Вопрос тяжелее, чем смог от его сигарет.

G
Завершён
0
автор
Фэндом:
Размер:
96 страниц, 24 158 слов, 16 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика

Навстречу.

Настройки
Половина пятого утра. Город наконец-то заткнулся — только редкие машины шуршат по пустым дорогам, и эта тишина давит на уши хуже любой городской толкучки. «Он у своих родителей». Я смотрю в телефон и тупо не могу понять, как мне это переварить. Что я им скажу? «Здрасьте, я ваш невестка-придурок, который довёл вашего сына до ручки, можно мне к нему?» Минхо рассказал им? Если да — они имеют полное право послать меня нахуй с порога. Если нет — значит, он даже им не сказал правду. Просто «поссорились». Блять. Он их жалеет. Или меня прикрывает. Или просто не может выговорить вслух, что его парень — кусок дерьма без яиц. Машина тормозит у дома. Выхожу — и ноги будто в бетон залили. Стою, как дебил, пялюсь на этот дурацкий дом с палисадником, где мы прошлым летом жарили мясо и Минхо поливал меня из шланга, а я орал на весь район. «Расскажи ему всё, что сказал нам». Сынмин, блять, спасибо за совет. Легко сказать. Я делаю вдох. Ещё один. Хватит быть тряпкой. Я люблю его. ЛЮБЛЮ. Так, что без него воздух — стекло, и дышать невозможно. Если я его потеряю сейчас — просто из-за того, что я вечно молчу, как рыба об лёд, — я себе этого никогда не прощу. Подхожу к двери. Тяну руку к звонку — и дверь открывается сама. Мама Минхо. Она смотрит на меня своими добрыми глазами, и у меня внутри всё обрывается. Сейчас скажет «уходи». Или «как ты посмел». Или просто закроет дверь перед носом. — Ох, Хани… Она не закрывает. Она смотрит с такой болью, будто это её сердце разорвали. От этого мне, словно хуже становится. — Минхо рассказал, что вы сильно поссорились… Бедные мои мальчики. И она меня обнимает. Прямо на пороге, в пять утра, прижимает к себе, и я чувствую, как пахнет её халат — стиральным порошком и чем-то домашним, и у меня глаза начинают щипать. «Поссорились». Он сказал им «поссорились». Не «разошлись». Не «я его бросил». Не «это пиздец». Почему? Потому что надеялся? Потому что боялся их расстроить? Потому что даже после всего — не смог сказать им правду? — Он дома? — мой голос звучит как у простуженного воробья. — Я бы хотел… поговорить с ним. Она отпускает меня, заглядывает в лицо, и я вижу, что она всё понимает. Всё, мать её, понимает, хотя Минхо ей ничего не рассказал. — Иди, — кивает на лестницу. — Он наверху. Я поднимаюсь по ступеням, и каждая, сука, каждая скрипит так, будто я наступаю на стекло. Ноги ватные, сердце долбит где-то в горле, руки трясутся. Останавливаюсь у двери. Какого черта я боюсь? Чего конкретно? Что он меня пошлёт? Так он уже послал. Что ударит? Да пусть бьёт, я заслужил. Что я снова замолчу? Вот этого я и боюсь. Открываю дверь. Без стука. Потому что если постучу — развернусь и сбегу. Минхо лежит на кровати. Спит. Грудь медленно вздымается, лицо расслабленное, и в полумраке он такой… красивый. Такой родной. Такой чужой сейчас. Я сажусь на край кровати. Осторожно, чтобы не разбудить. Хочу взять его за руку — и не могу. Рука застывает в воздухе, как ненужная ветка. Он поворачивается ко мне. Спит? Не спит? — Минхо… — шепчу и всё-таки касаюсь его ладони. Он молчит. Но пальцы сжимают мою руку так, что кости, кажется, треснут. Мёртвая хватка. Как будто боится, что я исчезну. Или хочет сделать мне больно. Или просто не контролирует