Голод

NC-21
В процессе
224
4
автор
RinAkabane бета
darkkk_net бета
Размер:
планируется Макси, написано 135 страниц, 54 311 слов, 11 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
224 Нравится 174 Отзывы 32 В сборник

Скорняков

Настройки
Примечания:
      Три дня спустя Роман наконец вырывается из Вирджинии. Он не помнит дороги, не помнит, как подписывал документы в салоне, не помнит, о чём говорил с юристами по видеосвязи. В голове только одно: Илья — единственное, ради чего он живёт последние пять долгих, тёмных, мрачных лет.       Уже поздний вечер, почти уже ночь, когда его машина останавливается у ворот виллы. Отец выходит, не дожидаясь водителя, и первое, что он замечает, — дверь дома, распахнутая настежь. Чёрный проём зияет в белой стене, внутри не горит свет, ни одной лампы. Ни одного окна. Только темнота и запах — тошнотворный, сладковатый запах крови, который ударяет в ноздри ещё на пороге.       — Илья! — кричит Роман, перешагивая через порог. Голос его гулко отдаётся в пустом холле. — Илья, ты здесь?       Тишина. Только где-то капает вода — мерно, равнодушно, как секундомер, отсчитывающий время до катастрофы. Отец делает несколько шагов вперёд, и ноги его увязают в чём-то липком. Он опускает глаза — белый мраморный пол покрыт бурыми разводами, а в нескольких местах темнеют уже засохшие лужи, всё ещё пахнущие железом. Кровь. Чья? Ильи? Петра? Того вампира, который приезжал три ночи назад?       — Гуменник! — кричит он теперь, и голос его срывается. — Пётр! Ты где?!       Ни звука. Роман идёт дальше, в гостиную, и хаос становится почти невыносимым. Мебель сдвинута, ковёр выворочен, на стенах — тёмные брызги, на потолке — целые потёки. Стеклянная дверь на террасу разбита вдребезги, осколки хрустят под подошвами.       Роман выходит на террасу, и терпеть больше невозможно, всё его тело прошибает страх.       Терраса выглядит как поле боя, которое забыли убрать после отступления. Стол расколот надвое, стулья разбросаны, спинки выломаны, металлические ножки торчат в разные стороны, как искорёженные конечности. Железные прутья, поддерживавшие тент, вырваны из бетона и свалены в кучу у ограждения. А бассейн… бассейн напоминает открытую рану. Вода в нём уже не красная — осевшая кровь превратила её в мутную бурую жижу, поверхность которой покрыта сухой коркой из свернувшихся хлопьев.       Роман стоит не дыша. Внутри него нарастает ужас, который он не может контролировать. Сначала накатывает злость на Илью за то, что тот не уследил, на Петра за то, что тот ввязался в эту историю, на чужого человека за то, что тот посмел прийти на его территорию. Потом возвращается страх, что Илья мог пострадать, что вампирская регенерация не сработала, что его сын лежит где-то мёртвый.       А потом наступает отчаяние, чёрное, липкое отчаяние, которое он испытал в первый раз, увидев болезненные ожоги на его коже.       — Илья! — кричит он снова, и голос его ломается, становится чужим, высоким, почти детским. — Сынок, отзовись! Пожалуйста!       Тишина. Только ветер шевелит осколки стекла.       Роман бросается в дом, перепрыгивая через ступеньки, забегает на второй этаж по широкой мраморной лестнице, и каждый шаг даётся ему с трудом — не потому, что ноги не слушаются, а потому, что внизу, в гостиной, он видел достаточно крови, чтобы понять: здесь произошло что-то чудовищное. Роман не может ждать: он должен найти сына, должен убедиться, что Илья жив, что его не убили, что он не лежит где-нибудь в луже собственной вампирской крови.       Коридор второго этажа тонет в полумраке — шторы везде задёрнуты, только узкая полоска света пробивается из-под двери в конце. Дверь спальни Петра. Роман идёт туда, и на полпути слышит звуки. Сначала ему кажется, что это плач — тихий, прерывистый, похожий на всхлипы, перемежающиеся с глубокими, надрывными вдохами. Но чем ближе он подходит, тем яснее понимает: это не плач. Сдавленные, горловые стоны, которые вырываются из чьего-то рта, зажатого рукой или подушкой.       