Nocte Venimus

NC-17
Завершён
43
Размер:
57 страниц, 17 075 слов, 7 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
43 Нравится 8 Отзывы 28 В сборник

Chapter 3. Armata Strigoi

Настройки
Старые соляные шахты встретили их зловонием гниения и смерти. Ремус замер у входа — почерневшего провала в склоне холма, откуда тянуло холодом и чем-то более древним, чем простая тьма. Его обостренные чувства кричали об опасности, зверь внутри скулил и рвался назад. — Чувствуешь? — донесся тихий голос Аттилы. В полумраке глаза его горели, как два янтарных угля, клыки оттеняли его ухмылку, а вместо ногтей на пальцах светились острые, как лезвия, когти. — Да. — Ремус сглотнул. — Их много. Больше, чем мы думали. Фальк механически проверял мечи. Руки сами знали, что делать: проверить баланс, остроту, надежность ножен. Сознание в это время было где-то далеко, будто последняя подготовка — всего лишь формальность перед тем, что уже не остановить. — Тогда нам нужно действовать тихо и быстро. Найти гнездо, оценить количество, затем вернуться за остальными. У подножия холма остальные замирали в преддверии засады, настраиваясь на долгое, неподвижное ожидание. Сириус смотрел на Ремуса, и в его взгляде была такая бездонная боль, что сердце сжималось. — Час, — напомнил Ремус, спускаясь к нему. — Если через час мы не вернемся… — Мы идем за вами, — жестко оборвал Сириус. Его рука легла на затылок Ремуса, притягивая ближе. — Один час, Луни. Не задерживайся. Их лбы соприкоснулись на мгновение — слишком короткое, слишком публичное, но Ремусу было все равно. Пусть видят. Он вдохнул полной грудью знакомый, сбивающий с ног запах и позволил теплу Сириуса растопить холод внутри себя. — Один час, — повторил он. Мэттью по-дружески хлопнул Сириуса по плечу. — Не волнуйся, пес. Твой волк вернется. Аттила никогда не теряет членов стаи. Сириус только кивнул, боясь, что голос его предаст. Ремус, Аттила и Фальк двинулись в шахту. Тьма поглотила их мгновенно. Ремус достал палочку и прошептал тихое Люмос, но свет был слабым, неохотным, словно сама тьма давила на него. — Магия здесь слабее, — прошептал он. — Стригои питаются энергией, — так же тихо ответил Фальк. — Они высасывают ее из воздуха. Чем глубже гнездо, тем сильнее эффект. Они двигались по узким туннелям, стены которых блестели от соляных отложений. По мере продвижения запах менялся, становясь все отчетливее и невыносимее: к сырости и пыли примешивалась гниющая органика, железный привкус крови и острый, удушливый шлейф экскрементов. Он задышал ртом, стараясь не задохнуться. Аттила шел первым, и казалось невероятным, что такая массивная фигура может двигаться так бесшумно, как тень. Он часто замирал, чуть приподнимал голову, втягивая воздух носом, и молча указывал рукой на новый проход, ведомый звериным нюхом и слухом. Они шли, уже начав привыкать к гнетущей тишине. Минут через двадцать однообразного продвижения в тишине их насторожили первые звуки. Тонкий, почти ультразвуковой писк. Шуршание, будто пересыпают песок. Влажное хлопанье кожистых крыльев о камень — такое близкое, что все трое невольно пригнулись. Фальк поднял руку, останавливая отряд. Они синхронно прижались к стене, продвигаясь сантиметр за сантиметром к источнику звука. Туннель неожиданно вывел их в огромную пещеру — заброшенный соляной зал, чьи своды терялись в темноте где-то на высоте церковного нефа. Но величие пространства мгновенно померкло перед тем, что предстало их глазам. Когда их фонари выхватили из мрака то, что было в центре… кровь отхлынула от лица. Леденящий ужас сковал дыхание. Десятки — может быть, сотня — стригоев. От маленьких, размером с ребенка, до огромных, трехметровых монстров с крыльями, почти касающимися потолка. Они висели на стенах, ползали по полу, дрались за куски человеческой плоти, судя по останкам в центре зала. А в самом дальнем углу, на возвышении из костей и грязи, восседал он. Исходный стригой, которого они выпустили. Рельеф мышц бугрился и двигался под тонкой, как пергамент, кожей, а в глазницах тлели два кровавых угля. Рядом копошились три его самки, откладывая липкие яйца в общую зловонную груду, сопоставимую по габаритам с ритуальным алтарем. — Господи, — ужаснулся Ремус и чуть отступил. — Нам нужно уходить, — прошипел Фальк. — Сейчас же. Но Аттила не двигался, глядя на сцену с холодной яростью. — Если мы уйдем сейчас, к вечеру их будет в два раза больше. К завтрашнему дню они распространятся по округе. Умрут сотни! — Мы не можем взять их втроем… — Мы должны уничтожить кладку. — Аттила повернулся к ним. — Используем огонь. Если мы сожжем яйца, убьем самок, остальные ослабнут. Потеряют координацию. План мелькнул в голове Ремуса — безумный, отчаянный, пахнущий самоубийством. И, возможно, единственно верный. — Я отвлекаю их, — решительно заявил он, ринувшись вперед. — Вы идете к кладке. — Даже не думай! — Фальк вцепился ему в предплечье, словно клещами. — Ты не выживешь там и пяти минут! Это не план, это приговор. Ремус заглянул ему в глаза, ища не разрешения, а понимания. — Я быстрый. И мой долг — исправить свою ошибку. Это я дал этой твари уйти. Аттила выдержал паузу, сканируя решимость на лице Ремуса. И, изучив его долгим взглядом, коротко кивнул. — Счет