себя даже во сне. Такое бывало. Часто. Особенно часто, когда мы спали вместе. У него была эта дурацкая привычка — вцепляться в меня во сне мёртвой хваткой. Серьёзно, просыпаешься посреди ночи, хочешь в туалет, а встать не можешь, потому что Минхо обвил тебя руками и ногами, как спрут, и дышит в затылок. И если ты пытаешься вылезти — он только сильнее прижимает, бормочет что-то нечленораздельное и утыкается носом в шею. Я злился. Боже, как я злился. «Минхо, блять, отпусти, я в туалет хочу». А он только мычит в ответ и сжимает ещё крепче. А теперь я сижу на его кровати в пять утра, смотрю на пустой дверной проём и думаю: какого хуя я тогда злился? Какого хуя я не ценил эти моменты? Какого хуя я не просыпался раньше, просто чтобы лишний час полежать в его руках, чувствовать его дыхание на своей коже, слушать, как сердце стучит где-то за моей спиной? Черт. Я так хотел бы сейчас просто лечь на эту кровать. Просто лечь, свернуться калачиком, и чтобы он вот так лежал рядом, обнял со спины, прижал к себе так, что не вздохнуть, и мы бы уснули. Чтобы не было этого разговора на балконе. Чтобы не было моих тупых страхов. Чтобы не было этой ледяной пустоты между нами. Чтобы было просто — мы. Как раньше. Как тогда, когда я просыпался ночью и ненавидел его за то, что он не даёт мне встать. Идиот. Я вытираю лицо — мокрое, блять, опять мокрое, сколько можно рыдать — и смотрю на свои руки. Они всё ещё трясутся. — Ты долго будешь молчать? Голос из темноты. Спокойный. Холодный. Резкий, как пощёчина. Блять. Он не спит. Он вообще, сука, не спал. Сердце уходит в пятки, и я забываю ВСЁ. Как дышать. Как моргать. Как открыть рот. Нет. НЕТ. Хватит, Хан Джисон. Открой свой грёбаный рот и скажи хоть что-нибудь, пока ты окончательно не просрал единственного человека, который тебя терпел. — Минхо, я… И всё. Дальше — тишина. В голове — белый шум. Голова тяжелеет, перед глазами плывёт, только не это, только не обморок, только не сейчас, блять… — У тебя три минуты, — перебивает он. Встаёт с кровати. Даже не смотрит на меня. Натягивает футболку — движения резкие, злые. — Три минуты, чтобы собраться, пока я налью чай. Потом мы поговорим. Если ты, конечно, вообще способен разговаривать, а не просто открывать рот, как выброшенная на берег рыба. Дверь закрылась с тихим щелчком, и этот звук отозвался у меня где-то под рёбрами — глухой, финальный, как крышка гроба. Я остаюсь один. И эти три минуты — последний шанс не проебать свою жизнь. Комната Минхо. Я здесь был миллион раз. Вот его старый письменный стол, весь в царапинах — он ещё со школы. Вот полка с дипломами по тхэквондо, дурацкими грамотами, которые он стесняется вешать у нас в квартире. Вот фотография, где мы с его родителями на каком-то празднике — я тогда первый раз приехал знакомиться, трясся так, что Минхо держал мою руку под столом, чтобы я не сбежал. Блять. Тогда я боялся, что его родителям во мне что-то не понравится. А теперь я боюсь, что ему самому во мне не понравилось вообще всё. Я усмехаюсь сам себе — тихо, чтобы никто не услышал этого безумного полувсхлипа-полусмеха. В последний раз я настолько сильно волновался, сидя на этой кровати… ну, кроме сегодняшнего дня, конечно. Когда Минхо напился. Мы тогда приехали к его родителям на какой-то семейный праздник — кажется, день рождения его тёти? Я уже не помню. Помню только, что он нажрался в хлам. Не потому что хотел, а потому что его