Мерзость.       Роман замирает у двери, прислушивается к другим звукам: влажным, ритмичным ударам тела, встречающегося с телом, и низкому, хриплому дыханию, которое не может принадлежать его сыну, потому что Илья не дышит так громко, Илья вообще почти не дышит, когда не голоден. Это дыхание человека.       Гуменника.       — Илья, — шепчет Роман, и его голос дрожит, потому что он уже знает, что увидит, когда откроет дверь, но не может поверить, не хочет верить, что его сын, его мальчик, его конвертик счастья, который он носил на руках и учил кататься на коньках, сейчас — там, за этой дверью, в этой темноте — делает то, что не должен делать ни с одним опущенным, простым человеком.       Он толкает дверь, и та тихо, почти беззвучно отворяется.       Роману приходится сильно прищуриться, чтобы разглядеть комнату Петра. Запах ударяет в ноздри, противный, мерзкий запах тел и крови. Окна занавешены одеялами, заклеены скотчем по краям, чтобы ни один луч солнца не пробрался внутрь. В этом искусственном, гнилостном полумраке Роман видит кровать, развороченную, с простынями, сползшими на пол, и два тела, сплетённые в одну грязную, потную массу.       Пётр сверху. Он двигается размеренно, жестоко, каждый толчок отдаётся глухим ударом — кровать бьётся о стену, и на белых простынях расползаются новые, свежие пятна крови. Его человеческой, сверхценной крови.       Живот человека перемотан бинтами, старыми, пропитанными чем-то бурым, но повязка сползла, и из-под неё сочится сукровица, смешиваясь с потом, стекая на тело Ильи. Рана открылась. Ему больно — Роман видит, как Пётр морщится при каждом движении, как его пальцы судорожно сжимают бёдра Ильи, оставляя на бледной коже синяки.       Илья под ним — на спине, с раскинутыми руками, с головой, запрокинутой так, что видна вся шея, усеянная старыми, уже зажившими укусами и свежими, ещё кровоточащими следами зубов. Его лица не видно, слава Богу, отец не видит лицо сына, оно повёрнуто в сторону, в подушку, но Роман слышит его голос, сдавленный, почти беззвучный:       — Медленнее… пожалуйста… медленнее…       Пётр не отвечает. Он не сбавляет темпа, не смягчает толчков. Его глаза закрыты, лицо искажено гримасой болезненного сосредоточения, с которым человек делает то, что давно перестало приносить радость, но стало единственным способом чувствовать. Его рука лежит на горле Ильи — не душит, просто держит, доминирует над придавленным к кровати Ильёй.       — Петя, — снова стонет Илья, и голос его срывается. — Мне больно…       — Мне тоже, — выдыхает Пётр, и в его голосе нет злорадства, нет жестокости, только пустота, такая глубокая, что Роман чувствует её кожей. — Мне тоже больно, Малинин. Терпи.       Роман стоит в дверях, и его тело не слушается. Он хочет закричать, броситься на Гуменника, оторвать его от сына, разорвать этого человека, который посмел трогать Илью так — грубо, без спроса, без нежности, просто потому что сын оказался слаб после драки, просто потому что его можно вот так...насиловать?       Ноги не идут, язык не поворачивается, потому что внутри, на фоне ужаса и отвращения, прорастает страх, ведь Илья не сопротивляется. Илья не пытается вырваться, не кусается, не зовёт на помощь. Его руки, лежащие на подушке, расслаблены, пальцы чуть подрагивают, но не сжимаются в кулаки. Он позволяет.       — Медленнее… — шепчет Илья, осознавая, что человек всё равно его не послушает, продолжит брать его и кормить собственную жадность.       Пётр не слушает, двигается быстрее, жёстче, и его дыхание становится чаще, прерывистее. Капли крови с его живота падают на эрегированный член Ильи, пот скатывается на его лицо, на подушку, и Илья слизывает их с губ — автоматически, потому что не может иначе, потому что вкус этой крови, человеческой, тёплой, стал для него единственным, что притупляет голод.       Роман хочет заорать. Он открывает рот, набирает воздух в лёгкие — и в этот момент Пётр поднимает голову и смотрит на него.       