ЛЮДИ — ПИДОРАСЫ!
Одновременно с этим челюсть его дёрнулась, издав сухой, болезненный скрежет, а правая рука — лёгкая, не то что левая, — коротко, но хлёстко ударила его самого в торс. Тело наказало себя раньше, чем слово успело до кого-нибудь дойти. Лёва упал со стула и начал смеяться.Часть 10
10 мая 2026 г., 16:47
Примечания:
публикую вторую за день, завтра буду спать
— Продолжаем игру! Частота требует жертв, товарищ. Ваш ход.
— Я… я уже не знаю как на тебя реагировать, Пацан. — Лёва приставил пальцы к вискам и начал их массировать.
— Влейся в эфир и игнорируй технические неполадки! — Дикторский голос вернулся, кажется, даже с новой силой. — А ведущий и не требует успевать! — отозвался Радио, и в голосе его снова зашуршали помехи — на этот раз почти весёлые. — Частота не любит суеты. Она любит… любит…
Он осёкся. Помехи стихли так резко, будто кто-то выдернул шнур из розетки. Мальчик моргнул, провёл языком по губам и вдруг замолчал — не театрально, а как-то потерянно, словно забыл следующую реплику. Челюсть его дёрнулась вбок и замерла, издав не привычный сухой треск, а глухой, влажный щелчок — так щёлкает сустав, который давно пора вправлять.
Лёва перестал массировать виски и уставился на него.
— Эй. Ты чего? Потерял частоту?
Радио не ответил. Он сидел, глядя перед собой, и лицо его менялось медленно, почти неуловимо: со лба уходил наигранный задор, брови чуть сдвигались к переносице, а рот, всегда сжатый в полуулыбку, теперь выглядел просто усталым. Прошло секунд десять, прежде чем он заговорил — и когда заговорил, это был совсем другой голос.
— Скажу сразу: я не этот Ведущий. Я что-то вроде его личной психушки. Дай мне пару минут, я приведу… — его лицо скривилось в отвращении, — …это тело в порядок. Боже бл... Ведущего на кол после всего этого. Я не дам ему просто так существовать — мало того что прострелил ногу, так ещё и Набожного пробудил. — Речь «психушки» переходила на ворчливое бормотание, но совсем не такое, как в начале игры. Оно было особым: каждое слово слышно, каждое отточено злостью, которую слишком долго держали взаперти.
Лёва замер. Руки, только что массировавшие виски, медленно опустились на стол. Он смотрел на мальчика напротив — и не узнавал его. Лицо изменилось не внешне, а как-то… изнутри. Глаза стали уже не стеклянными, а колючими, собранными в узкие щёлки, будто кто-то переключил тумблер с «вещание» на «диагностику». Губы, всегда расслабленные в полуулыбке Ведущего, теперь кривились в откровенной брезгливости — так смотрят на бардак, который предстоит разгребать.
— Психушка? — повторил Лёва осторожно, пробуя слово на язык. — Ты это… кто из шестерых?
Мальчик скосил глаза на своё же тело — на простреленную ногу, подсохшую кровь, дрожащие пальцы, — и снова поморщился, как хирург, которому привезли неудачно заштопанного пациента прямиком из полевого госпиталя.
— Четвёртый. Можешь звать Психушкой, можешь Ником — плевать. Я не ведущий, не пророк, не этот чёртов святой с карандашом. Я тот, кто следит, чтобы организм не сдох раньше времени. — Он говорил быстро, отрывисто, каждое слово звонко падало в тишину класса, как инструменты на металлический поднос. — И поверь, с этим придурком во главе это та ещё работёнка.
— С каким придурком? — Лёва окончательно перестал понимать.
— С Ведущим! — Мальчик всплеснул руками с такой досадой, будто объяснял прописную истину непонятливому стажёру. — Ты думаешь, кто стрелял себе в ногу? Кто разглагольствовал о частоте и эфире, пока из стопы хлещет кровь? Он, больше некому. А я потом сижу тут, пытаюсь унять дрожь и понять, не начался ли сепсис. Боже милостивый, бл… — Он осёкся. Челюсть дёрнулась — не привычным треском Ведущего, а сухим, болезненным щелчком. Психушка поморщился и потёр сустав.