на три. Ты бежишь к центру, стреляешь огнем в потолок. Когда они ринутся к тебе, мы уже будем у кладки. Один хороший залп — и от их потомства останется пепел. Потом все вместе выбираемся к выходу. Понял? — Понял. — Ремус. — Фальк все еще держал его руку. — Если не вернешься, Сириус нас убьет. Ремус попытался выдавить улыбку, но получился только кривой, нервный оскал. — Тогда мне лучше вернуться. Аттила, подняв руку, начал отсчет на пальцах. Три. Два. Один. Ремус сорвался с места. Он врезался в центр зала, вскинутая палочка вспыхнула яростным светом, и из горла вырвался рев самого сокрушительного заклятья, что он знал: — Инсендио Максима! Огненная волна ударила в потолок и разорвалась фейерверком искр. Соляные отложения вспыхнули и начали взрываться один за другим с ослепительными вспышками, вышвыривая вниз дождь раскаленных осколков и едкой пыли, которая мгновенно затянула зал удушающей, горящей пеленой. Эффект был мгновенным. Все стригои, как один, повернулись к нему. Сотня красных глаз, сотня разверзшихся пастей с игольчатыми зубами. И они атаковали. Ремус понесся назад, к туннелю, швыряя на ходу вспышки пламя налево и направо. Стригои взметнулись со всех сторон, затопив пространство черным вихрем из мелькающих крыльев и блестящих когтей. Сбоку, скрытые хаосом, Аттила и Фальк ринулись к кладке. Аттила полностью трансформировался — огромный волк на задних лапах, с человеческим торсом и руками, заканчивающимися смертоносными когтями. Он разрывал стригоев на пути, швыряя тела в стороны. Пока весь адский рой был прикован к Ремусу, Аттила и Фальк, словно две тени, ринулись к кладке. Аттила сбросил человеческий облик, обнажив свою звериную сущность, — исполинский волк, вставший на дыбы, с мощным человеческим торсом и руками, которые не хватали, а разрывали стригоев на пути, отшвыривая обезображенные тела, как тряпки. Фальк превратился в вихрь из стали и серебра, чистый, отточенный смерч, начисто сметавший все на пути. Его лезвия двигались слишком быстро для глаза — только слышен был свист и видны были лишь падающие на землю отрубленные головы и крылья. Но этого было мало. Основная лавина стригоев неслась прямо на Ремуса. Он трансформировал туннель в ловушку — одно заклинание за другим, создавая стену огня. Стригои оглушительно визжали, отступая в страхе, но их было слишком много. Они шли через пламя, жертвуя передовыми ради тех, кто сзади. По плечу прошлась глубокая борозда от когтей. В мозгу бело засверкало от боли. Ремус, на автомате, рывком развернулся и выплюнул сгусток пламени в упор. Стригой не рассыпался, как подожженный трут, горсткой искрящегося пепла. Больше. Их было больше. Они окружали, смыкали круг, закрывали все пути к отступлению. — Экспульсо! Взрывное проклятие разнесло троих, но десяток заняли их место. В дальнем углу Аттила достиг кладки. Его победный рев, первобытный и оглушительный, сотряс зал. Он вспорол первую самку одним ударом когтей и отшвырнул окровавленное тело, как тряпку. Вторая, завизжав, рванула вверх, но Фальк уже метнул свой меч. Лезвие просвистело в воздухе и чисто снесло ей голову, которая откатилась по полу, еще дергаясь. Третья самка защищала кладку, но Аттила был неудержим. Схватив ее за крылья, он разорвал ее пополам, и кровь окропила яйца. — Огонь! — рявкнул Фальк, швыряя под ноги самкам зажигательную гранату. Яйца лопнули, разбрызгивая липкую, горючую слизь, которая мгновенно вспыхивала. Пронзительный, полный агонии, вой затопил пещеру. Ослепленный болью и паникой, стригои забились в конвульсиях, сталкиваясь в воздухе и сбивая друг друга. И тогда с каменного возвышения поднялся он — исходный стригой. Исполинское чудовище размером с небольшую хижину, с крыльями, которые, казалось, могли закрыть небо. И теперь эти огненные щелевидные зрачки застыли на одной цели: на Ремусе. — Беги! — закричал Аттила. — Ремус, БЕГИ! Но было поздно. Стригой рванул через зал со скоростью молнии, оставив за собой только полосу мелькнувшего хитина, свист рассекаемого воздуха. Удар пришелся в грудь со всей силой тарана, и Ремус лишь почувствовал, как что-то огромное врезается в него и швыряет о каменную стену, выбивая дыхание. Его волшебная палочка выскользнула из ослабевших пальцев и, звякнув о камень, исчезла в темноте. Железные когти впились ему в горло, сдавили трахею, и приподняли над полом. Перед глазами зависла гниющая морда в язвах, от которой пахло открытой могилой, пасть раскрылась, обнажая ряды игольчатых зубов, для смертельного укуса… И тут же с резким, сочным звуком рвущейся плоти в запястье твари вонзилось серебряное лезвие, искривив его под немыслимым углом. Ремус рухнул на пол, сипя и хватая воздух ртом. Над ним уже стоял Фальк, скрестив клинки, а на его лице горела холодная, беспощадная ярость. Мышцы на его челюстях играли, а взгляд был пуст и сосредоточен, как у хищника, высчитавшего дистанцию до прыжка. — Тронешь его — умрешь! — прорычал он, и каждый слог звучал как стальной гвоздь, вбитый в гроб. Стригой взревел оглушительно, как рвущийся трос, и отшвырнул Фалька ударом крыла. Охотник, всем телом подавшийся вперед в атаке, пролетел три метра по воздуху, бессильно раскинув руки, и врезался в стену с глухим, костным хрустом. Своды зала