимней резиденцией, чтобы сын мог тренироваться в сезон рядом с лучшими тренерами. Но получился не то чтобы прям удачный подарок, так, склеп для помятого болезнью вампира.       Пусть это и белоснежное здание в стиле модерн, с панорамными окнами, с мраморными полами, с бассейном во дворе и лифтом внутри. Это всё равно склеп.       Роман лично выбирал каждый квадратный метр, каждую плитку, каждую лампочку, чтобы его сын жил как бог, как современный урбанистичный вампир, чтобы ни одна деталь не напоминала о той грязной закусочной в Вирджинии, где всё началось, из которой он выбрался сам, своими силами.       Конечно, если бы не сам Скорняков, прирождённый предприниматель и делец, ничего бы не вышло. Но, чёрт, как же прекрасно приезжать на закрытие сезона в свою личную виллу на побережье, а не в захолустный номер спортивного комплекса.       Илья выходит из ванной босиком по каменному полу гостиной, его ступни оставляют едва заметные влажные следы на идеально отполированном травертине. Он не чувствует себя дома, скорее в клетке или полупрозрачном вольере. Днём придётся отсыпаться, выходить из тени только ближе к 10 вечера, все тренировки в прежнем режиме, но, может быть, отец позволит ему немного выдохнуть.       Адаптироваться к новой крови.       Крови, которую он вдыхает ноздрями, пульсу, что слышен чувствительными ушами, вкусу, который помнит язык. Илья не смотрит на диван, стоящий у панорамного окна, хотя отлично знает, кто там сидит. Он слышит его, слышит этот запах за три комнаты, за два этажа, за бетонными стенами и стеклопакетами — этот сладковатый, чуть солоноватый запах живого тела, которое теперь принадлежит ему по договору, но всё ещё ведёт себя так, будто имеет право на собственное мнение.       Пётр Гуменник, гордо задрав подбородок, утопает в подушках белого кожаного дивана, поджав одну ногу под себя, и лениво листает глянцевый журнал про архитектуру неоколониального стиля, который нашёл на кофейном столике.       Горло его прикрыто тонким бинтом, следы укусов ещё не до конца зажили, а в Калифорнии даже в марте солнце светит так, что хочется спрятаться в подвал.       Капельницу ему отключили ещё в самолёте, и теперь он восстанавливается сам — пьёт соки, ест стейки с кровью, спит по десять часов, но всё равно выглядит бледным, осунувшимся, с наркоманскими тенями под глазами, которые никак не проходят.       Придётся замазывать консилером перед шоу… Его бы вообще целиком в тональном креме искупать, если честно. Пётр обязан стать новой фарфоровой башней на шахматной доске новых гала.       Илья — лицо определённо интересное, но загадочный русский Пётр привлечёт больше людей.       А впрочем, слишком много мыслей о еде.       — Ты не обязан жить в моём доме, — говорит Илья, не поворачивая головы, и его голос звучит глухо, раздражённо.       Гуменник — ошибка естественного отбора, за время их небольшого знакомства Илья выяснил одно единственное. Точнее, это выяснила экспертиза: они неплохо совместимы в генетическом плане. Нет, анализы не сказали, что им суждено вечно быть жертвой и паразитом. Просто… ладно, всё в сто раз проще, любой выдающийся спортсмен этого столетия подошёл бы Илье. Но тут сыграла не просто генетика, а ещё и характер. Эта шея, которую хотелось надкусить, эта страсть и сила, которую хотелось выпить, всё сыграло на руку Малинину.       Пётр не поднимает глаз от журнала. Переворачивает страницу. Медленно. Демонстративно.       — Мне не нашли другого жилья, — отвечает он тем же тоном ровным, почти скучающим, но с лёгкой насмешкой где-то в глубине голоса. — И неужели тебе тесно на этой вилле? Тут шесть спален, бассейн и домашний кинотеатр на цокольном, в гараже три машины. Я могу спать на улице, если хочешь. В шезлонге. Заодно позагораю.       Илья останавливается в тени, разглядывает Петра, ищет в нём что-то, отчего в первый же день выбрал его.       