дядька — тот ещё алкоголик — вливал в него соджу стаканами, а Минхо не умеет отказывать старшим. Короче, к полуночи он еле стоял на ногах. Я затащил его в эту самую комнату, уложил на кровать, хотел идти искать аспирин или рассол, а он вцепился в мою руку и не отпускал. Смотрел снизу вверх своими пьяными глазами — огромными, блестящими, бесконечно красивыми — и тянул меня к себе. — Джисон-а, — прошептал он тогда. — Не уходи. Пожалуйста. И я не ушёл. Не то чтобы я был против, блять. Мы встречались уже почти два года, всё к этому шло. Мы оба хотели. Просто… ну, знаете, первый раз — это всегда волнительно. А тут ещё и обстоятельства такие, что родители в соседней комнате, стены тонкие, и если что — утром придётся смотреть им в глаза. Но Минхо тогда был таким… открытым. Таким уязвимым. Он шептал моё имя так, будто оно единственное, что у него осталось в этом мире. Целовал мои пальцы, гладил по щеке, смотрел с такой любовью, что у меня сердце останавливалось. Я помню всё до деталей. Помню, как пахло от него — соджу и какая-то сладкая наливка, которой угощала бабушка. Помню, как его руки дрожали, когда он расстёгивал мою рубашку. Помню каждый его вздох, каждый всхлип, каждое «Джисон-а, пожалуйста, не останавливайся». Помню, как он плакал после. Не потому что было больно или плохо — наоборот. Он просто лежал у меня на груди, мокрый, разморённый, всё ещё пьяный, и слёзы текли сами собой, а он шептал: «Я так тебя люблю. Ты даже не представляешь, как я тебя люблю». А я гладил его по голове и молчал. Блять. Опять молчал. Даже тогда я не сказал ему в ответ тех слов, которые он заслуживал услышать. Просто целовал в макушку и молчал, как грёбаный камень. А он всё равно был счастлив. Потому что любил меня. Потому что верил, что однажды я смогу. И что теперь? Теперь я сижу на той же кровати, в той же комнате, и жду, когда он принесёт мне чай, чтобы в последний раз попытаться не проебать то, что у меня было. Слёзы снова текут — я даже не пытаюсь их вытирать. За окном сереет небо. Где-то внизу тихо разговаривают его родители. А я сижу и вспоминаю, как он пах соджу и любовью, и как я был слишком труслив, чтобы сказать три простых слова. Господи, если у меня есть второй шанс — я скажу. Я буду кричать их каждый день, каждую минуту, каждую грёбаную секунду. Только дай мне этот шанс. Я сжимаюсь в комок на краю его кровати. Руки трясутся так, что я даже не могу нормально сцепить пальцы. В горле — комок размером с кулак, колючий, сухой, царапает изнутри так, что хочется выплюнуть собственные лёгкие. Снизу доносятся звуки. Шум воды. Звяканье чайника. Голоса — Минхо что-то говорит матери, та тихо смеётся в ответ. Обычные звуки. Живые. Тёплые. А я здесь — кусок льда, который вот-вот растает и стечёт под эту грёбаную кровать грязной лужей. Три минуты. Он сказал — три минуты. Я встаю. Ноги ватные, подкашиваются, приходится ухватиться за спинку кровати, чтобы не рухнуть обратно. Подхожу к зеркалу — и отшатываюсь, будто в рожу ударили. На меня смотрит покойник. Серьёзно, блять, покойник. Глаза опухшие, красные, под ними синева до самых скул. Губы искусаны в мясо. Волосы торчат в разные стороны, потому что я даже расчёску в руки не брал эти сутки. На лице — ни кровинки, белый как мел, только эти дикие глаза горят. Какого хуя я к нему припёрся в таком виде? Он решит, что я пришёл его добивать своим жалким. Дверь открывается. Минхо заходит с двумя