разорвал не крик, а рев. Рев зверя, у которого вырвали клык: — ФАЛЬК! Аттила ринулся к нему слепо, не глядя по сторонам, но рой меньших стригоев сразу атаковал его, как живая плотина, пытаясь окружить. Главный стригой, будто и не чувствуя своей раны, снова повернулся к Ремусу. Черная, густая кровь хлестала из обрубка запястья, но в его огненных глазах не было боли. Только голод. Только ярость. Ремус, ползая на коленях, искал глазами палочку. Она лежала там, в трех метрах, дразнящий серебряный отблеск между камней. Расстояние между ним и спасительным оружием теперь казалось пропастью. Его рука сама собой рванулась вперед, но схватила только холодный, колючий воздух. Стригой прыгнул. И воздух взорвался черной молнией. — Бомбарда Максима! Взрыв отбросил стригоя в сторону с оглушительным воем. Ремус, еще оглушенный, обернулся — у входа в грот, ощетинившись от ярости, стоял Сириус. Палочка в его руке дымилась, лицо было перекошено таким холодным бешенством, что становилось страшно. За его спиной выстроились вооруженные до зубов Мэттью, Чарльз и Роэль с глазами, горящими одной мыслью о бойне. — Час прошел, засранцы! — проревел Сириус, швыряя в толпу очередное сокрушительное проклятие. — Теперь наша очередь! Братья Грейвульф с воплями, больше похожими на волчий вой, ринулись в бой. Их секиры с серебряными лезвиями, тяжелые, как грех, со свистом раскраивали воздух, кромсая стригоев без разбора. Роэль, словно грозный жрец, метал освященные раскаленные цепи. Железные звенья опутывали тварей, стягивали в узлы и выжигали плоть до кости. Сириус пробился к Ремусу, схватил его под локоть и рванул на ноги. — Ты в порядке? Твое плечо… — Я выживу, — перебил Ремус, впиваясь пальцами в его куртку. — Сириус, главный стригой, он… — Вижу его. Монстр уже поднимался, тряся изуродованной мордой. Его пылающие красные глаза нащупали Сириуса, и что-то — не просто ярость, а узнавание, память о том, чье прикосновение когда-то зажгло в нем эту искру адской силы, — вспыхнуло в них. Стригой издал низкий, вибрирующий рык. Вызов. — Хочешь меня? — прорычал Сириус в ответ, и его тело затрепетало, охваченное превращением. — Получай! Большой черный пес расчетливо атаковал стригоя. Его движение началось с резкого толчка задними лапами, бросившего его тело вбок. Челюсти со стуком сомкнулись на сухожилии, и резкий рывок превратил прочный тяж в кровавые лоскутья. Монстр взревел, попытался ударить противника крылом, но Бродяга уже отскочил. Аттила, оправившись от удара, атаковал с другой стороны. Его когти точно и безжалостно прошли по крылу, с хрустом разрывая тонкую перепонку. Монстр криво осел на одно колено, отчаянно пытаясь удержать равновесие. — Сейчас! — рявкнул Фальк, с трудом поднимаясь на ноги. Несмотря на струящуюся по виску кровь, в его глазах не было и тени боли. Наоборот, они горели еще ярче — свирепой решимостью. — Огонь! Используйте все, что есть! Ремус, нащупав на полу знакомую рукоять, из последних сил поднял палочку. В тот же миг Роэль с хриплым криком метнул свою цепь. Раскаленное добела железо со звоном обхватило шею монстра, впиваясь в плоть и стягивая сухожилия. Не дав тому опомниться, Мэттью и Чарльз, словно клещи, вонзили секиры в его бока и налегли всем весом, пригвождая тварь к месту. — Вспыхни! — выкрикнул Ремус, посылая сгусток магического пламени. Фальк тут же выпустил из арбалета освященную зажигательную стрелу. Алая траектория прочертила воздух, и в момент удара стрела вспыхнула ослепительным белым пламенем. Магический поток Ремуса и священное пламя стрелы сплелись, превратившись в один гибельный, всепожирающий столп. Это был уже не просто огонь — это была стихия возмездия, вихрь из золота и багрянца, который схлестнулся на стригое, сжимая его в раскаленных тисках. Монстр вспыхнул факелом. Он забился в огне, задрав голову в немом от боли вое, но цепи и секиры держали железной хваткой. Огонь пожирал плоть, сворачивал крылья в черный уголь, обнажая кости, которые трещали и плавились, как свечной воск. Сладковато-приторный запах горелого мяса, волос и чего-то еще, невыразимо чужого, застлал грот едкой пеленой. Через минуту от главного стригоя осталось лишь тлеющее пятно на камнях, горсть пепла и несколько оплавленных, уродливых костяных обломков. Остальная свора, потерявшая вожака и волю, заметалась в слепой панике. Одни, сбиваясь в клубки, штурмовали узкие расщелины в потолке. Других добили быстро, методично, без лишних движений и какого-либо милосердия. Глухая, как вата, тишина внезапно опустилась на зал. На ее фоне стало слышно только дыхание — тяжелое, хриплое, с присвистом на вдохе. — Все… живы? — первым нарушил тишину охрипший голос Аттилы. Разнеслись усталые, сдавленные подтверждения. Все были живы. Изранены, истощены, потрясены, обессилены, но живы. Ремус осел на колени. Адреналин схлынул, как волна, оставляя после себя густое, свинцовое истощение. Плечо пылало ровным, невыносимым огнем, и каждое движение, даже дыхание, отзывалось в нем тупой, разрывающей болью. Сириус — снова в человеческом облике, бледный и трясущийся — рухнул рядом и притянул его к себе, зажав в объятиях с такой отчаянной силой, что у Ремуса захрустели ребра. — Больше никогда, — прошипел он прямо в ухо, и в его