Он резко схватил кружку — пустую. Со стуком поставил обратно и продолжил, сверля Лёву взглядом, полным праведного негодования человека, которому вечно приходится работать за других:
— Ещё и Набожного пробудил. Это вообще третий. Хуже него только Первый — но Первый, слава всему, спит. А Набожный… он не просто верит в Бога, он с Ним торгуется. «Господь поймал», «Господь осветил» — слышал? Это всё он. А потом Ведущий вылезает на авансцену и орёт: «РелигияФМ!» — как будто это смешно. Ни черта не смешно. Набожный после каждого эфира молча молится часами, а я разгребай последствия: у него давление скачет, у Шестого паника, а этот, — он ткнул пальцем себе в висок, — продолжает вещать.
Лёва поднял руки в примирительном жесте. Он уже понял, что перед ним — не просто ещё один «голос в голове». Это был механик. Единственный, кто знал, где что сломано.
— Тихо, тихо. Я понял. Ты — тот, кто за всех отдувается. А сейчас ты почему вылез? Ведущий сам не справляется?
Мальчик замолчал. Злость из его глаз ушла так же резко, как появилась, — и на смену ей пришла усталость. Та самая, которую Лёва уже видел у Ведущего, но теперь она выглядела иначе: старше, глубже, почти материнская. Так устают не за себя — за тех, кого не могут бросить.
— Он справляется, — сказал он тише. — В том-то и дело. Он, пид... справляется слишком хорошо. Ты заметил, что он перестал чувствовать боль? Что после выстрела — ни крика, ни стона, только помехи? Это не сила. Это я её отключаю. А он этого даже не замечает. Продолжает орать в эфир с дырой в стопе. — Ник потёр переносицу — туда, где у Ведущего был шрам, — и добавил уже совсем устало: — Шестой ещё и не ел два дня. ПРОСТО Б… ЧУДО! — Он вдруг схватил один из бутербродов с маслом — о которых, кстати, все забыли, — и засунул его в рот, проглатывая почти не жуя.
Лёва молча смотрел, как мальчик ест. Это было странное зрелище: человек с простреленной ногой, посреди захваченной школы, давится бутербродом с маслом и злится на самого себя — вернее, на того себя, который только что был у руля.
Доев, Ник обхватил себя руками — то ли от холода, то ли от внезапного приступа одиночества, — и закончил почти шёпотом:
— Я вышел, потому что, если бы он остался, он бы уговорил тебя продолжить игру. Ещё выстрел. Ещё патрон. И я не уверен, что смог бы вытащить вас обоих. Он азартный, Ведущий. Хуже — он влюблён в свою передачу. И в тебя, кажется, тоже.
Лёва отвёл взгляд. В горле у него пересохло. Только теперь он начал понимать по-настоящему: всё это время он разговаривал не с одним человеком, а с целым общежитием, которое каким-то чудом уживалось в теле молчаливого школьника. И каждый из его обитателей имел к нему свой счёт. Кто-то — азарт, кто-то — веру, кто-то — голод, а кто-то — вот это: усталую, ворчливую, отчаянную заботу.
— А ты? — спросил он хрипло. — Ты как ко мне относишься? Как Психушка… Ник… четвёртый?
Мальчик поднял на него глаза. Колючие, оценивающие — но теперь в них мелькнуло что-то ещё. Что-то похожее на уважение — невысказанное, почти нежеланное, но несомненное.
— Никак. Я вообще не хотел, чтобы ты появлялся. Ты усложнил мне работу. — Он помолчал. Потом отдёрнул рукав, поправил край бинта, которого не было, и добавил совсем тихо: — Но ты остался сидеть. — он вздохнул и закрыл глаза, — давай просто не мешай мне его подлатать, ладно? Дай пару минут.
