***
«Great Park Ice» в Ирвайне забит под завязку — субботняя тренировка открытого катка, и вокруг сотни людей. Дети в разноцветных курточках, родители с кофе и айфонами, тренеры с планшетами, юниоры, старшие, что закончили карьеру, фигуристы из групп Рафаэля — всё смешалось в этот гулкий, солёный от пота и дешёвых духов коктейль. Илья едет по кругу, и каждый виток — пытка. Запахи: кровь — она везде. У ребёнка, который разбил коленку пятнадцать минут назад, пахнет свежей ссадиной — сладковато, приторно, как упавший на пол леденец. У женщины на трибуне — менструация, он чувствует это за двадцать метров, и его челюсти сводит судорогой, клыки упираются в нижнюю губу. У мужчины в синей ветровке — заживающая ранка на пальце, где он сорвал заусенец, и этот запах старой, чуть гнилостной крови смешивается с хлоркой и аммиаком от уборщиц. Сотня. Может, двести живых, пульсирующих мешков с кровью. И каждый кричит: выпей меня. Илья замедляется. Его вынужденная, выторгованная у голода тренировка сегодня не идёт — он не может прыгать, потому что в голове нет места для подсчёта оборотов, есть только этот бесконечный, выматывающий счётчик запахов. Четверной лутц требует тишины, а здесь — оркестр из сердец, которые бьются вразнобой.Как же хочется жрать!
Рафаэль Владимирович смотрит на него с борта, хмурится, что-то записывает в планшет. Рядом Пётр оттачивает отдельные элементы новой короткой — Рафаэль поставил её под агрессивную классику, и Пётр выглядит на льду чужим, слишком прямым, слишком злым. Его движения рубленые, но быстрые, и он то и дело бросает взгляды на Илью. Илья не смотрит на Петра, ведь страх тронуть его при всех заволок, кажется, весь его желудок и подбирается выше. Потому что запах Петра — единственный в этом аду, который не вызывает у него желания убивать, лишь желание спрятаться, прижаться, зарыться лицом в его шею и дышать, дышать, дышать, забывая обо всех остальных.Гуменник особенный.
«Только он, — думает Илья, проезжая мимо группы детей, которые визжат и машут руками. — Только его запах. Если я удержусь на нём, я не сорвусь». Он сужает круг. Вместо того чтобы кататься по периметру, где толпа, он смещается к центру, к пустому пространству, где остаётся только он и мысль о Петре. Его шея открыта, и на ней всё ещё видны следы укусов. Илья смотрит на них, и его желудок скручивает от голода. Ребёнок. Маленькая девочка в пайетках, лет шести, подъезжает к нему слишком близко, и её запах — молочный, сладкий, с ноткой страха — ударяет в ноздри так, что Илья хватается за борт, чтобы не упасть. Его клыки выдвигаются, и он прикусывает губу. — Илья, вы в порядке? — спрашивает тренер девочки: женщина с запахом духов «Шанель» и здоровой, густой кровью где-то под левой ключицей. Илья отворачивается, делает глубокий вдох, ищет в этом вонючем воздухе единственный спасительный запах — Пётр. Пётр. Где Пётр? Пётр уже на другом конце льда, он начинает новую дорожку шагов, и ветер от его движений доносит до Ильи знакомый, солоноватый, чуть сладковатый аромат — его запах, запах человека, который позволяет себя кусать, который не боится, который вопреки своей грубости может иногда быть нежным, который, несмотря на все изменения в мире, выбрал только его. Илью. Малинин закрывает глаза на секунду и представляет: шея, изгиб, тонкая кожа, под которой бьётся артерия. Он хочет просто быть рядом. И эта мысль, странная, почти человеческая, притупляет голод настолько, что он снова открывает глаза и видит мир не просто серым. Ребёнок уехал. Тренер ушла. Пётр скользит где-то слева, и его дыхание, ровное, спокойное, перекрывает все чужие сердцебиения. Он — его цель, ради которой вампир согласился на это испытание. Условие было простым на словах и сложным в исполнении: не сорваться на открытой вечерней тренировке, где много людей. И порадовать всех своей улыбкой. У нелюдимого вампира, как оказалось, так много фанатов. Лёд под коньками плавится, превращается в кашу, в которой вязнут лезвия, но он продолжает ехать по кругу, сужая радиус, приближаясь к Петру, который работает на другой половине катка. Рафаэль что-то кричит ему про выезды, про корпус, но слова тонут в гуле голосов, в запахах крови, которые с каждым