шепоте звучала не просьба, а приговор. — Больше никогда ты не делаешь ничего настолько идиотского без меня. Понял? — Понял. — Ремус уткнулся лицом в его пропотевшее плечо, пряча гримасу боли. — Прости меня. — Идиот. Мой единственный идиот. Фальк подошел к ним, смахивая с подбородка струйку запекшейся крови. — Ты был храбрым, — констатировал он, глядя на Ремуса с той же отстраненной оценкой, что и перед боем. — Безрассудным, но храбрым. Аттила прав — ты теперь часть стаи. Хочешь ты того или нет. Ремус растянул губы в улыбке, стараясь не охнуть от боли. — Приму это как высшую похвалу. Мэттью неудержимо расхохотался срывающимся на визг смехом, в котором выплескивалась все накопленное напряжение. — Проклятье, это было охренительно! Мы живы! Мы, черт возьми, живы! Чарльз сгреб брата в медвежьи объятия, и их грубый, сиплый смех, как очищающий выдох после кошмара, слился в единый звук. Роэль, не поднимая глаз, собирал свои цепи, шепча благодарственные молитвы, словно перебирая четки. Аттила стоял над тлеющими останками некогда вожака, невидяще глядя в пепел. Фальк встал рядом вплотную и прислонился к нему плечом. — Хорошая работа, — хмыкнул Фальк. — Мы чуть не потеряли его. — Аттила кивнул подбородком в сторону Ремуса. Голос его был сухим и пустым. — Если бы мы опоздали… — Но мы не опоздали. — Фальк повернул его лицо к себе, взяв пальцами под подбородок. — Ты его вытащил. Я его вытащил. Мы стая. Своих не бросаем. Их взгляды встретились, и что-то — что-то давно назревавшее — наконец прорвалось. Давящая тишина между ними наконец лопнула. Аттила наклонился, его лоб коснулся лба Фалька. — Когда я увидел, как он отбросил тебя… я подумал… — Я знаю, — шепотом перебил его Фальк, прикрыв глаза. — Я тоже. Момент растянулся, создав вокруг них незримый, непроницаемый кокон. Затем они разомкнули объятие, но их пальцы на мгновение сплелись — неуверенно и жадно одновременно. Тайная клятва. Обещание, которое будет исполнено позже.

***

Путь обратно на базу был долгим и утомительным. Они шли медленно, поддерживая раненых. Холодный ночной воздух щипал раны, но был слаще, чем затхлый смрад пещеры. Ремус, вцепившись в плечо Сириуса, замечал лишь одно: как с каждым шагом огонь в его собственном плече разгорается с новой силой. Но они были живы. И это была победа. В монастыре всеобъемлющая тишина сменилась негромкими звуками перевязочного пункта. Роэль своими мощными, но удивительно ловкими, руками обрабатывал раны: втирал серебряную пыль в обожженные края, накладывал плотные бинты, вручал мутные зелья от боли. Ремус морщился, закусывая губу, но терпел. — Заживет, — констатировал Роэль, затягивая последний узел. — Но шрам останется. — Одним больше, одним меньше — я бы и не заметил, — пошутил Ремус. Сириус сидел рядом, плотно прижимаясь коленом к колену Ремуса. Он не выпускал руки мужчины из своей, будто боялся, что тот растворится. Когда все раны были обработаны, Аттила расставил по столу те же потертые кружки и налил того же крепкого, пахнущего кореньями пойла, что и вчера. — За стаю, — проговорил он, поднимая свою. — За плечо, на которое можно опереться, когда мир гаснет. — За стаю, — прополз нестройный, но единый гул в ответ. Они выпили, и знакомое тепло разлилось по телу Ремуса — не только от алкоголя, но и от чего-то другого. Принятия. Товарищества. Мэттью плюхнулся рядом с Сириусом, мягко толкнув его в бок. — Твой бросок был неплохим, пес. Может, из тебя выйдет охотник. Сириус криво усмехнулся, не отводя взгляда от Ремуса. — Может, из тебя выйдет волшебник. — Да пошло оно. Слишком много возни с этой вашей палочно-заклинательной херней. Они фыркнули, а потом рассмеялись по-настоящему, с облегчением. И последние остатки напряжения испарились, уступив место простой, выстраданной усталости. Вечер перешел в ночь. Один за другим охотники — выжатые боем, поглощенные потребностью в забытьи, нуждающиеся в сне — расходились по комнатам, глухо шаркая сапогами по плитам коридора. Аттила и Фальк задержались у догорающих углей. Ремус и Сириус — тоже. Все четверо были переполнены адреналином и слишком взвинчены дрожью в руках и гулом в ушах, чтобы уснуть. Ремус бессмысленно водил пальцами по шву на колене, а Сириус сидел, вглядываясь в одну точку, будто все еще видел перед собой пещеру. — Вы хорошо сработали сегодня, — начал Аттила, не отрывая взгляда от пламени. — Вы оба. Без вас мы бы не справились. — Без вас я был бы мертв, — без обиняков отозвался Ремус. — Спасибо, что не бросили. Фальк криво усмехнулся, крутя в пальцах пустую кружку. — Твой пес не оставил бы нам выбора. Он собирался идти один, если мы заартачимся. — В самую точку, — проскрежетал Сириус, но в его тоне не было ничего, кроме усталой преданности. — Никто не обидит моего волка. Ремус нашел его руку в темноте и стиснул. Сириус ответил тем же и крепко, до побеления костяшек, сжал руку Ремуса. Аттила и Фальк молча переглянулись. Взгляд был долгим, тяжелым, полным того, что годами копилось между ними и так и не было сказано. Потом Аттила с тихим стоном поднялся и протянул руку Фальку. — Идем. Нам нужно поговорить. Фальк вздохнул, но принял руку, позволяя себя поднять. Их ладони, шершавые от мозолей и ран, оставались сцепленными гораздо дольше, чем