Оказалось, он отлично смотрится на его вилле, солнечный свет падает на его лицо, выхватывая резкие скулы, оливковую кожу, недовольный изгиб губ.       — Мне не тесно, — цедит Илья сквозь зубы. — Но ты меня раздражаешь. Твоё присутствие. Твой запах. Твой голос. Твои вопросы про этот договор. Всё.       Пётр закрывает журнал, откладывает в сторону и наконец поднимает на него глаза. В его взгляде — ни страха, ни почтения, ни той благодарности, которую, наверное, ждут от человека, которому подарили визу и место у Арутюняна. Ничего, что определяло бы Гуменника как хотя бы наполовину живое существо.       — Хорошо, — говорит он, вставая с дивана и потягиваясь так, что хрустят позвонки. — Я уйду. Прямо сейчас. Выйду за ворота и пойду пешком в аэропорт. Но когда ты жрать захочешь — а ты захочешь, Малинин, ты всегда хочешь, — не беги меня искать. Потому что меня здесь не будет. А нового донора тебе папочка найдёт не раньше, чем через неделю, и тот тебе не подойдёт, будешь блевать, подыхать и, конечно же, будешь кататься как дерьмо. Как в Милане. Помнишь Милан, Малинин? Восьмое место? Потому что ты не мог сосредоточиться на прыжках, когда я по тупости своей стоял за бортом.       Илья резко разворачивается, и его глаза — ещё не красные, но уже потемневшие, с расширенными зрачками — впиваются в жертву.       — Ты специально, да? — голос Ильи становится ниже, опаснее. Он на секунду забывает о том, что сыт, о том, что сегодняшняя порция крови прекрасно усвоилась в его организме. — Специально доводишь меня, чтобы я сорвался, чтобы ты потом мог сказать: «Ах, я же говорил, он монстр, он не контролирует себя»?       — Мне плевать, — Пётр пожимает плечами и делает шаг к выходу из гостиной. Илья невыносим, и ему действительно надоел этот разговор. — Ты меня прогоняешь, Малинин. Я не навязываюсь тебе в друзья или типа того. Я просто исполняю твоё капризное желание. Ты же король, да? Даже не желание… скорее потребность пожрать.       — Я сейчас не голоден! — бросает Илья ему в спину.       Пётр останавливается в дверях, оборачивается через плечо. Усмехается.       — Но скоро.       Илья сжимает кулаки, и его пальцы белеют от напряжения.       — Заткнись.       — Слушаюсь и повинуюсь, — Пётр делает ироничный полупоклон, и в этом жесте — всё его презрение к этой семье, к этому дому, к этому вампиру, который думает, что может командовать им только потому, что его папаша подписал чек на несколько миллионов. — Но прежде чем я уйду в закат, скажу тебе одну вещь, Малинин.       — Не нужно.       — У тебя хреновый вкус, — Пётр обводит рукой гостиную — белую, стерильную, с каменным полом, с хрустальными люстрами, с кожаной мебелью без единой морщинки. — Дизайнера могли бы и получше нанять. В этом стерильном кубе нет уюта. Тут даже картины на стенах выглядят так, будто на них краски пожалели. Жить здесь — всё равно что жить в операционной. Но тебе, наверное, нравится, да? Ты же любишь, когда тебя лечат… бедный больной Илюша.       Вампир делает шаг к нему, и его лицо, прекраснейшее из людей, мёртвое лицо, перекашивает от злости. Гуменник попал точно в цель… Как оказалось, забота и трепетное, благоговейное родительское отношение, консилиумы врачей по поводу его спортивной карьеры и плашка «секретно» на каждом его медицинском заключении приводят его в какое-то особое ощущение.       И ощущение это разбили. Гуменник его и разбил.       — Это не имеет значения, — говорит он, и голос его дрожит от сдерживаемой ярости. — Я должен тренироваться у Рафаэля. Я должен готовиться к следующему сезону. А ты… ты просто сидишь на моём диване, трёшь свою шею и критикуешь интерьер, который тебя не касается.       — Мог бы жить в спортивном лагере, как все нормальные фигуристы, — парирует Пётр, и его глаза сужаются. — Снимать комнату, ходить на общие тренировки, не валяться под капельницами от обжорства. И не пришлось бы покупать это уродство за десять миллионов долларов, чтобы прятаться от солнца и людей за блэкаут шторами.       