кружками. Одну ставит на тумбочку с моей стороны, вторую оставляет себе. Сам садится в кресло напротив кровати — специально подальше, чтобы между нами была дистанция. — Пей, — кивает на кружку. — Там много сахара. Ты бледный, как призрак. Я беру кружку. Руки дрожат так, что чай плещется через край, обжигая пальцы. Я даже не чувствую. Минхо смотрит на меня. Ждёт. Тишина. Она висит между нами, плотная, как желе. Я открываю рот — и снова закрываю. Слова застревают где-то в горле, превращаясь в колючий комок, который невозможно ни проглотить, ни выплюнуть. — Так и будешь молчать? — голос Минхо ровный, но я знаю его слишком хорошо, чтобы не услышать эту стальную нотку. Он сдерживается. Из последних сил. — Я… — выдавливаю наконец. И всё. Дальше — тишина. Минхо вздыхает. Ставит кружку на пол, проводит рукой по лицу. Когда он убирает руку, я вижу его глаза. Уставшие. Красные. Он тоже не спал. Я, в моменте, смотрю на дверь и думаю о том, чего он мне не говорит. Мы оба переживали этот момент тяжело. Это очевидно. Я вижу это по его глазам — красным, уставшим, с этими чёртовыми синяками, которые залегли даже глубже, чем у меня. Он тоже не спал. Тоже разрывался на части. Тоже, наверное, сидел ночью на этой кровати и смотрел в стену, пытаясь понять, где мы свернули не туда. Но у него был выбор. У Минхо был, блять, выбор. Он мог просто не открывать дверь маме, когда та сказала, что я пришёл. Мог сказать: «Передай ему, что меня нет. Или что я не хочу его видеть. Или что он может идти нахуй, далеко и надолго». Мог вообще уехать куда-нибудь, спрятаться, сделать так, чтобы я его не нашёл. Мог выгнать меня. Как дворового щенка — выставить за порог, закрыть дверь и больше никогда не сталкиваться с этим напоминанием о том, как больно он умеет делать. Имел право. После всего, что я сделал — имел полное, мать его, право. Но он не выгнал. Он дал мне три минуты. Он пошёл наливать чай, хотя ненавидит готовить даже чай, когда злится. Он сидит сейчас здесь, напротив меня, и ждёт, пока я возьму себя в руки. Почему? Почему он даёт мне шанс, когда я ему даже не звонил эти сутки? Когда я стоял и смотрел, как его машина уезжает, и даже пальцем не пошевелил? Когда я пять лет кормил его обещаниями и молчанием? Я зажмуриваюсь, и перед глазами снова эта картина: его рука, дёрнувшаяся к дверной ручке. Он хотел обернуться. Хотел увидеть, что я бегу. А я стоял. Господи, я СТОЯЛ. Я сжимаю край кровати так, что костяшки белеют. В груди разрывается что-то тёплое и болезненное, какая-то последняя надежда, которую я не заслуживаю, но которая всё ещё теплится где-то под рёбрами. Он мог меня выгнать. — Джисон, — говорит он устало. — Если ты приехал, чтобы опять молчать и смотреть на меня щенячьими глазами — вали нахуй. Честно. Я не выдержу это ещё раз. Либо говори, либо уходи. Третьего не дано. Слова бьют как пощёчины. Но они работают. Я ставлю кружку на тумбочку (тоже обжигаю пальцы, плевать) и поворачиваюсь к нему. Смотрю прямо в глаза. Впервые, наверное, за долгое время — не отвожу взгляд. — Я люблю тебя. Голос срывается. Слова выходят хриплыми, разбитыми, но я их сказал. Минхо замирает. — Что? — переспрашивает он тихо. — Я люблю тебя, — повторяю громче. И чувствую, как по щекам текут слёзы. — Люблю так, что без тебя не могу дышать. Люблю так, что эти сутки без тебя были хуже, чем все мои дни до встречи с тобой. Я… боже, Минхо, я просто конченый придурок, который