часом становятся всё невыносимее. Пётр замечает его навязчивое преследование только через полтора часа, когда очередная связка рассыпается из-за того, что Илья подъехал слишком близко, почти задел плечом. — Ты, — Пётр резко тормозит, поднимая облачко ледяной крошки, и его голос режет воздух, — ты что творишь? Ты должен прыгать, а не шляться за мной хвостом. — Я не могу, — тихо отвечает Илья. — Слишком много людей. — И что? — Пётр подъезжает ближе, и теперь их разделяет только полметра льда. — Ты собрался всё занятие просто так проездить? Рафаэль с тебя спросит. — Мне всё равно, — Илья поднимает глаза, и Пётр видит, что зрачки его расширены, а на лбу выступила испарина — вампиры не потеют, если только не теряют контроль. — Я не могу думать о прыжках. Я слышу их. Всех. Пётр оглядывается по сторонам. Каток действительно забит — дети, родители, любители, работники. Маленькая девочка с разбитой коленкой сидит на скамейке и плачет, и её кровь пахнет так, что у Пётра самого закладывает нос, даже без вампирского чутья. Он смотрит на Илью, на его побелевшее лицо, на то, как его пальцы судорожно сжимают и разжимают кулаки, и в его голове что-то щёлкает. Наконец-то он обратил внимание на своего вампира, только вот с расчётом, без наивной жалости, с которой на Илью смотрела когда-то мама. Если Илья сорвётся здесь, при всех, конец всему. Он хватает Илью за запястье, резко дёргает на себя, и их лица оказываются в нескольких сантиметрах. — Слушай сюда, птенец недоделанный, — шипит он по-русски, и звуки родной речи, грубые, хлёсткие, врезаются в сознание Ильи, как кнут. — Ты сейчас возьмёшь себя в руки и перестанешь позорить себя. Понял? Не позоришь и меня. Потому что если ты тут на кого-нибудь набросишься, ты не просто карьеру похоронишь — тебя упекут в лабораторию и разберут на органы. И я не приеду тебя спасать. Илья дёргается, пытаясь вырвать руку, но донор держит крепко, и его пальцы впиваются в кожу, оставляя синяки, которые затянутся через минуту, только вот сейчас почему-то болят. — Отпусти, — шепчет Илья. — Не отпущу, — отвечает Пётр и тянет его к борту, к выходу со льда. — Ты не в себе. Пойдём. — Я могу кататься, — Илья сопротивляется, но слабо, почти вяло, как марионетка. — Я справлюсь. — Справится он, — усмехается Пётр и, подъехав к борту, наклоняется к Рафаэлю, который возится с планшетом, записывая что-то про новую программу. — Простите, Рафаэль Владимирович, у Ильи мигрень. Мы ненадолго. Он вернётся и откатает столько четверных, сколько всем нам будет нужно. Рафаэль поднимает голову, смотрит на бледного, дрожащего Илью, переводит взгляд на Петра и кивает. Ему всё равно. Глаза его уже скользят к группе юниоров, которые ждут своей очереди на дорожку. — Идите, — бросает он негромко. — Только быстро. Пётр не ждёт второго приглашения. Он перекидывает ногу через борт, спрыгивает с коньков прямо на ледовую резину, натягивает накладки и тянет Илью за собой. Они проходят мимо раздевалок, мимо тренерской, мимо туалетов, и Гуменник толкает дверь в подсобку, узкую, грязную, заставленную вёдрами и швабрами — не самое уютное место, зато здесь тихо. Свет от маленькой лампочки бьёт в глаза — резкий, флуоресцентный, выхватывающий каждую царапину на лице Ильи, каждую каплю пота на его висках. Пётр смотрит на него — на это бледное, измученное лицо, на губы, искусанные в кровь, на глаза, которые всё ещё напоминают о той секунде, когда Илья почти сорвался, но удержался, выбрал его запах из сотни, и внутри Петра разгорается тёмное, животное удовлетворение оттого, что этот монстр, этот вампир, этот некогда хозяин его жизни стоит сейчас перед ним шатаясь, слабый, уставший, полностью зависящий от его спокойного дыхания и твёрдой руки. — Смотри на меня, — вдруг говорит Пётр, и его голос ниже обычного, в нём появилась знакомая хрипотца, которая всегда появляется перед тем, как он делает что-то, о чём потом не жалеет. — Почему мы не можем, как раньше, тренироваться только вдвоём? — те ночные тренировки, та демонстрация силы, что скопилась в вампирском теле после выпитой крови, вот то, ради чего отец заключил варварский договор. Ну и куда они заплыли? Илья слаб, при всей своей силе он всё ещё держится на мысли