Илья замирает. Его лицо бледнеет ещё сильнее, и в глазах мелькает голая неприкрытая злость на правду, которую он не может оспорить.       — Ах да, — Пётр щёлкает пальцами, и его улыбка становится шире, но в ней нет радости, только злорадство. — Ты же не можешь. Ты же вампир. Тебе нельзя в лагерь. Нельзя в столовую. Нельзя в общую раздевалку. Ты — прокажённый, Малинин. И этот дом — твоя лепрозория. Только теперь я заперт здесь вместе с тобой. Так что извини, если мой запах раздражает твои вампирские ноздри. Но ты сам меня сюда притащил. Вернее, твой папаша. Будем помирать от проказы вместе?       Илья не выдерживает, бросается вперёд, хватает Петра за грудки и прижимает к стене так, что картина в раме падает на пол и стекло разбивается с противным звоном. Их лица в нескольких сантиметрах друг от друга. Илья дышит тяжело, но его дыхание — холодное, почти неощутимое, и этот холод обжигает кожу Петра.       — Ты забываешься, Гуменник, — шипит Илья, и его глаза уже начинают краснеть, а клыки выдвигаются, касаясь нижней губы. — Я могу убить тебя прямо сейчас. И никто ничего не докажет.       Пётр не отводит взгляда. Не боится. Только усмехается уголком губ, глядя в эти красные глаза сверху вниз. Ильей его не напугать. Когда вампир сыт, он не сделает ему плохо.       — Не убьёшь, — говорит он спокойно, почти ласково. — Потому что без меня ты сдохнешь. Ты сам сказал: ты не голоден сейчас. Ты просто злой. Потому что я прав. Потому что ты заперт тут со мной, а я не собираюсь носиться с тобой как с хрустальной вазой. Я сразу уяснил, что ты, как и любой вампир, куда сильнее простого человека, но капризен, как любое дитя, и этим ты уже меня бесишь.       Илья сжимает пальцы на груди Петра, почти разрывая ткань футболки, но не бьёт, не кусает, не делает ничего, что могло бы перевести их перепалку в другую, более опасную плоскость. Он просто стоит так, сжимая его, и смотрит в эти спокойные, зелёные, ненавидящие глаза, и внутри бьётся желание убить! Сейчас же прикончить этого болтливого русского.       Пётр первым нарушает тишину.       — Отпусти, — говорит он тихо. — Всё равно ты не сделаешь ничего. Ты слабый, Малинин, не из-за своей великой болезни. Как человек слабый.       Илья разжимает пальцы. Отступает на шаг. Его руки дрожат, а лицо — белое, как стены этой проклятой виллы.       — Убирайся в свою комнату, — говорит он глухо, отворачиваясь и направляясь к выходу из гостиной. — Не попадайся мне на глаза до утра.       Пётр поправляет футболку, которую Илья едва не порвал, и кривит губы в усмешке, которую видит только разбитое стекло на полу.       — Слушаюсь, хозяин, — шепчет он, и в этом шёпоте — вся горечь, вся злость, вся безнадёжность его нового существования.       Илья выходит из гостиной на кухню через пять минут после того, как хлопнула дверь спальни Петра, и в этом коротком пути — через мраморный холл, мимо белой лестницы, мимо стерильных стен, которые уже начали его бесить своей правильностью, — Илья успевает придумать десяток способов сделать жизнь Гуменника невыносимой.       Ни один не подходит. Все слишком жестоки для человека, который нужен ему живым. Или слишком мягки для человека, который посмел вот так плотно к нему прилипнуть.       Илья дёргает первую дверцу холодильника, и холодный свет выхватывает ряды аккуратных контейнеров, подписанных фломастером — «AB Petr», «donor 10.03», «bullish centrifuged». Его полка. Вся левая сторона. Пакеты крошечные, сцеженные с его нового человека, уложенные как книги в библиотеке, стоят ровными стопками: тёмные, пугающие для него. Дальше — банки с мясным пюре, которое он может переварить без рвоты. Два вида. Курица и индейка.       