того требовала вежливость. — Спокойной ночи, — бросил Аттила через плечо, уже уводя Фалька в темноту коридора. В своей комнате Аттила прислонился к закрытой двери, словно перекрывая ею путь назад, путь к привычной тьме молчания. Они стояли, в упор глядя друг на друга в полутьме, как два зверя, готовые не то броситься друг на друга, не то бежать. Воздух между ними трещал от невысказанного, сгустившегося за два десятилетия. И в голове Аттилы, наконец, оборвалась последняя нить. Не тогда, когда стригой ударил Фалька. А сейчас, в этой тишине, перед ним стоял не просто напарник, чью спину он прикрывал двадцать лет. Это был человек, знакомый до каждой черточки. Знакомый по звуку дыхания во сне, по гримасе боли, которую тот прятал, упрямо молча, когда было тяжело. По его привычке стискивать зубы, по его взгляду, который за эти секунды в пещере стал для Аттилы единственным, что еще имело значение. Мысль «я потерял его» обожгла не пустотой потери солдата, а немой, парализующей, животной паникой. Паникой того, кто может навсегда потерять не соратника, а ту самую часть своего ландшафта, без которой мир теряет смысл. Ту тихую ярость, что грела его изнутри все эти годы. — Когда я увидел, как он швырнул тебя… — Голос Аттилы сорвался на низкое, гортанное рычание. — Я подумал, что опоздал. Что потерял тебя. Фальк сдвинулся с места. Его рука прилипла к щеке Аттилы ладонью, на которой еще не обсохла чужая кровь и осел въедливый запах пороха и серебра. — Я здесь, — выдохнул Фальк, и в его голосе не было утешения. Был вызов. Была та же ярость, что горела в янтарных глазах Аттилы. — Живой. Взглянув на него, Аттила увидел в его глазах не вызов, а то же самое чувство, гложущее его. Тот же страх, та же готовая сорваться ярость от многолетнего молчания. Двадцать лет бок о бок. Двадцать лет притворяться, что этого взгляда, этого случайного касания в темноте, этой тишины, наполненной чем-то большим, чем доверие, — не существует. Довольно. Это слово не было сказано вслух. Оно прозвучало в сжатых челюстях, в дрожи мышц, в том, как воздух вырвался из легких Аттилы единым низким стоном. Он набросился. Это было не объятие, а захват. Его сильные руки, ловко сжимавшие рукоять арбалета во время битв, цепко впились в плечи Фалька. Фальк не отпрянул. Он встретил это с равной силой, стискивая в объятиях Аттилу и оставляя белые от давления пятна на коже. Их губы сошлись не в поцелуе, а в столкновении. В укусе, борьбе, взаимном поглощении. В этом жесте не было нежности, только слепой, яростный, накопленный за тысячи дней и ночей вынужденной дистанции голод. Зубы терзали губы, солоноватый привкус крови смешался со вкусом пота, пыли и страха. Они дышали друг другом, рыча, как звери в клетке, наконец-то сорвавшиеся с цепи. Одежду не снимали. Ее сдирали. Знакомые, сильные руки, привыкшие чинить оружие и накладывать повязки, рвали ткань. Металлические застежки на куртке звенели, отскакивая от каменного пола. Каждый треск был подобен щелчку снимаемого с предохранителя курка. Под тканью оказалась кожа, исчерченная шрамами, которые они оба знали наизусть, но никогда не касались так. Дотронуться до них теперь было все равно что подписать приговор самому себе. И они подписали его вместе. Аттила прижал рот к длинному, старому шраму на боку Фалька — следу от когтей вурдалака, который он тогда едва успел прикрыть своим щитом. Фальк в ответ вонзил пальцы в длинные волосы Аттилы и дернул, заставляя того обнажить горло, и след от зубов там остался знаком память о ночи, когда Аттила едва не сорвался. Они свалились на кровать, сплетаясь в клубок рук, ног и сдавленных стонов. Охотники не умели быть нежными. Им был известен только один язык — действие. Насилие, направленное вовне, теперь обратилось внутрь, стало единственной известной им формой откровения. Аттила не стал церемониться. Одним резким движением он перевернул Фалька, прижал к грубым простыням и вошел в него с той же яростью, с какой рубил врагов. Без предупреждения, без подготовки, подчиняясь только животному порыву войти, занять, заполнить ту пустоту, что зияла между ними все эти годы. Фальк резко, отрывисто вскрикнул от неожиданной боли, а затем глухо застонал, но не оттолкнул. Наоборот, он выгнулся навстречу, приняв эту боль и вторжение как единственно возможную форму обладания, как физическое воплощение слов, которые они так и не произнесли. Его ногти впились Аттиле в спину, оставляя борозды, но тот не сопротивлялся. Это было не насилие, а взаимное разрушение последних барьеров. Боль была частью ритуала, платой за то, чтобы наконец стать одним целым. Аттила впивался зубами в мышцу между шеей и плечом Фалька, запечатывая укус, который кричал: «Мое. Больше не отпущу. Никогда». Фальк в ответ шарил по его телу рукой, и из пальцев его, подчиняясь инстинктивной, полуосознанной реакции, полезли наружу когти. Они оставляли на коже не царапины, а немые свидетельства всех лет, что они молчали. Всех тех «держи строй» и «следи за левым флангом», за которыми пряталось «я боюсь за тебя» и «останься жив». Это даже не напоминало любовь, а скорее было чистым, выстраданным признанием. Они глушили рыки в скомканные подушки, чтобы их не услышали за стеной, кусали друг друга за