Лёва не засекал время. Оно тянулось вязко, как остывающий чай на дне кружки, — может, минута прошла, может, пять. Мальчик сидел с закрытыми глазами и не шевелился. Только грудная клетка вздымалась — сначала неровно, рывками, потом всё плавнее, спокойнее.
Свет позднего декабрьского дня, уже не жёлтый, а белёсый, как разбавленное молоко, падал из окна на его лицо, плечи, сцепленные на коленях руки. На лбу у мальчика выступила испарина — мелкий бисер пота, который он не вытирал. Дыхание постепенно выравнивалось, успокаивалось, превращаясь в почти неслышный ритм.
Лёва ждал. Он не торопил и не окликал — просто сидел рядом, опираясь на трость, которую сам Радио ему подарил, и чувствовал, как собственное простреленное колено ноет в такт чужому дыханию.
Наконец мальчик открыл глаза. Но взгляд его был направлен не на Лёву — куда-то внутрь, словно он всё ещё прислушивался к чему-то очень далёкому. И когда он заговорил, Лёва вздрогнул: это был не голос Ведущего, не ворчание Ника, не шёпот испуганного ребёнка. Это была самая безэмоциональная речь, которую он когда-либо слышал. Тихая, ровная, как метроном.
— В этом теле, — начал мальчик, и каждое слово ложилось отдельно, обдуманно, — основных — шесть. Но зачастую мы комбинируемся. Ведущий с Набожным дают «РелигияФМ». Я с Шестым — базовое выживание. Бывают и тройственные союзы, но они нестабильны. Однако есть несколько правил, которые никто и никогда не должен нарушать.
Он сделал паузу. Пот провёл дорожку от виска к скуле, но мальчик не шелохнулся. Челюсть его не щёлкала — Ник, видимо, наконец-то вправил сустав.
— Заветы Первого, — продолжил он тем же ровным, почти механическим тоном. — Их три. Первый: «Не матерни». Второй: «Не пошляй». И самый главный, третий: «Не навреди». Первый установил их после колокольни. Он не объяснил почему. Просто вложил в нас — как код, который нельзя обойти. Мат для нас — не запрет, а физическая невозможность. Пошлость — блок. Что касается вреда… — он на мгновение запнулся, и Лёве показалось, что в безэмоциональном голосе на долю секунды прорезалось что-то живое, — …тут сложнее. Мы не всегда можем его контролировать.
Лёва слушал не дыша. Ему вдруг вспомнилось, как в самом начале игры мальчик поперхнулся словом, когда попытался выругаться. Как его челюсть издала сухой треск, и вместо ругательства вышел белый шум. Тогда это казалось странной причудой. Теперь — обретало смысл.
— Заветы Первого, — повторил Лёва тихо, не спрашивая, а просто чтобы попробовать слова на вкус. — И ты их соблюдаешь? Все вы?
— Все, — ответил мальчик. — Кроме самого Первого. Он спит. Он установил правила — и ушёл. Мы не знаем, проснётся ли он когда-нибудь. И что будет, если проснётся.
Пот на лбу мальчика начал подсыхать. Дыхание стало совсем ровным — почти невидимым. Свет из окна медленно смещался, уползая с плеч на стену, и в классе снова становилось сумеречно.
Лёва откашлялся.
— А ты сейчас кто? — спросил он осторожно. — Всё ещё Ник? Или уже комбинация?
Мальчик наконец перевёл взгляд на него. Глаза были ясными, спокойными, но в их глубине, как в болотной воде, всё ещё мерцало что-то незнакомое.
— Ник, — сказал он. — Но с доступом к памяти Первого. Так бывает, когда я провожу… техническое обслуживание. Я единственный, кто помнит правила в оригинале. Остальные просто чувствуют их как боль, когда пытаются нарушить.
Он замолчал, и Лёва понял: только что ему дали ключ. Не ко всей системе — но к одной из её дверей. И он пока не знал, что с этим ключом делать.