Мать заказала их в специальной клинике для циррозных инвалидов. Илья ненавидит это пюре. Оно безвкусное, как картон, и оставляет во рту противный жирный налёт, но без него желудок начинает скручивать через сутки после кормления кровью.       Он уже собирается закрыть дверцу, когда взгляд падает на полку справа — вторую, третью, четвёртую. Там обычная еда для обычных людей. Для одного конкретного обычного человека, который теперь живёт в этом доме и имеет наглость критиковать дизайн его картин.       Которые выбирал папа!       Пётр Гуменник не просил ничего особенного. Его тренер с матами передала список через адвоката: фрукты, овощи, крупы, мясо, рыба, молочка. Всё как у всех. Но, видимо, ма решила перестраховаться и заказала доставку из органического магазина — в вазе на столешнице лежат гранаты, груши, зелёные яблоки, зелёные бананы и какие-то тропические фрукты, которых Илья даже не знает. В шкафчике — соковыжималка, тоже новая, блестящая, с кнопкой «смузи» и отсеком для мякоти.       Илья смотрит на эту вазу, и внутри него поднимается глухая, тяжёлая волна желания доказать этому парню, который не боится вампирских глаз, который спорит, огрызается, смотрит свысока, — доказать, что здесь всё принадлежит ему, Илье Малинину, даже воздух, даже еда и он сам.       Малинин берёт гранат крупный, тёмно-красный, почти чёрный в полумраке кухни. Кожура тугая, прохладная, и Илья сжимает её пальцами, чувствуя, как зёрна трутся друг о друга внутри. Он не помнит, как правильно есть гранаты. Он не ел фруктов пять лет. Последний раз чем-то живым и сладким была малина, кажется, в том мире, где он был человеком и еда приносила удовольствие.       Он разламывает гранат над раковиной, и зёрна сыплются в бронзовую мойку красным дождём. Сок брызжет на пальцы, на футболку, на мраморную столешницу. Илья подносит горсть зёрен к лицу, нюхает. Сладко-терпко. Чуть с горчинкой, как кровь Гуменника, но это не она. Какая досада.       Больше не ждет, думает о его вкусе и отправляет зёрна в рот.       Первое, что чувствует, — это текстура. Взрыв. Тонкие плёнки лопаются на языке, и сок заливает нёбо, и вкус — кислый, терпкий, живой — ударяет в голову с такой силой, что Илья зажмуривается. Пять лет. Пять лет он не чувствовал ничего, кроме металлического привкуса крови и безвкусного мясного пюре. А сейчас — гранат. Фрукт. Еда живых.       Он жуёт медленно, с каким-то остервенением, и каждый хруст зёрен отдаётся в зубах удовольствием, которое пугает его самого. Ведь это не его еда. Это еда человека. Ну и плевать на него!       Дальше Илья берёт грушу. Мягкую, жёлтую, с красным бочком. Надкусывает прямо с кожурой, и сок течёт по подбородку, сладкий, почти приторный, пахнущий мёдом и летом, откидывает в вазу и берёт новую, уже зелёную, пьёт жадно, не вытираясь, пачкается, но глаза закатываются от удовольствия. Еда живых!       Ещё секунда блаженства и он открывает холодильник, достаёт контейнер с клубникой, потом виноград, потом апельсины, бананы, выжимает сок из апельсинов прямо в рот, давит кожуру пальцами, и кислый сок брызгает в глаза, но он не останавливается.       Он ест еду Гуменника. Он топчет её, жуёт, давится, глотает ревностно и с болью, потому что это его пусть и безвкусный дом, но его дом и он может уничтожить всё живое в нём, даже человека.       Потому что это не голод.       Всё, что в этом доме, — моё. Даже та еда, которую я не могу переварить. Даже ты.       Илья вытирает рот тыльной стороной ладони, смотрит на остатки граната в раковине — красные, похожие на сгустки крови — и чувствует, как желудок скручивает первой, ещё слабой судорогой. Но он улыбается. Криво, зло, с капелькой апельсинового сока на губе. Ему будет очень плохо, но позже. А сейчас в куче ароматных кожурок так легко, так почему-то радостно?       Наверху, в гостевой спальне, Пётр лежит с открытыми глазами, прислушиваясь к звукам снизу. Он слышал, как что-то хрустело, как что-то падало в раковину, как работала соковыжималка.       