о своей болезни. Бедный больной Ильюша. Гуменнику просто смешно, но вид истрёпанного человеческой пыткой существа слишком пленительный. Пётр делает шаг, прижимает Илью к стене коридора и целует его — грубо, влажно, с языком, который врывается в чужой рот без спроса, без нежности, с той же животной потребностью, с какой час назад Илья стремился сократить расстояние между ними. Илья не сопротивляется. Он замирает на секунду, а потом его руки сами ложатся на плечи Петра, и он отвечает, потому что этот поцелуй, пусть жестокий, пусть властный, даёт ему то, чего он не может получить иначе: контакт с донором, живое тепло, чужое дыхание, которое перебивает все остальные запахи. Его язык встречается с языком Петра, и во рту становится тесно, и он чувствует, как чужие губы сминают его губы, как чужие зубы впиваются в нижнюю губу. Пётр отрывается первым, тяжело дыша, и его глаза — зелёные, с расширенными зрачками — смотрят на Илью с тем выражением, которое тот научился читать не скоро, но смог. Обещание боли или награды. — Если ты сейчас выйдешь на лёд и дотерпишь до конца тренировки, — говорит Пётр, и его голос ещё сорван, но уже твёрже, — если ты не сорвёшься, не накинешься ни на одного ребёнка, ни на одного родителя, ни на Рафаэля, и после этого ещё улыбнёшься для фотографий с этими детьми, то я покормлю тебя. Потерпи. Илья сглатывает, прижимается к его телу ближе руками, обнимает так, как не обнимал, кажется, никогда, почти вешается на тело донора. Его горло двигается, и на шее вздуваются жилы, как же хочется остаться в подсобке подольше, провести всё время рядом и не отпускать это тело из своих цепких рук. — А если я сорвусь? — Тогда ты ничего не получишь, — Пётр отпускает его, отступает на шаг, и его лицо становится непроницаемым. — И я больше никогда не позволю тебе быть рядом со мной на катке. Ты будешь кататься один, по ночам, как раньше, как крыса. Выбирай, Малинин. Илья смотрит на него секунду, слабо кивает и идёт к выходу на лёд, его походка уже твёрже, чем была час назад. Потому что у него есть цель. Потому что он знает, что в конце этого ада его ждёт награда — тёплая шея Петра, его пульс, его кровь, выдуманное тепло. И ради этого он готов терпеть запахи, и детей, и родителей, и улыбаться для камер, и прыгать свои дурацкие четверные, и делать вид, что он нормальный, что он человек, что он не хочет выпить каждого, кто находится в радиусе ста метров. Этот монстр слушается человека. И он будет слушаться, пока есть обещание крови. А когда-нибудь, может быть, начнёт слушаться и без обещаний. Но это будет потом. А сейчас нужно дотерпеть до конца тренировки. Остаток тренировки Илья проводит на чистом, почти механическом автоматизме — то, что раньше требовало сосредоточения, теперь выходит само, потому что мозг занят другим: он считает секунды до конца, до минуты, когда можно будет уткнуться в шею Петра и выпить этот обещанный, маленький, спасительный глоток. Тело движется само — разгон, прыжок, приземление, выезд, следующая связка, и снова разгон. Четверной сальхов получается чисто, каскад из трёх четверных — с лёгкостью, от которой Рафаэль довольно кивает, а дети, прилипшие к бортам, ахают и хлопают, но Илья не слышит. Он слышит только сердце Петра — оно бьётся где-то за спиной, ровно, спокойно, и этот ритм держит его на плаву, как маяк в штормовом море запахов. Дети уже стоят у бортиков, прижавшись к прозрачному пластику, и смотрят на Илью снизу вверх с тем особенным, благоговейным ужасом, с каким смотрят на живого Бога. Их запахи — молочные, сладковатые, детские — всё ещё щекочут ноздри, но Илья приноровился отодвигать их на второй план, как шум за окном. Он смотрит на Петра, который стоит у рампы и о чём-то говорит с Рафаэлем, и его профиль — спокойный, сосредоточенный — становится якорем, за который можно зацепиться, когда волна голода накрывает с головой. — Он сегодня хорошо выглядит, — говорит Рафаэль, не отрывая глаз от Ильи. — Давно я не видел его таким собранным. Пётр пожимает плечами, поправляет край накладки на коньке. В его голове —человеческое утро, кухня, яичница, которую Илья пытался съесть и выплюнул, давясь и кашляя чёрной кровью. Игла от пакета с донорской кровью