плечи, чтобы боль от укуса перебила другую, старую, ноющую боль одиночества. Их тела, двадцать лет прикрывавшие товарищу спину в бою, впервые сошлись грудь к груди — грубо, неумело, со всей силой, с какой раскалывают дверь, за которой томился пленник. И это было больно, греховно и свято, как исповедь под пыткой. Как единственно правильный поступок за всю их жизнь. Когда они достигли пика, мир не взорвался светом. Он рухнул, и на его месте осталось знакомое, забытое чувство. Возвращение домой. В тот самый дом, который они не решались назвать домом двадцать лет, потому что дом — это уязвимость, а они могли позволить себе только быть крепостью. Дыхание вырвалось из них единым, надсадным хрипом, будто из глотки вырвали голосовые связки. Звук, похожий на предсмертный хрип загнанного зверя, когда силы кончаются, а бежать уже некуда, кроме как в объятия другого такого же зверя. И в оглушительной тишине, что наступила следом, пришло ясное, простое знание, падающее на дно сознания как камень: все кончено и все только началось. В этой тишине было слышно лишь как сердца колотятся в унисон, как кровь стучит в висках, а в горле стоит тот самый ком, который они глотали годами. И теперь он растаял, оставив после себя только влажную, соленую пустоту и легкость, от которой кружилась голова. Фальк лежал на груди Аттилы, прижавшись ухом к его грудной клетке, прислушиваясь к сердцу, бьющемуся ровно и глухо, как большой барабан после бури. Их дыхание выравнивалось, становясь общим. На теле каждого горели свежие отметины — синяки, царапины, следы зубов. Новые шрамы поверх старых. Новый слой истории поверх двадцатилетней патины молчания. — Наконец-то, — прошептал Фальк прямо в кожу, выдыхая все годы мучительного ожидания разом. Аттила, не открывая глаз, прижал губы к его взъерошенным, потным волосам. Его ответ был еще тише, но от этого не менее весом, потому что шел из самой грудной клетки: — Наконец-то. Он провел ладонью по спине Фалька, не захватывая, а просто ощущая. Ощущая тепло, жизнь, реальность. Это было так же естественно и необходимо, как вдох после долгого удушья. Привычная боль от старых ран сменилась новой, живой болью присутствия, и в этой жуткой, прекрасной арифметике они наконец нашли равновесие. Двадцать лет пути бок о бок привели их не к пропасти, а к этому — к грубой, немой, абсолютной близости. Теперь они были ранены не только снаружи, но и внутри, друг другом. И это была единственная рана, которая могла по-настоящему исцелить.

***

Когда они исчезли в коридоре, Сириус хмыкнул, потирая переносицу. — Слава Мерлину. Сексуальное напряжение между ними было невыносимо. Ремус улыбнулся, прислоняясь к нему. — Как и между нами когда-то. — Эй! Мы были молодыми и глупыми. — Были? — озорски поддел Ремус. Сириус толкнул его — осторожно, помня о ране, — и рассмеялся. Они остались вдвоем у почти потухшего огня. Тишина была комфортной и густой, как масло, наполненной только ровным треском углей. — Я думал, что потерял тебя сегодня, — внезапно выдавил Сириус. — Когда мы вошли, и я увидел тебя на полу, этого ублюдка над тобой… я… Он замолк, словно слова застряли в горле вместе с отчаянным воем. Ремус развернулся к нему всем телом, вгляделся в родное лицо. И увидел не просто страх — а ту самую бездну, что смотрела на него из зеркала каждое полнолуние. Тот же животный ужас перед невозможностью контролировать собственную судьбу, перед запертой дверью. Тот же, что жил в Сириусе с тех пор, как тюремные стены Азкабана вросли в его психику, оставив в ней сырые, незаживающие шахты. Это был не страх за себя, а паника того, кто уже однажды потерял все и знает, каково это — остаться в пустоте. — Я здесь, — мягко успокоил его Ремус. — Сириус, я здесь. С тобой. — Поклянись, — хрипло перебил его Сириус. — Поклянись, что не оставишь меня. Что не сделаешь ничего настолько идиотского снова. — Я… — Обещай, Луни. Пожалуйста. Ремус видел отчаяние в его глазах и не мог отказать. Перед ним всплыло его собственное отражение после трансформации — изможденное, чуждое лицо, глядящее на него из грязной лужи в лесу после очередного полнолуния. Он понял этот ужас на клеточном уровне. Отказать было не просто жестоко. Это было все равно что отказать самому себе в глотке воздуха. Он не мог. — Клянусь. Больше никакого героизма без тебя. Сириус выдохнул долго, с дрожью, будто выпускал из легких не воздух, а ядовитый газ тех лет. Он притянул Ремуса ближе, словно пытаясь физически закрыть ту самую бездну между ними. Их лбы соприкоснулись. Кожа была влажной от пота, дыхание спуталось. В этом сдавленном, неуклюжем прикосновении не было ничего, кроме одного — невыносимой потребности убедиться, что они оба все еще здесь здесь, а не в кошмаре, который сегодня чуть не стал реальностью. — Мне нужно… — начал Сириус. — Луни, мне нужно… Он не закончил. Это и не требовалось. Ремус понял его. Он понял этот сдавленный хрип, этот взгляд, в котором бушевал тот же шторм, что и в его собственной груди: леденящая пустота только что пережитого кошмара, и паническая, животная потребность заткнуть эту пустоту чем-то реальным, теплым, живым. — Тогда пойдем, — прошептал он. — Пойдем туда, где мы можем быть только вдвоем. Они поднялись медленно, с трудом, как