Ему нельзя ничего кроме пустого тёртого мяса и крови.       Но он полез за фруктами.       О, как же ему будет хуёво.       Потому что чужое брать нельзя.       Упырь.       Пётр садится на кровати, трогает повязку на шее, и его пальцы натыкаются на ещё влажные от мази швы. Больно, противно хочется спуститься вниз, вырвать эту грушу из вампирской глотки, но он не двигается с места, потому что знает: там, внизу, Илья ждёт именно этого.       Но его раздумья продлились недолго. К позднему вечеру Илью скрутило.       Он лежит на диване в гостиной, тело его доселе сильное выгибает от боли. Такое бывало крайне редко, когда ему приходилось пить кофе с молоком в присутствии товарищей по льду или есть что-то для рекламного ролика.       Желудок, забывший, что такое растительная клетчатка, бунтует, выплёвывая обратно остатки гранатов, груш и апельсинов. Но Илья не идёт в туалет, он терпит, он сжимает челюсти так сильно, что хрустят зубы, и смотрит в потолок, проклиная себя за эту глупую, детскую попытку доказать что-то… кому-то?       Пётр спускается через час после заката, когда солнце окончательно уходит за горы и комнаты наполняются синим, холодным полумраком. Он не включает свет — идёт к барной стойке по памяти, наливает себе стакан воды и только потом замечает Илью на диване. Сгорбленного, бледного, с капельками пота на висках — вампиры не потеют, но сегодня его тело решило иначе.       — О, — говорит Пётр, останавливаясь в проходе. — Жив ещё. А я думал, тебя разорвёт. Твоя мать звонила, переживала. Сказала, что ты ел фрукты. Мои фрукты.       — Заткнись, — выдавливает Илья, не разжимая зубов.       Пётр усмехается, делает шаг к дивану, потом второй, третий. Останавливается у кофейного столика, где в вазе — нетронутый виноград и груша, которую Илья надкусил и бросил, потому что живот скрутило раньше, чем он успел её дожевать. Груша лежит срезом вверх, белая мякоть уже начала темнеть на воздухе, и на ней отчётливо видны следы вампирских клыков —поразительно красивый слепок. Должно быть, его дантист счастлив, имея такую потрясающую улыбку на всех осмотрах.       Пётр берёт грушу медленно, подносит к лицу, смотрит на надкус, вдыхает ее сладкий запах. Илья смотрит из-под полуприкрытых век и всё внутри него замирает от ожидания и отвращения.       — Не смей, — хрипит Малинин, осознавая противное, подобное ему самому желание сожрать что-то такое.       Но Пётр не думает отвечать упырю, он лишь улыбается и откусывает грушевую мякоть. Прямо с того места, где час назад были губы Ильи. Медленно, демонстративно. Белая мякоть хрустит на его зубах, сок течёт по подбородку, и он жуёт эту грушу с таким видом, будто ест не фрукт, а саму суть голода Малинина.       Илья смотрит на это, и внутри него борется два желания: убить и застонать от унижения.       Пётр дожёвывает, вытирает рот тыльной стороной ладони, и только потом поднимает глаза на Илью. В полумраке гостиной его лицо кажется чужим — хищным, острым, совсем не таким, каким оно было на льду, когда он улыбался камерам и махал зрителям. Это лицо и определило для Ильи положение дел. Пить хотелось только его.       — Снова болеешь… Больным нельзя твёрдую пищу, попробуй попить лучше сок, — невыносимый человек. Живой и оттого невыносимый.       — Чего ты добиваешься этими подъёбами? — цедит Илья, и голос его срывается на хрип, потому что живот скручивает новой волной боли.       Гуменник делает шаг вперёд, наклоняется, опирается руками на подлокотники дивана, нависая над Ильёй. Их лица в нескольких сантиметрах, зелёные глаза — никакого страха, будто бы человек знавал вампирские закидоны, будто бы Илья для него не чудо природы, и под этим взглядом он малость терялся.       — Хочу… — говорит он медленно, и в этом «хочу» нет ни капли той сладкой, томной интонации, которой признаются в любви. — …тебя.       