Глаза Гуменника — зелёные, мутные, с красными прожилками — встречаются с глазами отца без страха и стыда или ожидаемого удивления.       Он смотрит с усталостью и вызовом. Смотри, — говорят они. — Смотри на своего сына. Смотри, что вы с ним сделали. Он готов лечь под любого, кто накормит его.       Пётр не останавливается. Его бёдра продолжают двигаться в том же ритме, и Роман видит, как его член входит в Илью, как Илья вздрагивает, как его пальцы впиваются в подушку, как по щеке — бледной, красивой, испачканной чужой кровью — скатывается слеза.       А может быть, ему просто показалось.       Скорняков сжимает кулаки так, что ногти впиваются в ладони, но не двигается с места. Он не может. Потому что если он сейчас подойдёт, если он оторвёт Петра от Ильи, если он сделает хоть что-то — Илья не простит ему этого. Илья сам выбрал. Илья сам пришёл. Илья сам лёг под этого человека, истекающего кровью, еле живого, но всё ещё способного делать ему больно.       Дверь закрывается с тихим, почти вежливым щелчком, и этот звук — последняя граница между тем, что Роман готов видеть, и тем, что происходит здесь.       Пётр замирает на секунду, прислушивается к звукам в коридоре. Шаги удаляются — быстро, почти бегом, и он знает, что отец Ильи не вернётся. На сегодня, кажется, он увидел достаточно, чтобы больше не лезть к ним. И это знание расслабляет его, окончательно разбивая ту грань, которая ещё удерживала его в рамках приличия. Теперь сдерживаться нет смысла, за его действиями больше не смотрит перепуганная курица-наседка. Есть только он и Илья — мокрый, дрожащий, с закрытыми глазами, красивый даже сейчас, особенно сейчас.       Видеть молодого, развратно-разложенного Малинина под собой после того противного долгого созерцания Скорнякова кажется новым витком удовольствия. Как у такого заурядного человека появилось такое.       — Открой глаза, — говорит Пётр, и голос его звучит ровно, почти спокойно, но в этом спокойствии — обещание боли. — Смотри на меня, Малинин. Он ушёл. Твой папочка ушёл. Теперь никто не придёт тебя спасать.       Илья медленно поднимает веки, и его глаза — красные, заплаканные, с расширенными зрачками — с трудом фокусируются на лице Петра. Он не говорит ни слова, только сглатывает, кадык дёргается. Папа всё видел?       Пётр не выходит из него. Он остаётся внутри, глубоко, и его член, полувозбуждённый, пульсирует в такт сердцу, колотящемуся где-то в груди. Он смотрит на Илью сверху вниз без капли жалости.       — Ты хотел медленнее? Ты просил твоего папу? Просил, чтобы он вмешался? Думал, он тебя спасёт? Нет, Малинин. Он посмотрел и ушёл. Потому что ты ему не нужен. Ты никому не нужен.       Он начинает двигаться снова медленно, тягуче, с намёком на удовольствие, которое Пётр получает. Каждое движение рассчитано: он входит глубоко, замирает, выходит почти полностью и снова толкается, и Илья выгибается, потому что его тело, проклятое вампирское тело, которое не должно чувствовать, отвечает на каждое прикосновение с остротой, с какой люди реагируют на раскалённое железо.       — Не могу, — шепчет Илья, и голос его срывается. — Пётр, я не могу…       — Можешь, — перебивает Пётр и сжимает пальцы на его бёдрах так, что синяки проступают мгновенно. — Ты мой. А теперь терпи.       Илья закрывает глаза, и Пётр хватает его за подбородок, сжимает челюсть так, что зубы щёлкают.       — Я сказал: смотри на меня.       Илья открывает глаза с усталостью, болью, со стыдом.       — Пожалуйста, — говорит Илья, и это слово, которое он ненавидит больше всего на свете, вылетает из его рта почти беззвучно в сотый раз за сутки. — Отпусти меня… Дай кончить.       Пётр усмехается, ловит его губы в поцелуе, жмётся ещё ближе и ещё плотнее, кусает за подбородок. Наслаждается полной доступностью некогда сильного и непобедимого вампира.       — Не сегодня.       Пётр выходит из него — резко, грубо, и Илья вскрикивает, но болезненное отпущение длится недолго, он переворачивает его на живот, задирает бёдра, раздвигает ноги шире и входит снова — одним толчком, до конца, и Илья утыкается лицом в подушку, и его пальцы рвут простыню.       — Не надо, — шепчет он, но Пётр не слышит… слышит, но игнорирует.       Он двигается быстрее, жёстче, и его рука опускается на ягодицы Ильи со звонким, хлёстким ударом, от которого тело вампира дёргается, а мышцы внутри сжимаются вокруг члена Петра, и он стонет — от боли, от унижения, от того, что его тело предаёт его и отвечает на эту жестокость непроизвольным удовольствием.       — Шалава, — говорит Пётр, и он не спрашивает, он утверждает. — Тебе ведь нравится? Ты становишься твёрже. Чувствуешь себя на своём месте. Да?       Илья не отвечает. Пётр бьёт снова — сильнее, и на бледной коже остаётся красный отпечаток ладони, который рассосётся. Да. Уже в сотый раз отметины испаряются под его руками, но он не перестаёт помечать его.       — Отвечай.       — Да, — выдыхает Илья, и в этом «да» — вся его грязь, вся его слабость, вся его готовность терпеть.       Пётр наклоняется, и его губы касаются шеи Ильи для укуса. Он впивается в нежную кожу своими тупыми зубами, прокусывает до крови, и Илья кричит — глухо, в подушку, и его тело конвульсивно сжимается, и Пётр чувствует, как член Ильи пульсирует, но не даёт ему кончить — останавливается, замирает, не позволяя разрядке случиться.       — Нет, — шепчет он прямо в ухо Илье. — Не сейчас. Терпи, мой хороший.       Его хороший.       Он снова двигается — медленно, мучительно, и каждая секунда этой пытки растягивается в вечность. Илья кусает подушку, чтобы не кричать, его спина покрывается мурашками, а пальцы ног поджимаются от напряжения.       Он хватает Илью за волосы, оттягивает голову назад, и его язык проводит по шее, собирая кровь из свежего укуса.       — Скажи, что ты мой, — шепчет он.       — Я твой, — отвечает Илья, и голос его ломается.       — Ещё.       — Я твой.       — Громче.       — Я твой! — кричит Илья, и в этом крике — облегчение и стыд, и желание, и ненависть к себе за то, что он готов произносить эти слова, снова и снова, лишь бы Пётр не останавливался, лишь бы он продолжал его мучить, лишь бы после этого безумия наступила короткая, блаженная пустота, когда можно забыть, кто ты и зачем ты здесь.       Пётр отпускает его волосы, и голова Ильи падает на подушку. Он снова двигается — быстро, резко, почти животно, и его дыхание становится прерывистым, и он чувствует, что сам близок к разрядке, но не позволяет себе кончить раньше, чем Илья сломается окончательно.       — Ты хочешь кончить? — спрашивает он, и его голос дрожит от напряжения.       — Да, — шепчет Илья. — Пожалуйста.       — Попроси как следует.       — Пожалуйста, Пётр, дай мне кончить. Я сделаю всё, что скажешь. Всё.       — Всё? — Пётр замедляется, мучая его паузой. — Ты будешь ходить на охоту? Будешь учиться выходить на солнце? Будешь тренироваться, не срываясь на каждом шагу?       — Буду. Всё буду.       — И ты извинишься перед Владом?       — Да… Клянусь.       Пётр усмехается и наконец позволяет себе ускориться — входить резко, глубоко, и его рука одновременно сжимает член Ильи, и через несколько секунд они кончают вместе — Пётр внутри, громко, с рычанием, Илья на простыню, беззвучно, содрогаясь всем телом, и его лицо, мокрое от слёз, пота и крови, падает на подушку, обессиленно тыкаясь в испорченную ткань.       Пётр выходит, падает на спину рядом, смотрит в потолок. Илья лежит не двигаясь, и его тело медленно расслабляется, погружаясь в пустоту, ради которой он терпел всё это.       — Завтра начинаем новую жизнь. Ты будешь есть нормальную еду. Я заставлю. Даже если тебя вывернет наизнанку.       Илья не отвечает. Он закрывает глаза, и его дыхание становится ровным, почти человеческим. Пётр поворачивает голову, смотрит на него — на спутанные волосы, на синяки, на следы укусов, на засохшие слёзы, наслаждается проделанной работой. Три долбанных дня он готовил Илью к признанию своей стороны, к подчинению человеку. И всё получилось не без потерь, но Илья признал свою вину.       