подводники после глубокого погружения. Каждое движение отзывалось тупой болью в мышцах и острой — в свежих ранах. Сириус взял его под локоть, не для поддержки, а чтобы не разорвать физический контакт. Они двинулись по каменным коридорам монастыря, погруженным в гулкую, звенящую тишину. Лунный свет, пробиваясь сквозь узкие стрельчатые окна, ложился на пол холодными серебряными плитками, словно отмечая их путь. Тени от их фигур плясали на стенах, длинные и искаженные, напоминая о другой, дикой форме. В их комнате пахло старым камнем, воском и пылью. Дверь с глухим стуком закрылась за спиной, отсекая остальной мир. Сириус прислонился к ней спиной, словно забаррикадировав вход. Он не зажигал свет. Только луна, та самая, коварная и всевидящая, лежала теперь на его лице косым лучом, выхватывая скулы, тень от длинных ресниц и блеск в широко открытых глазах. Его глаза — серые, бездонные, как море перед штормом — смотрели на Ремуса с такой невыносимой интенсивностью, что у того перехватило дыхание. В них не было привычной дерзости или иронии. Только голая, первозданная рана. — Я почти потерял тебя, — повторил он. Каждое слово выходило с усилием, будто сквозь заживающий ожог в горле. — И я не могу… Я не переживу этого снова, Луни. Ты — все, что у меня есть. Все, что еще имеет значение в этом проклятом мире. Ремус шагнул в полосу лунного света, разделявшую их. Он почувствовал, как сквозь тонкую ткань рубашки отзывается холод камня, но его руки, поднявшиеся к лицу Сириуса, были горячими. Пальцы коснулись щек — влажных от пота и, возможно, от чего-то еще, что Сириус никогда не признал бы. Кожа под ладонями была натянутой, как струна. — Ты не потерял меня, — разуверил Ремус, и его голос, обычно такой мягкий, на этот раз звучал твердо. Он большими пальцами провел по скулам, под глазами, стирая невидимую грязь, пепел и следы ужаса. — Я здесь. Смотри. И я никуда не денусь. Сириус закрыл глаза, всем телом подавшись вперед, прислоняясь к этому прикосновению, как к единственному якорю в штормовом море. Его дыхание, горячее и прерывистое, обожгло кожу на запястьях Ремуса. — Покажи мне, — почти беззвучно выдохнул он. — Покажи, что ты здесь. Что ты настоящий. И Ремус показал. Он не поцеловал его сразу. Он просто сжал объятия крепче, вживил пальцы в волосы у висков, притянул его лоб к своему, легко стукнувшись костью о кость. Так, чтобы ощущение стало их общим знаменателем, доказательством реальности. Он слышал, как Сириус резко вдохнул, чувствовал, как дрожь проходит по его телу. Затем он опустил голову и прижал губы к уголку его рта, к шраму, который знал лучше, чем линии собственной ладони. Это был не поцелуй, а прикосновение, констатация факта: Здесь. Я здесь. Ты здесь. Потом к сбившемуся ритму сердца под смуглой кожей на шее. К поднявшейся ключице, выступающей, как стрела лука. И только тогда, когда его собственное дыхание сбилось, а в груди зашумело то самое безумие, от которого они оба бежали и которое теперь искали… только тогда он нашел его губы. Это был не поцелуй отчаяния, каким мог бы быть. Это было медленное, глубокое, сознательное погружение. Возвращение домой в тело, которое чуть не стало просто холодной плотью. Касание языка к языку стало клятвой, проверкой, утверждением жизни. Сириус ответил с той же неистовой сосредоточенностью. Его руки вцепились в бока Ремуса, не в порыве страсти, а с силой утопающего, нашедшего землю под ногами. Они стояли так, прижатые к двери, в столпе лунного света, и весь мир сузился до точки соприкосновения губ, до звука совместного дыхания, до тепла, яростно отрицающего холод близкой смерти. Ремус, теряясь в этом поцелуе-утверждении, неосознанно перенес вес на раненую сторону. Острая белая вспышка боли пронзила плечо, заставив его резко, судорожно вдохнуть и на мгновение отстраниться. Этого хватило. Сириус замер, его взгляд, мгновение назад тонувший в блаженстве забвения, снова стал острым, диким, полным паники. Не боли боялся он — а того, что Ремус отдаляется, ускользает обратно в свою раковину. И эта паника была сильнее любого благоразумия. Его руки схватили Ремуса уже не для ласки, а чтобы унести, забрать, физически переместить в безопасное место, под свой полный контроль. Он оторвался от двери, полупригнувшись, почти подхватил Ремуса на руки и двинулся к кровати коротким, целеустремленным марш-броском побежденных, захватывающих единственную оставшуюся высоту. Они двинулись к кровати, спотыкаясь, не разрывая поцелуя, стягивая одежду. Пальцы дрожали не только от спешки и нужды, но и от остаточного адреналина, от тонкой дрожи, бегущей под кожей после слишком близкой встречи со смертью. Ткань не просто соскальзывала — она падала на каменный пол как ненужная броня. Теперь нужна была другая защита. Кожа к коже, дыхание к дыханию. Сириус толкнул Ремуса на кровать осторожно, помня о ране, но с непререкаемой уверенностью, и накрыл его собой, своим весом, своим теплом. Их тела прижались друг к другу, и это было не просто соприкосновение. Проверка на целостность. Кожа к коже — живой, живой, живой. Тепло к теплу — не остыл, не ушел. Шрам к шраму — твой на моем, мой на твоем, мы оба изранены и все еще здесь. Сириус оторвался от его губ, горячо и прерывисто