Илья не двигается. Не дышит, но чувствует тепло чужого тела, чужого дыхания, чужой ненависти, которая пульсирует в воздухе между ними, густая, почти осязаемая. Гуменник не прав, поступая с ним так, но никто не сможет прервать его сейчас.       — Мне нужна кровь, — только так ему полегчает, даже самая крошечная капля крови запустит процесс регенерации, и фруктовая бомба провалится вниз по кишечнику, ослабляя его боль.       Гуменник всё понял, кивнул, и через секунду губы Ильи оказываются на губах Петра сначала, казалось бы, в лёгком поцелуе, но тот быстро перерос в укус, сухой, злой, полный животной ярости, которая не знает пощады.       Илья кусает его в нижнюю губу — глубоко, до крови, и Пётр вскрикивает от боли, но не отстраняется, только хватает Илью за волосы, притягивая ещё ближе, будто хочет, чтобы боль была сильнее, будто эта боль — единственное, что они могут дать друг другу по-настоящему.       Когда Илья отрывается, на губе Петра остаётся рваная ранка, из которой сочится тёмная, почти чёрная в полумраке кровь. Она течёт по подбородку, капает на белую футболку, на кожу дивана, и Илья смотрит на эту кровь с таким же голодом, с каким час назад смотрел на фрукты Гуменника, но теперь в его взгляде только жажда, только отчаяние, попытка урвать себе секунду контроля.       Пётр не вытирает кровь, наблюдает, как ноздри Малинина раздуваются от желания, смотрит на Илью, и его глаза — голубые, чистые, усталые, бесконечно злые — не отпускают ни на секунду.       — Смотри на меня, — говорит он, и в его голосе нет вопроса, только приказ. — Смотри, Малинин. Я хочу, чтобы ты запомнил этот момент, как тебе нужно мало, чтобы опозорить себя. Видела бы твоя мама это…       Он не ляжет с ним больше даже за литр чистой артериальной крови этого человека.       И пока Илья воображал себе такое прекрасное действие, его любимая кровь на губе донора уже успела запечься через минуту, превратившись в тонкую тёмную корочку.       Живот перестаёт скручивать, дрожь в пальцах уходит, и мерзкое, липкое чувство собственной слабости отступает, заменяясь привычным холодным спокойствием. Одной капли хватило.       Илья откидывается на спинку дивана, проводит языком по зубам, собирая остатки чужого вкуса, и говорит буднично, как о погоде:       — Сегодня у нас тренировка после двенадцати.       Пётр всё ещё стоит над ним, не отстраняясь, и его губа саднит, но он не зализывает ранку — пусть блестит, пусть Малинин смотрит.       — Ночью? — он усмехается, криво, с ощутимой болью в уголке рта.       — Да, — Илья поднимает на него глаза, голубой усталый хозяйский взгляд. — Ночью. До пяти утра. Потом встаёт солнце.       — Жалкое больное создание, — Пётр выпрямляется, поправляет ворот футболки, и его голос сочится презрением, смешанным с чем-то похожим на жалость. — Тебя до льда сопроводит карета скорой помощи или сразу катафалк?       — Нет, — Илья не принимает игру. Его лицо остаётся бесстрастным, только уголки губ дёргаются в намёке на улыбку, которая должна бы разозлить Петра, но раздражает его ещё больше. — Мы поедем на «Мерсе», папа нас отвезёт.       — Отлично, — Пётр закатывает глаза и отворачивается к окну, за которым уже окончательно стемнело. — Но я не готов тренироваться. Это не мой график. Я не летучая мышь, Малинин. Я сплю ночью. Как все люди.       Илья поднимается с дивана одним плавным, бесшумным движением, в котором чувствуется определённая сексуальная вампирская грация, которую Пётр видел на льду, но вживую она не столько будоражит, сколько пугает — слишком быстро, слишком плавно, будто кости не сгибаются, а перетекают из одного положения в другое.       — Привыкай, — говорит Илья, проходя мимо Петра так близко, что тот чувствует исходящий от него холод. — Теперь ты живёшь по моему графику. Еда, сон, тренировки — всё, когда удобно мне. Ты — не гость на каникулах. Ты — донор. У доноров нет своих графиков.       