осталась на столе — Илья даже не притронулся к ней, хотя отец велел выпить перед тренировкой. «Не хочу», — сказал он тогда, и Пётр не стал спорить, потому что понял: Илья проверяет себя. Он хочет научиться не пить, когда не нужно. Хочет стать человеком. Или хотя бы притворяться им. — Он хочет больше времени проводить с людьми, — говорит Пётр, и его голос звучит ровно, будто он обсуждает планы на следующую неделю. — Говорит, что устал от одиночества. Хочет влиться в общество. Рафаэль поднимает бровь, смотрит на Петра с интересом. — Это хорошо. Илья особенный. Он может стать примером для многих. Если, конечно, справится со своими… особенностями. — Справится, — Пётр смотрит на Илью, который заканчивает дорожку шагов на противоположном конце катка, и его рот почти незаметно складывается в улыбку. — Он очень старается. Рафаэль хмыкает, переводит взгляд на Петра, и его глаза становятся чуть мягче. — Он голоден, да? Я вижу. Ты тоже. Пётр кивает. Он не уточняет, кто из них голоден больше и чем именно. — Поэтому и работаем. Илья тем временем начинает разгон для последнего прыжка — четверного акселя. Дети замирают, не дыша. Родители за их спинами достают телефоны. Рафаэль отступает на шаг, чтобы не мешать обзору. Разгон длинный, мощный. Илья летит вперёд, и в этом движении — вся его боль, весь его голод, вся его тоска по нормальной жизни, которую он никогда не сможет иметь. Он отрывается ото льда, вращается — раз, два, три, четыре — и приземляется на одну ногу, чисто, без помарок, без колебаний. Лёд хрустит под лезвием, и в этом хрусте — облегчение, выдох, финал. Дети взрываются аплодисментами. Кто-то кричит «Браво!», кто-то свистит. Илья поднимает голову, и его взгляд находит Петра — тот стоит у борта, скрестив руки на груди, и его лицо ничего не выражает, но в глазах — удовлетворение. Не гордость, нет. Что-то другое, более тёмное, более собственническое. Рафаэль подходит к Илье, хлопает его по плечу. — Отлично, Малинин. Иди, отдыхай. А вы, — он поворачивается к детям, которые всё ещё смотрят на Илью с открытыми ртами, — запомните этот прыжок. Через десять лет попробуете повторить. Дети смеются. Илья не улыбается. Он стоит на льду, тяжело дыша, и его глаза снова находят Петра. — Уводи его, — бросает Рафаэль, не оборачиваясь. — И проследи, чтобы он поел. Нормально поел, а не этой своей дрянью. Пётр кивает, подходит к Илье, берёт его за локоть. — Пошли. Они идут к выходу со льда, и дети расступаются перед ними, как море перед Моисеем. Илья смотрит на их лица — испуганные, восхищённые, любопытствующие — и не чувствует ничего, кроме усталости и тянущей, ноющей пустоты под ложечкой. — Я был хорош? — спрашивает он, когда они заходят в коридор раздевалок. — Ты был великолепен, — отвечает Пётр, не глядя на него. — Теперь потерпи ещё немного. Дети хотят фото на память. — Я не могу. — Можешь. Ты обещал. Илья вздыхает и закрывает глаза. Он знает, что Пётр прав. Он обещал. И он сделает эти фото, и улыбнётся, и будет выглядеть нормальным, хотя внутри него всё сжимается от желания выпить кого-нибудь из этих детей, прямо здесь, прямо сейчас.***
Они забираются в машину, когда сумерки уже окончательно съели солнце, и парковка у льда тонет в синеватом свете фонарей. Роман сидит за рулём, прижимая телефон к уху, и его голос звучит ровно, деловито, как у человека, который привык разгребать чужие проблемы, даже когда внутри всё кипит. — Да, я понимаю, Джон. Но костюмы должны быть готовы к пятнице. И нет, мы не пропустим пресс-конференцию, но в список приглашённых нужно добавить Петра Гуменника. Отныне без него Илья никуда не ходит. Это условие. Да, я знаю, что это очень спорная ситуация. Но так надо. Илья падает на заднее сиденье как подкошенный — его тело, державшееся на чистой силе воли последние два часа, наконец отпускает контроль. Он бледен, его губы искусаны в кровь, и он даже не смотрит на отца — его мутный взгляд сразу находит Петра, который забирается с другой стороны, захлопывает дверь и даже не успевает пристегнуться. Илья набрасывается на него. Не спрашивая, не раздумывая, не обращая внимания на то, что отец в двух метрах, что в машине горит свет, что за окнами ходят люди. Его клыки входят в шею Петра