Гуменник — не его игрушка. И это видел даже его отец.       Он встаёт, идёт в душ, смывает с себя кровь, сперму и пот. А когда возвращается, Илья уже спит — без снов, без кошмаров, без голода. Пётр садится рядом на край кровати, смотрит на его бледное, измученное лицо и думает о том, что они могут многое изменить, что Илья потенциально безопасен и даже мил.       Всё же половина его успеха — это не только идеальное тело. Но ещё и его природное очарование, заслуга которого целиком на плечах его родителей.       Гуменник спускается вниз через полчаса. На шее — свежие следы от укусов Ильи, которые он даже не пытается скрыть: красные точки на бледной коже выглядят как неприличное клеймо, и Пётр не прячет их, наоборот — он как будто выставляет напоказ, демонстрирует невидимому зрителю: смотрите, я тут главный, я одолел вампира, и теперь он ползает у меня в ногах.       Роман сидит в гостиной на единственном уцелевшем кресле — белом кожаном, которое каким-то чудом не пострадало во время погрома. Перед ним на столике — початая бутылка коньяка и почти пустой стакан. Он пьёт уже третий, не закусывая, и его лицо, всегда такое выдержанное, сейчас напоминает маску, трещащую по швам.       Пётр подходит к бару, достаёт второй стакан, наливает себе щедрую порцию — почти не глядя, с лёгкой, расслабленной грацией человека, который только что сбросил тяжёлый груз. Он делает глоток, морщится: с непривычки коньяк обжигает горло, но он не кашляет, держится, чтобы выглядеть невозмутимым, проглатывает, облизывает губы.       — Хороший, — говорит он, садясь в кресло напротив. — Французский?       — Армянский, — сухо отвечает Роман, не глядя на него.       — Тоже неплохо, — Пётр делает ещё глоток, откидывается на спинку, и его глаза — серые, спокойные, с лёгкой усталостью — смотрят на отца Ильи с тем выражением, которое Роман не может расшифровать. — После секса всегда хочется выпить.       Роман молчит. Его пальцы сжимают стакан так, что костяшки белеют, хочется вмазать в эту самодовольную нахальную морду.       — Что ты делаешь с моим сыном? Ты… мучаешь его. Я видел. Ты не человек, Гуменник, ты хуже, чем он.       — Я не мучаю. Я даю ему то, что он просит. Ваш сын — плохой вампир, Скорняков. Вы сами его таким сделали. Он не может контролировать голод, не может есть нормальную еду, не может выходить на солнце. Он — калека. И единственное, что он умеет хорошо — это трахаться. Вы не поверите, но он делает отличный минет. Если бы не клыки, которые вечно царапают, было бы вообще идеально.       Возмутительная наглость!       Роман вскакивает, стакан падает на пол, разбивается, и коньяк растекается по уголку белого ковра чёрной, похожей на кровь лужицей.       — Замолчи! — кричит он, и его лицо становится пунцовым. — Я тебя уничтожу! Я найму людей, я…       — Ты ничего не сделаешь, — перебивает Пётр, не меняя позы. Он спокоен, его не выгонят, он — гарант безопасности Ильи от посягательства другого вампира. — Потому что я нужен твоему сыну. Без меня он умрёт. Он меня любит, готов защищать от других и ревностно нападать на вампиров куда сильнее его. По-своему, по-больному, но любит. И если ты меня тронешь, он этого не простит. Никогда.       Роман замирает, тяжело дышит. Его кулаки сжаты, в голове — красная пелена, но где-то на периферии сознания прорастает холодное, расчётливое понимание: Пётр прав.       — Чего ты хочешь? — выдавливает Роман, садясь обратно в кресло. Его голос теперь тихий, почти беззвучный. — Денег? Славы? Свободы?       Пётр допивает коньяк, ставит стакан на стол, и его пальцы — длинные, с идеальными ногтями — барабанят по стеклу.       — Я хочу, чтобы ваш сын стал нормальным вампиром. Не больным птенцом, который сосёт из пакетов и прячется от солнца, а полноценным хищником, который может выходить на лёд днём, не боясь обгореть. Для этого ему нужно учиться. Есть нормальную еду, охотиться на животных, тренировать контроль. Когда он подчиняется, он успокаивается. Так что да, я буду его трахать. А вы будете сидеть в сторонке и радоваться, что ваш сын наконец-то перестанет быть инвалидом.       