Пётр сжимает челюсти так, что желваки выступают на скулах. Его рука, висящая вдоль тела, сжимается в кулак.       — В какое время по расписанию у нас секс? — Илья морщится от слова, сказанного так просто. Ошибка! Которую ему придётся терпеть вечность. Он идёт к лестнице, ведущей на второй этаж, и его босые ступни бесшумно ступают по камню.       — Никогда, — бросает он через плечо, и в этом слове — даже не отказ, а полное, абсолютное отсутствие интереса. — Я не занимаюсь сексом. Мне это не нужно. Ты, если хочешь, можешь подрочить в душе. И да, новое правило. Никаких посторонних людей в МОЁМ доме.       «Ну и чёрт с тобой, упырь. Посмотрим, как ты запоёшь, когда твой организм снова потребует моей крови на ближайших шоу. Тогда мы поговорим о графиках».

***

      Ледовая арена Рафаэля Арутюняна находится в двадцати минутах езды от виллы. Ночью Калифорния кажется другой — чёрно-белой, с резкими тенями и пустыми шоссе. Чёрный «Мерседес» ведёт Роман — отец, он же менеджер, он же шофёр, — и всю дорогу они молчат. Илья сидит сзади, уткнувшись лбом в холодное стекло, Пётр — рядом, потому что Татьяна решила, что так удобнее: один автомобиль, один водитель, один пункт назначения.       Илья выходит первым, и его ноги, ещё минуту назад вялые, сами начинают пружинить, как только подошвы касаются резинового покрытия. На трибуне сидят родители. Татьяна с термосом и пледом, Роман с планшетом, на котором записаны все прыжки Ильи за последние пять лет. Они смотрят, как их сын переобувается у борта, не замечая Петра, который возится со шнурками на другом конце скамейки.       Рафаэль уже на месте — сидит у борта в своём неизменном свитере, с планшетом на коленях, но когда Пётр выходит на лёд, тренер откладывает планшет в сторону и смотрит на нового ученика долгим, изучающим взглядом.       — Гуменник, — говорит Рафаэль, и в его голосе нет приветствия — только удивление, смешанное с любопытством. — Я видел твои программы. Твой тулуп просто лучший после… — он замолкает, бросает быстрый взгляд на Илью, который уже скользит по периметру арены, разминаясь, — после него.       Пётр подъезжает к борту, опирается руками, не глядя на Илью.       — Лучший не значит на золотую медаль.       — У тебя было много золота, — Рафаэль поправляет очки, и его лицо становится серьёзным. — Знаешь, я не ожидал, что такой талантливый фигурист покинет Россию. Тем более — чтобы стать… — он снова замолкает, подбирая слова, и его взгляд падает на повязку на шее Петра, на следы от укусов, которые не скрыть даже под высоким воротом.       — Донором? — Пётр заканчивает за него, и в его голосе нет горечи — только холодная, колючая ирония.       Рафаэль вздыхает, проводит рукой по лицу, и в этом жесте — усталость, понимание и что-то похожее на вину за то, что он не может ничего изменить.       — Я читал ваш договор, — говорит он тихо, чтобы Илья не услышал, хотя Илья слышит всё. — Я знаю те условия, знаю, что тебе пришлось подписать. И я не могу сказать, что это правильно. Но Илья — мой ученик. Я отвечаю за его результаты. И если ты здесь, чтобы помогать ему… Я буду делать свою работу.       — А я? — Пётр смотрит на него в упор. — Вы будете учить меня? Или я просто корм, который случайно умеет кататься?       Рафаэль молчит несколько секунд, и в этой тишине слышно только ровное скольжение Ильи — круг, другой, третий, резкий выезд на перекрестный.       — Я буду учить тебя, — наконец говорит Рафаэль, и его голос становится твёрже. — Потому что ты талант. Потому что я не видел такого приземления на тулупе с тех пор, как… — он машет рукой, не договаривая. — Но ты должен понимать: здесь его правила. Я не могу их менять. Я не могу тебя защищать во вред ему.       — Я не прошу защиты, — Пётр отталкивается от борта и уезжает на центр арены, оставляя Рафаэля смотреть ему вслед.       