-— Ведущий не даст тебе прямого ответа. — Ник выпрямился на стуле и развернул плечи, будто сбрасывая с них невидимый груз. — Он будет вещать, сыпать помехами, уводить в эфир. А ты хочешь понять. Я вижу. Поэтому, чтобы не напрягать те остатки голосовых связок, что у нас остались, я кратко опишу нас шестерых. Не дай бог появится седьмой, — он криво усмехнулся, — а если и появится, ДАЙ БОЖЕ он будет таким же, как я.
Он отвлёкся на секунду — потрогал челюсть, проверяя, не щёлкает ли, — и продолжил. Голос его звучал сухо, деловито, словно он зачитывал инвентарную опись:
— Первый — Истинный. Тот, кто поставил правила. Он старше всех, и он спит. Второй — Ведущий, второй по старшинству. Появился после того, как «друзья» выдали ему прозвище. — Ник скривился на слове «друзья», будто раскусил гнилой орех. — Третий — Верующий. Ты его знаешь как Набожного. Появился после покушения, после колокольни. Четвёртый — я, тот, кто следит, чтобы мы все не дали дубу. Одновременно самый близкий и самый далёкий от Первого. Пятый… — он запнулся, подбирая слово, — я не могу выделить ему отдельную черту. Он солянка из всех нас. Что-то вроде легенды в нашем теле. Предшественник, пиз… — Горло сдавил кашель. Ник поморщился и потёр шею. — Прости. Завет Первого. Не могу.
Он откашлялся и закончил, закинув руку назад и оттопыривая большой палец в сторону класса:
— Шестой — тот, кого знают они. Лицо для внешнего мира. Самый младший.
Лёва проводил взглядом его жест — туда, где всё ещё жались друг к другу перепуганные ученики. Теперь они не спали, не плакали, а просто смотрели на мальчика широко раскрытыми глазами, в которых читалось осознание: три года они сидели рядом с шестью людьми и не замечали ни одного.
— Шестой, — повторил Лёва. — Тот, кого видели снаружи. А внутри — ты, Ведущий, Набожный… И Первый.
— Именно. — Ник кивнул и устало потёр переносицу. — И поверь, Лёва, это ещё не всё. Я не рассказал тебе, как мы комбинируемся в критические моменты. Как однажды, после самой долгой молитвы Набожного, у нас на сутки пропал голос вообще — даже помех не было. Как Шестой плакал по ночам, а Ведущий транслировал его плач в школьный туалет, чтобы никто не услышал. Как я… — он осёкся и вдруг усмехнулся, — как я однажды украл у учительницы пачку мела и съел её, потому что кальция не хватало. Мел был ничего. Лучше бутерброда.
Лёва не выдержал и коротко хохотнул — но тут же осёкся, заметив, что Ник не смеётся. Тот смотрел на свои руки, всё ещё дрожащие после недавнего выброса адреналина, и лицо его было серьёзным.
— Ты спросил, как я к тебе отношусь, — сказал он тише. — Я ответил: никак. Но это неправда. Ты — первый человек за девять лет, который не отвернулся, когда увидел нас настоящих. Не одного Шестого, не одного Ведущего — всех. Поэтому я сейчас и говорю с тобой, а не отключаю боль и не жду, пока Ведущий вернётся. Ты заслужил знать.
Он замолчал и прикрыл глаза. Пот стёк по виску — последняя капля, — и дыхание снова стало ровным, как во время медитации. Лёва смотрел на него и думал, что никогда в жизни не встречал человека, который был бы настолько разным и настолько одинаковым одновременно: шесть голосов, шесть лиц, и все — один пацан с карандашом в волосах.
— Я устал. Я ухожу. — Голос Ника вдруг приобрёл ту особую, тягучую, чуть картавую интонацию, с какой когда-то прощались с народом уставшие политики по телевизору. Казалось, он сейчас скажет «берегите себя и своих близких», но вместо этого он бросил Лёве совсем другое: — Проследи, чтобы эти твари доели бутерброды. И привыкай: мы не святые, и прикрываться больше не будем. Отныне — цинизм, нигилизм и, в какой-то степени, фашизм.
Он обернулся к классу — резко, без предупреждения, — и прокричал в застывшие лица: