Глава 6. Дракончик
16 апреля 2026 г., 21:58
Утро в башне Аурум Лентус было серым и холодным, как и все предыдущие дни этой долгой, бесконечной осени, которая никак не хотела уступать место зиме, словно сама природа застыла в ожидании чего-то важного и неизбежного. За высокими окнами, забранными в тяжелые каменные рамы, тянулось бледное небо, затянутое плотной пеленой облаков, которые не сулили ни дождя, ни солнца — только бесконечную, давящую тоску, которая просачивалась в коридоры, в аудитории, в комнаты, в души студентов, заставляя их зевать, хмуриться и мечтать о том, чтобы день поскорее закончился. Лизавета шла по коридору рядом с Изи, слушая болтовню подруги о вчерашних соревнованиях, о драконе, который выиграл, о том, как он был великолепен, как двигался, как держал меч, как смотрел на противников — с таким холодным, ледяным спокойствием, что даже с трибуны, с самого дальнего ряда, было видно: этот человек не знает поражений, не знает страха, не знает сомнений, и что подойти к нему — все равно что сунуть руку в пасть дикому зверю и надеяться, что он не укусит.
— Ты видела его? — щебетала Изи, прижимая к груди стопку книг, которая, казалось, вот-вот выскользнет из ее рук и рассыплется по каменному полу с громким, оглушительным стуком. Ее зеленые глаза блестели от восторга, на щеках горел яркий румянец, а голос звенел, как натянутая струна. — Он просто невероятный! Я никогда не видела ничего подобного. Джеймс, конечно, обижается, когда я говорю, что Анхель круче его, но это же правда, и он сам это знает, просто не хочет признавать. Ты видела, как он двигался? Как тень! Как призрак! Как будто он не касался земли и каждый его шаг был точным, выверенным, смертоносным. Противники даже не успевали понять, что произошло, а уже лежали на полу, смотрели в потолок и хлопали глазами, не веря в то, что их только что победили за какие-то секунды.
— Видела, — тихо сказала Лизавета, и ее голос был таким же серым и холодным, как это утро, потому что внутри нее бушевала буря, которую она не могла успокоить, не могла объяснить, не могла даже назвать по имени.
Она видела. Она смотрела на него с трибуны, затаив дыхание, сжав кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, и ее сердце билось где-то в горле, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу, но не может найти выхода. Она не знала, что это он. Не знала, что дракон, который выходил на арену раз за разом и побеждал всех, не оставляя противникам ни единого шанса, — это тот самый мужчина, который приходил к ней во сне, который называл ее своей избранницей, который смотрел на нее черными глазами. И от этого знания в груди разливалось странное, теплое, почти болезненное чувство, похожее на то, какое бывает, когда долго смотришь на солнце и потом не можешь отвести взгляд, даже когда глаза начинают слезиться от боли.
Изи что-то еще говорила — о мечах, о противниках, о том, как Анхель парировал удары, как уклонялся, как атаковал, — но Лизавета не слушала, потому что ее мысли были далеко, в той серой пустой комнате без окон и дверей, где он стоял перед ней, высокий, неприступный, холодный, и позволял ей называть себя дракончиком. Она думала о том, как он смотрел на нее — без тепла, без нежности, без той ласки, которую она видела во взглядах других мужчин на других женщин, — но в его глазах было что-то другое, что-то, что она не могла назвать, но чувствовала каждой клеточкой своего тела.
Они повернули за угол, и Лизавета замерла, потому что ее ноги вдруг стали тяжелыми, как каменные глыбы, и не слушались, не двигались, не желали идти дальше. Впереди, у высокого окна, из которого открывался вид на серое небо и мокрые крыши, стояли две фигуры в темных мантиях с золотой вышивкой Люциса на рукавах — Елена и Реджина, две подруги, две змеи, два острых лезвия, которые резали, не оставляя шрамов, но оставляя боль, которая не заживала годами. Они разговаривали тихо, почти шепотом, но в пустом коридоре, где каждый звук отражался от каменных стен и множился, как эхо в горах, каждое слово разносилось с такой ясностью, будто они кричали.
Лизавета хотела пройти мимо — быстро, не глядя, не слыша, не чувствуя, — но ее тело не слушалось, потому что страх был сильнее воли, сильнее желания, сильнее всего, что она могла себе приказать. Она застыла на месте, как вкопанная, как статуя, как каменное изваяние, которое забыли убрать после реставрации, и Изи, почувствовав неладное, тоже остановилась, и ее зеленые глаза расширились от тревоги, когда она увидела, кто стоит у окна.
— ...самый сильный в академии, — донесся голос Елены, вкрадчивый, сладкий, как мед, но в этой сладости слышался яд — тот самый яд, которым она отравляла жизнь Лизаветы с самого детства, с того самого момента, как поняла, что ее младшая сестра не имеет магии и никогда не сможет с ней сравниться. — Если он станет моим мужем, никто не посмеет перечить роду Марлеров. Даже отец будет плясать под мою дудку. Даже мать, которая всегда считала, что я слишком самоуверенна, наконец поймет, что я достойна большего, чем просто выгодная партия.
Реджина засмеялась — звонко, холодно, как ледяные сосульки, падающие с крыши в первые заморозки, когда еще не выпал снег, но воздух уже пропитан зимой.