Илья всё это время делает вид, что не слушает, но каждый мускул на его спине напряжён, а челюсти сжаты так сильно, что желваки ходят под бледной кожей. Он слышал каждое слово — про «талантливого фигуриста», про «лучший тулуп», про то, что Рафаэль не ожидал. И внутри него закипает глухая, тяжёлая злость, которую он не может выплеснуть на тренера, потому что Рафаэль нужен ему.       Но он может выплеснуть злость на лёд.       Пётр пробует четверной тулуп — и падает. Встаёт, отряхивается, снова разгоняется — и снова падает. Его прыжки плоские, без высоты, без хлёсткого выброса, и после третьего падения он упирается руками в лёд, тяжело дыша, и чувствует, что шея ноет, а в глазах темнеет от усталости и недосыпа.       Рафаэль качает головой, что-то записывает в планшет, и его лицо остаётся бесстрастным, но в глазах мелькает разочарование. И Илья ждал этого момента.       Он выезжает в центр арены, поднимает голову, смотрит на родителей на трибуне — Роман кивает, Татьяна сжимает термос. Потом на Рафаэля, который наконец отрывает взгляд от планшета и смотрит на него. Потом на Петю, который стоит на коленях у борта и вытирает лицо краем майки.       Илья разгоняется.       Четверной лутц — чисто. Приземление на одну ногу, выезд по дуге, никакого усилия. Он не показывает язык, не улыбается, но в каждом его движении — демонстрация.       Потом каскад: четверной сальхов — тройной тулуп — тройной аксель. Связка без пауз, без сбоя. Родители хлопают. Рафаэль молчит, но его глаза следят за каждым движением Ильи.       Малинин намеренно не смотрит в сторону Петра. Он слышит, как тот поднимается, слышит, как лёд хрустит под его коньками, и продолжает демонстрацию. Четверной риттбергер. Четверной флип. Дорожка шагов, которую он проходит на одном дыхании.       Пётр замирает у противоположного борта и смотрит со злостью.       Злость на то, что этот вампир, который пару часов назад валялся в спазмах, сейчас катается так, будто его тело не знает усталости. Злость на то, что Рафаэль смотрит на Илью — не на него, только на Илью. Злость на то, что он, Пётр Гуменник, стоит здесь, на этом льду, с перевязанной шеей и пустой головой, и не может сделать даже того, что умел месяц назад.       Илья завершает программу последним прыжком — четверной аксель и сальто. Вылет, вращение, приземление. Идеально. Тишина на секунду, а потом аплодисменты с трибуны — Роман, Татьяна, и даже Рафаэль хлопает, хотя его аплодисменты звучат грустно.       Илья подъезжает к борту, и его лицо — белое, спокойное, без капли пота.       — Нормально? — спрашивает он, обращаясь к тренеру, но глядя на Петра.       Пётр не отвечает. Он смотрит на Илью, на его идеальную стойку, на его холодные глаза, и внутри него закипает то самое — нежелание признавать поражение, но и невозможность его избежать.       Его тело сейчас — просто тело, уставшее, голодное, израненное. А тело Ильи — машина для убийства, которую накачали его кровью ради этого паршивого акселя.       Рафаэль подходит к Петру, кладёт руку на плечо, и его голос звучит устало, почти просительно.       — Не смотри на него. Он не человек. Ты — человек. У тебя есть предел, которого у него нет. Это нечестное сравнение.       — А что честно? — Пётр пожимает плечом, скидывая его руку. — То, что я вообще попал на олимпийские? Честного ничего нет.       Он отворачивается и уходит в раздевалку, даже не сняв коньки. Его шаги гулко отдаются в пустом коридоре, а на льду остаётся только Илья, смотрящий ему вслед, и Рафаэль, который вздыхает и поднимает глаза к потолку, будто ищет там ответы на вопросы, которые задавать не принято.       Тренировать Гуменника было просто, пока он не подписал кровавый договор точно не в свою пользу.
Примечания:
224 Нравится 174 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (19)