боится открыть рот и сказать то, что чувствует, потому что мне кажется, что я недостоин тебя. Что если ты узнаешь, какой я на самом деле сломанный внутри, ты просто… Голос ломается. Я всхлипываю, как ребёнок, и ненавижу себя за это. Но остановиться уже не могу. — Ты говорил, что тебе одиноко, — продолжаю сквозь слёзы. — А я даже не замечал. Потому что был занят тем, что боялся. Боялся, что если подпущу тебя слишком близко, ты увидишь всё моё дерьмо и уйдёшь. И вместо того, чтобы просто быть с тобой, я отталкивал тебя. Каждый день. Каждым своим молчанием. Я встаю. Подхожу к нему. Опускаюсь на колени перед его креслом, как перед алтарём. Беру его руки в свои — они тёплые, живые, мои. — Прости меня, — шепчу, глядя снизу вверх. — Я знаю, что слово «прости» ничего не значит после всего, что я сделал. Но я приехал не извиняться. Я приехал сказать, что буду бороться. Что мне насрать на мои страхи. Что я готов орать о своих чувствах хоть на каждом углу, если ты дашь мне ещё один шанс. Минхо молчит. Смотрит на меня сверху вниз, и в его глазах — целая вселенная. Боль. Надежда. Страх. Любовь. — Джисон… — начинает он, но я перебиваю. Впервые в жизни перебиваю его. — Нет, дай договорить. Я знаю, что я — кусок дерьма. Знаю, что довёл тебя до ручки. Знаю, что ты имел полное право послать меня нахуй с балкона, из машины, из своей жизни. Но я прошу — не посылай. Позволь мне всё исправить. Позволь мне научиться быть открытым. Позволь мне… — Замолчи. Я замолкаю. Минхо смотрит на меня долго. Очень долго. А потом — выдыхает. Так, будто держал этот выдох все сутки, пока мы были порознь. — Ты идиот, — говорит он тихо. — Ты просто невыносимый, конченый, упрямый идиот. Я киваю. Потому что это правда. — Я пять лет ждал, когда ты скажешь мне это, — продолжает он. — Пять гребаных лет я пытался пробить твою броню. А ты молчал. И знаешь что? — он наклоняется ко мне, берёт моё лицо в ладони. — Я уже думал, что никогда этого не услышу. Думал, что проще разорвать, чем ждать до бесконечности. — Прости… — шепчу я в его ладони. — Заткнись уже со своим «прости», — но голос у него не злой. Скорее… усталый. И тёплый. — Скажи лучше, что теперь будет по-другому. — Будет, — выдыхаю я. — Клянусь. Я больше не буду молчать. Я буду говорить. Даже когда страшно. Даже когда хочется забиться в угол и сдохнуть. Я буду говорить, потому что ты важнее моего страха. Минхо смотрит мне в глаза. Ищет там правду. Находит. — Встань с колен, — говорит он. — А то мама зайдёт и решит, что я тебя тираню. Я всхлипываю, но это уже смех сквозь слёзы. Поднимаюсь, и он тянет меня на себя, усаживая на колени прямо в кресло. Обнимает так, что рёбра трещат. — Больше никогда, — шепчет он куда-то в мои волосы. — Слышишь? Если ты снова начнёшь молчать, я тебя убью. А потом воскрешу и убью снова. — Я понял, — бормочу я, утыкаясь носом в его шею. Вдыхаю его запах. Родной. Единственный. Мы сидим так долго. Потом он отстраняется, смотрит на моё заплаканное лицо и вдруг улыбается. Впервые за эти сутки. Я смотрю на него — на Минхо, который только что сказал, что тоже меня любит, который сидит с мокрыми глазами и кривой улыбкой, который дал мне шанс, хотя я его не заслуживал, — и в голову лезет ещё одно воспоминание. Такое дурацкое. Такое простое. Такое болезненное сейчас. Месяца три назад. Он пришёл с работы — я даже не слышал, как открылась дверь, потому что сидел в наушниках, дописывал