с той же жадностью, с какой голодный зверь впивается в добычу. Пётр не сопротивляется, не охает — только прикрывает глаза, его рука ложится на затылок Ильи, чуть придерживая, совсем нежно. Роман видит странное безобразие в зеркале заднего вида. Видит, как его сын, его маленький мальчик, которого он носил на руках, вонзает клыки в шею человека, нанятого донором. Видит, как Пётр сидит с закрытыми глазами и блаженной, почти самодовольной улыбкой, как будто ему не больно, как будто ему приятно. Видит, как Илья пьёт — жадно, глубоко, и капли крови стекают по бледной шее Петра на ворот белой футболки. Роман заканчивает разговор. Он не помнит, что сказал Джону на прощание — какие-то дежурные фразы, обещания перезвонить. Он кладёт телефон на панель, поворачивается назад и смотрит на них — на эту грязную, интимную сцену, которая уже не кажется ему чужой, но от этого не становится менее отвратительной. — Что, сорвался? — спрашивает отец у донора. Пётр открывает глаза, и его взгляд в зеркале встречается со взглядом Романа. Он не торопится отвечать, даёт Илье сделать ещё несколько глотков, потом мягко, но настойчиво отстраняет вампира от своей шеи. Илья слушается — Пётр чувствует, как клыки выходят из ран, как язык проводит по коже, зализывая прокушенные места. — Нет, — отвечает Пётр, вытирая шею тыльной стороной ладони и глядя на алые разводы. — Не сорвался. Я сам предложил. Илья у нас молодец. Он теперь и прыжки все по указу тренера делает, и с фанатами фотографируется, и всего один раз в день кровь пьёт. Правда, вот так. Илья, который всё это время сидел, прижавшись к Петру, вдруг приходит в себя. Он отрывается от его плеча, сглатывает, и его глаза — красные, мутные — медленно фокусируются на отце. Он видит, как Роман смотрит на него — с ужасом, с отвращением, с болью — и внутри него шевелится что-то, похожее на стыд. Он хочет отодвинуться, создать расстояние между собой и Петром, сделать вид, что ничего не было. Но Пётр не даёт ему. Он хватает Илью за подбородок, поворачивает его лицо к себе и целует — прямо при отце, который застыл с открытым ртом, сжимая руль так, что костяшки побелели. Целует грубо, влажно, с языком, который врывается в рот Ильи, ещё полный крови, и Илья не сопротивляется — он замирает, как кролик перед удавом, и его руки, которые только что впивались в плечи Петра, бессильно падают на сиденье. Роман наблюдает, как целуют его сына. Губы Гуменника касаются губ Ильи, их языки сплетаются. По подбородку течёт смесь слюны и крови. Илья сидит с закрытыми глазами. На его бледном, усталом лице появляется выражение, которого Роман раньше не видел: удовлетворение, тихое, почти человеческое. Удовлетворение от поцелуя. От того, что его выбрали. Что он кому-то дорог как живое, тёплое существо. Какая демонстративная пошлость. Пётр отрывается от его губ, и его взгляд — спокойный, насмешливый — снова находит Романа в зеркале. — Умница, птенчик, — говорит он. — Не переживайте вы так, это просто небольшая награда за хорошее поведение. Илья отползает к окну. Его спина прижимается к холодному стеклу, он смотрит на отца, и в его глазах страх того, что отец сейчас закричит, выгонит Гуменника из машины, запретит им видеться, и он останется один, без этой странной, извращённой близости, без поцелуев, без укусов, без его человека. Роман смотрит на сына, и внутри него что-то обрывается. Он понимает: он опоздал. Он потерял его в эту секунду, потому что Илья смотрит на него со страхом, а на Гуменника — с надеждой. Он понимает, что больше не главный человек в жизни своего сына, что Илья больше не прижмётся к нему жадно, не попросит капельку крови, потому что у него есть всегда доступный донор, что умеет расставлять границы и не перекармливать. Умеет заботиться так, как нужно заражённому вампиризмом человеку, а не больному туберкулёзом мальчику. Роман поворачивается к рулю, заводит двигатель и выезжает с парковки, не говоря ни слова. Он не знает, что сказать. Он не знает, как жить дальше. Гуменник занял его место. Илья принадлежит ему. А папа теперь просто тот, кто оплачивает счета и разбирает последствия. Последствия жизни, которую он сам и допустил, впустив этого человека в их прекрасную семью.