Будто до этого дня Илья не был нормальным?       Этот чертов Гуменник только всё испортил.       Роман молчит. Его лицо белое, на лбу выступила испарина. Он смотрит на Петра, и перед ним не человек, а монстр, который делает больно, который получает с каждым вдохом Ильи всё больше контроля.       — Вы хотите сказать, — начинает Роман, и его голос ломается, — что если он будет послушным… если вы будете его… наказывать… он сможет выходить на солнце? — Скорняков ещё не понимает, какие возможности откроются перед ним в тот момент, когда Илья перестанет скрываться от людей.       — Не сразу, — Пётр пожимает плечами. — В следующем сезоне, может быть. Или через год. Но он сможет. И тогда он станет достойным соперником для всех этих Шайдоровых и прочих. Вы же этого хотите? Чтобы ваш сын побеждал? А не прятался по ночам, как крыса? Чтобы он снова хоть на пару часов в сутках напоминал вашего Илью, так глупо умершего подростка?       Роман закрывает глаза. Внутри всё переворачивается — от ненависти к этому человеку, от отвращения к его методам, от стыда за то, что он соглашается. Но он соглашается. Потому что другого выхода нет. Потому что Илья действительно слаб. Потому что Таня бы всё отдала, чтобы Илья снова мог сходить с ней на фермерский рынок в жаркий день и выбрать продукты для ужина. Чтобы Лиза могла привести старшего брата на открытый урок о людях, на которых хочется быть похожими.       — Хорошо, — шепчет он, и его голос дрожит. — Хорошо. Делайте, что хотите. Но если он пострадает… если ты перейдёшь грань…       — Я её уже перешёл, — перебивает Пётр, поднимаясь. — Но он жив. И он будет жить. А теперь, извините, я пойду. Мне нужно проверить, как там наш общий пациент. Кстати, врачей не вызывайте. Я сам справлюсь.       Роман смотрит ему в спину, и его глаза наполняются слезами. Хочется прибить этого парня, уничтожить, стереть с лица земли. Но он знает, что не может.       Пётр скрывается на втором этаже, и через минуту оттуда доносится тихий, приглушённый голос — Гуменник с кем-то разговаривает, может быть, с Ильёй, может быть, сам с собой. Роман сидит в кресле, сжимая подлокотники, и в его голове созревает план. Он избавится от Гуменника когда-нибудь. Найдёт другого донора, другой способ вернуть их жизнь к нормальности.       А пока нужно вернуть к нормальности хотя бы террасу и бассейн.       Уже днём, когда мысли сформировались в достойный комок, он стоит у панорамного окна в гостиной, сжимая в руке планшет с расчётами реконструкции части здания.       Рабочие — трое черных мужчин в оранжевых жилетах — уже четвёртый день разбирают то, что осталось от бассейна и кафельного покрытия. Большой промышленный насос выгребал воду с остатками крови, потом бетономешалка заливала новые плиты, и теперь они кладут плитку — итальянскую, матовую, почти такую же, как была. Почти.       Роман подсчитывает убытки автоматически, без блокнота, в уме: разбитая мебель, испорченный паркет в гостиной, замена бассейна, упущенная выгода от сорванных рекламных контрактов. Илья пропустил два шоу по «болезни», гонорар молчаливым врачам, которых вызвал для Гуменника. Выходит сумма, от которой у него темнеет в глазах. Всё рушится. Не из-за вампиров, не из-за этого конфликтного Дикиджи, а из-за парня, который сейчас, наверное, опять лежит с его сыном в постели и нежит своё холёное тело.       Роман отходит от окна, идёт к бару, наливает себе коньяк — уже четвёртый за день, а на часах только полдень. Он непьющий, никогда не был, но эти дни превратили его в человека, который ищет забвения в лёгком опьянении, потому что трезвым смотреть на происходящее невозможно.       — Мистер Скорняков, — окликает его прораб, заглядывая с террасы. — Плитку на дорожке тоже будете менять? Там трещины по всей длине.       — Меняйте всё, — отвечает Роман, не оборачиваясь. — Выставите счёт.       