какой-то проект. День у него выдался, судя по всему, просто пиздецовый. Я потом узнал — там какой-то дебил накосячил с документами, и Минхо пришлось за него переделывать половину отчётов, ещё и начальник наорал ни за что. Он вошёл в комнату— я обернулся, хотел сказать «привет, сейчас пять минут, доделаю и поужинаем», но слова застряли в горле. Потому что он просто подошёл и сел ко мне на колени. Молча. Без единого слова. Обхватил меня руками за шею, уткнулся носом куда-то в ключицу и замер. Сжался в комочек, как котёнок, который ищет тепло. С одной стороны, это было так несвойственно. Минхо — он вообще не любит быть уязвимым. Он скорее языком откусит кому-нибудь голову, чем признается, что ему хреново. А тут — просто пришёл и сел на руки, как ребёнок. С другой стороны… боже, как я это любил. Я помню каждую секунду. Как он пах — офисным кондиционером, кофе и усталостью. Как его пальцы вцепились в мою футболку на спине. Как он вздыхал — тяжело, глубоко, будто сбрасывал с себя весь этот день. Как я гладил его по спине — медленно, круговыми движениями, чувствуя, как расслабляются мышцы под моими ладонями. Как целовал его в макушку — в пахнущие шампунем волосы, в эту смешную макушку с вихром, который вечно торчит. Я даже работу поставил на паузу. Просто сидел и держал его. И молчал. Блядство. Я сидел и молчал, как ёбаный камень. Я не спросил, что случилось. Я не сказал «всё будет хорошо». Я не прошептал «я рядом, я с тобой, ты можешь на меня положиться». Я просто гладил его по спине. А он, наверное, ждал. Ждал, что я хоть что-то скажу. Ждал, что я пробью эту гребаную стену своим голосом, своим участием, своей любовью. Но я молчал. И только через полчаса, когда он отлип от меня, пошёл в душ и вышел уже с нормальным лицом, как будто ничего не было, — только тогда я понял, что мог бы сделать этот день хоть чуточку легче. Если бы просто открыл рот. Я смотрю на Минхо сейчас и вижу того же самого человека. Который приходит ко мне за утешением молча, потому что слова даются ему тяжелее, чем мне. Который садится на колени и ждёт, что я скажу хоть что-то. И я молчал. Годы, блять, молчал. — О чём ты думаешь? — спрашивает он, заметив, что я завис. Я сглатываю ком в горле. — О том дне, когда ты пришёл с работы и сел ко мне на колени, — говорю честно. — Ты был вымотанный, грустный, а я даже не спросил, что случилось. Просто гладил по спине и молчал. Минхо смотрит на меня. В его глазах что-то мелькает — удивление? Боль? Ностальгия? — Я помню, — говорит он тихо. — Тот день был отвратительный. Но когда я сел к тебе… стало легче. Ты даже не представляешь, как твои руки умеют лечить. — Но я молчал, — выдыхаю я. — Я всегда молчал, когда ты нуждался в словах. Он качает головой. — Иногда молчание — это тоже ответ, Джисон. Иногда достаточно просто быть рядом. — Но тебе нужно было больше. Я знаю. Ты ждал, что я скажу что-то важное, а я… — Заткнись, — перебивает он, но мягко. — Хватит себя накручивать. Ты здесь. Ты сказал. Всё остальное — уже неважно. Он тянет меня обратно на кровать, и мы просто сидим рядом. Я кладу голову ему на плечо, он гладит меня по волосам. За окном светает. — Я всё равно буду говорить, — шепчу я. — Каждый день. Чтобы ты привык. — Привыкай, что я тебя за это затыкать буду, — бормочет он в ответ, но я чувствую, как он улыбается. И это — победа. — Ты страшный, — говорит он. — Глаза как у панды. — Сам ты панда, — шмыгаю носом.