дыша. Его глаза, серые и невероятно серьезные, сканировали лицо Ремуса, будто вычитывая в морщинках у глаз, в напряжении губ целую историю сегодняшнего ужаса. — Ты слишком много думаешь, — прошептал он низким, хриплым от всего пережитого голосом, но не стал ждать ответа. Его губы опустились на шею Ремуса в твердом, почти давящем прикосновении, как будто хотел оставить свою метку поверх запаха пещеры и страха. — Слишком много вины в этой светлой голове. Позволь мне… позволь показать, каким я тебя вижу. Его рот скользнул ниже, к ключице, резко очерченной под бледной кожей. Пальцы Сириуса, широкие, с мозолями от палочки, легли на грудь Ремуса, на паутину старых шрамов. Его губы коснулись первого шрама — длинного, тянущегося через ребра, следа от когтей молодого и неопытного волка, сорвавшегося с цепи тридцать лет назад. — Сириус… — дыхание Ремуса сбилось, перехваченное чем-то большим, чем возбуждение. В горле встал ком. Это было невыносимо. Невыносимо и совершенно необходимо — быть увиденным не сквозь шрамы, а вместе с ними. Быть любимым не несмотря на них, а со всеми ними, как с неотъемлемой частью своей карты, своей летописи. — Ты прекрасен, — повторил Сириус, лежа между его бедер, и в этом слове не было ничего от изящной красоты. Оно звучало грубо, почти яростно. — Каждая часть тебя. Каждая трещина. Каждый шрам. Ты не сломался. И ты… — он поднял взгляд, и его глаза в полутьме горели абсолютной, безусловной собственностью и преданностью, — ты — мой. Мой волк. Мой воин. Мой Луни. Ремус застонал, выгибаясь, но уже не от желания, а от этого потока, смывающего тонны старого стыда. Руки Сириуса были везде, лаская, исследуя, требуя его реакции, его присутствия здесь и сейчас. Их прикосновения были знакомы до мурашек, но сегодня каждый жест был как первый — заново открывающий, заново освящающий. Когда губы Сириуса нашли его, Ремус вздрогнул всем телом, будто коснулись открытого нерва. Это было не «вторжение». Это было проникновение иного порядка. Безграничное, растворяющее принятие. — Сириус… — Имя сорвалось с губ Ремуса не как протест, а как сдавленный стон неверия. Но протестовать было нечем. Оставалось только сдаться. Сдаться волне тепла, волне острой, чистой чувственности, которая смывала с него пепел пещеры, липкий страх, металлический привкус крови на языке. Сириус не торопился. В его движениях не было жадности, только намеренность, точность хирурга, зашивающего рану, или жреца, совершающего обряд. Каждый прикосновение языка был заново нанесенной на карту границей: здесь ты. Здесь жизнь. Здесь наслаждение, а не боль. Ремус откинул голову на подушку, его пальцы впились в грубую ткань простыней. Мир сузился до этого темного тепла, до этого влажного, неумолимого ритма, который Сириус задавал ему, как пульс. Мысли — этот вечный, мучительный шквал самобичевания и анализа — распались в прах. Он чувствовал, как возвращается в тело, из которого он слишком часто бежал. Но на этот раз — не как в тюрьму, а как в храм. Сириус своими губами, своим дыханием освящал каждый нерв, каждую клетку, возвращая ему право на эту плоть, на это наслаждение. И когда неотвратимая, сотрясающая волна накрыла его, то было не просто оргазм. Акт экзорцизма. Из него, казалось, вышла сама тьма пещеры, холод смерти, схватившей его за горло, вес камней, обрушившихся ему на грудь. Конвульсии, которые пробежали по его телу, были не только спазмами удовольствия — они были последними судорогами того самого страха, который он носил в себе весь этот вечер. Он сдавленно кричал, и в его голосе смешались боль и невероятное облегчение. Сириус не отстранился сразу. Он остался там, на месте, завершая ритуал, принимая все до последней капли, пока последняя дрожь не покинула тело Ремуса. Затем медленно поднялся по его телу, тяжелый, реальный, с влажными губами и глазами, в которых горело мрачное, безраздельное удовлетворение хищника, не просто насытившегося, а пометившего своего. Он лег рядом, натянул Ремуса на себя, прижал его ухо к своей груди, где бешено стучало сердце. Ремус закрыл глаза, и впервые за этот бесконечный день слезы, не из боли и не из страха, а из абсолютного, обессиливающего очищения, выступили у него на ресницах и впитались в кожу Сириуса на груди. — Рем… — Губы Сириуса словно шептали молитву. — Мой Рем… — Твой, — выдохнул Ремус, притягивая его ближе. — Всегда твой. После, лежа в спутанных простынях, Сириус держал Ремуса так крепко, как будто боялся, что тот растворится. — Я люблю тебя, — прошептал он в волосы Ремуса. — Я знаю, мы не говорим это часто. Но сегодня… сегодня я не могу молчать. Я люблю. Больше, чем свою безумную свободу. Больше, чем старую ярость, что меня грела в тех стенах. Больше, чем память о Джеймсе. Больше, чем что-либо еще в этом гребаном, жестоком мире. Ремус повернулся к нему, преодолевая тяжесть изможденных мышц. — И я тебя. Всегда. Они уснули, защищенные присутствием друг друга. За окном луна поднималась выше, освещая комнату холодным светом. До полнолуния оставалось три дня. Но сейчас, в эту ночь, Ремус Люпин был в мире. С человеком, который знал все его темные стороны и любил его вопреки — или, может быть, благодаря им. И этого было достаточно.
43 Нравится 8 Отзывы 28 В сборник