Он слышит, как рабочие переругиваются, звенят инструментами, и этот обычный, почти уютный шум стройки контрастирует с тем, что творится в доме. Наверху, в спальне Петра, царит полумрак, и до его ушей иногда доносятся приглушённые стоны — Илья, который больше не просит пощады, а только бесконечно принимает чужой голод.       Роман выпивает коньяк залпом, ставит стакан на барную стойку и замечает, что его рука дрожит. Он стар, он устал, он хочет, чтобы этот кошмар закончился, но не знает, как выйти из игры, в которой все карты у Гуменника. Лучше только смерть, но тогда он сам отдаст Илью всего целиком в руки этого мерзавца.       Стройка идёт своим чередом. Экскаватор затихает, рабочие перекуривают, и Роман выходит на террасу — посмотреть, как продвигается дело. Новый бассейн уже залит, вода чистая, голубая, но Роман всё равно видит её красной, он всегда будет видеть её красной.       В этот момент из дома выходит Гуменник. Спускается по лестнице не спеша, в распахнутой рубашке, с мокрыми волосами — видимо, только из душа. На шее — новые укусы, яркие, свежие, как клеймо. Он потягивается, как кот, и его лицо расслабленное, почти счастливое. Он улыбается рабочим, кивает, и те отводят взгляды — им неловко, они не знают, что происходит в этом доме, но чувствуют, что что-то не так.       Роман смотрит на него, и внутри него закипает холодная, тяжёлая ярость. Он подходит ближе, останавливается в двух шагах, и его голос, когда он заговаривает, звучит тихо, но каждое слово как пощёчина.       — Ты здесь играешься, Гуменник. Трахаешь моего сына, отдыхаешь будто на каникулах, командуешь всеми. А когда тебе доведётся выступить на соревнованиях — а тебе доведётся, если я не передумаю, — ты проиграешь в сухую. Не только Илье, всем. Потому что ты — никто. Нейтральный статус, без рейтинга, без федерации за спиной, без страны. Ты даже не помойка, ты — пустое место. И когда ты выйдешь на лёд, судьи даже не посмотрят в твою сторону. Ты будешь прыгать свои четверные в пустоту, а зрители будут аплодировать тем, у кого есть имя. У тебя нет имени, Гуменник. Ты — донор. Ты — кормушка. Ты — ничто, и все в нашей федерации видели договор: они знают, в каком положении ты вступишь в соревнования.       Пётр замирает. Его улыбка сползает, и лицо становится жёстким, серым. Он смотрит на Романа с яростью, но он молчит. Его кулаки сжимаются, на скулах играют желваки, но он не произносит ни слова. Он знает: унижать Илью не равно самому становиться лучше. Он может делать с вампиром что угодно: может ломать его, может заставить плакать и умолять, но это не даст ему ни одного балла на чемпионате. Это не сделает его прыжки чище, а приземления увереннее.       Петя застрял на этой вилле, в этой грязи, в этой роли.       Пётр разворачивается и уходит в дом, не сказав ни слова. Его рубашка поднимается на ветру, и Роман видит, как напряжена его спина от бешенства, которое он вынужден глотать.       Рабочие украдкой переглядываются, но не комментируют. Бетономешалка снова заводится, и шум стройки заполняет тишину.       Роман остаётся на террасе один, смотрит на новый бассейн и думает о том, что этот парень — слабое звено. Он злой, он амбициозный, он готов на всё, но у него нет ресурсов. Ни спортивных, ни финансовых, ни человеческих. Только его жестокость, которая ничего не стоит вне этих стен. И Роман знает: рано или поздно Гуменник сорвётся, совершит ошибку, перейдёт черту, и тогда его можно будет вышвырнуть, как отработанный материал. Осталось только ждать и не мешать ему закапывать себя самому.       Он достаёт телефон, набирает номер юриста.       — Алло, Джон. Подготовь новый договор. Я хочу, чтобы у нас была возможность расторгнуть контракт с донором в одностороннем порядке. Да, найди основание. Любое. Запасной вариант не помешает.       Он убирает телефон, смотрит на небо — голубое, калифорнийское, безоблачное — и чувствует, как солнечные лучи согревают его лицо. День может стать хотя бы нормальным.
Примечания:
224 Нравится 174 Отзывы 32 В сборник
Отзывы (31)