— Ты уверена, что сможешь его охмурить? — спросила она, и в ее голосе прозвучало сомнение, смешанное с любопытством. — Он же дракон. Драконы не поддаются на обычные уловки. На них не действуют красивые платья, дорогие духи и свечи. Он смотрел на тебя как на пустое место, как на мебель, как на стену, которую можно обойти, не заметив.
— Он смотрит на всех как на пустое место, — отрезала Елена, и в ее голосе зазвенело раздражение — то самое раздражение, которое появлялось, когда кто-то осмеливался сомневаться в ее способностях. — Но это только потому, что он еще не узнал меня. Когда узнает — не устоит. Я никогда не проигрывала. Ни в чем. Никогда. И не собираюсь начинать сейчас.
Лизавета стояла за углом, прижавшись спиной к холодной каменной стене, и слушала. Ее грудь сдавило, как тисками, как железными клещами, которые сжимаются все сильнее и сильнее, не давая вздохнуть, не давая пошевелиться, не давая убежать. Внутри все похолодело — не от страха, от чего-то другого, от того, что она знала слишком хорошо, от привычной, давно знакомой боли, которая въелась в ее кровь, как яд, который не выводится, не нейтрализуется, не проходит со временем.
Она слышала эти слова сотни раз. От отца, который смотрел на нее с разочарованием, когда выяснилось, что у его младшей дочери нет магии. От матери, которая плакала по ночам, думая, что никто не слышит, и шептала: «Почему она такая? Что я сделала не так?» От Елены, которая с самого детства считала себя лучше, выше, достойнее, и не упускала случая напомнить об этом своей никчемной сестре. От Реджины, которая подлизывалась к Елене и повторяла каждое ее слово, как попугай, надеясь получить кусочек ее власти. От других студентов, которые перешептывались за ее спиной и смеялись над ней, потому что она была из Аурум Лентус, самого слабого факультета, куда брали тех, у кого почти не было магии.
«Никчемная». «Пустое место». «Ничего не может». «Ни на что не годна». «Только место занимает». «Лучше бы она родилась в семье крестьян, чем позорить род Марлеров». Она привыкла. Она научилась не плакать, когда слышит это, потому что слезы не помогали, а только делали хуже — Елена смеялась громче, Реджина подлизывалась усерднее, а родители смотрели с еще большим разочарованием. Девушка научилась делать вид, что ей все равно, что эти слова не ранят, что они отскакивают от нее, как горох от стены. Но сейчас ей было не все равно. Сейчас каждое слово вонзалось в нее, как игла, как кинжал, как раскаленное железо, потому что речь шла о нем. О ее дракончике — кто приходил к ней во сне, кто называл ее своей избранницей.
Елена хотела забрать его. Елена, ее сестра, которая всегда получала все, что хотела, которая никогда не знала поражений, которая была красивее, сильнее, успешнее, которая смотрела на Лизавету как на грязь под ногами, как на насекомое, которое можно раздавить, не задумываясь. И у нее был шанс, потому что они были похожи — у обеих были пшеничные волосы, у обеих были карие глаза, у обеих была та самая внешность, которую дракон, возможно, искал. Елена была старше, опытнее, увереннее. У нее была магия. У нее была власть, было все, чего не было у Лизаветы.
— А что делать с твоей никчемной сестрой? — спросила Реджина, и в ее голосе прозвучало злорадство — то самое злорадство, которое появляется у тех, кто смотрит на чужую боль и радуется, потому что это не их боль, не их унижение, не их жизнь. — Она может все испортить. Она же вечно путается под ногами со своей жалостью к себе. Она может случайно подойти к нему, заговорить, привлечь внимание. И тогда все твои планы пойдут прахом.
Елена отмахнулась, как от назойливой мухи, как от надоедливого комара, который жужжит над ухом и не дает спать.
— Она ничего не может, — сказала она, и в ее голосе прозвучала такая уверенность, такая надменность, такое презрение, что Лизавета почувствовала, как ее глаза наполняются слезами, которые она не могла сдержать, сколько ни старалась. — Она даже муху не прибьет. Она не подойдет к нему, потому что у нее кишка тонка. Она будет сидеть в своем углу, смотреть в пол и надеяться, что никто ее не заметит. Пусть сидит и не отсвечивает. Ее мнение никого не волнует. Она — пустое место. Как и была, так и будет. Никто не поменяет о ней мнение, потому что она ничего не сделала, чтобы его поменять.
Лизавета стояла за углом, прижавшись спиной к холодной каменной стене, и слезы текли по ее щекам — горячие, соленые, беспомощные. Она не хотела плакать, не хотела показывать слабость. Она не хотела, чтобы Изи видела ее такой — раздавленной, уничтоженной, разорванной на части словами, которые вонзались в ее сердце, как ножи. Но она не могла сдержаться, потому что внутри нее все кипело, все горело, все кричало от боли и страха.
Страха не за себя — за него. Страха, что дракон перепутает ее с Еленой, что он подойдет к ее сестре, думая, что это она, его избранница, потому что они были так похожи внешне. Что он посмотрит на Елену, увидит ее красоту, ее уверенность, ее силу, и подумает: «Вот она. Та, которую я искал». Что он возьмет ее за руку, и тогда Лизавета останется одна, в своей серой, холодной, пустой жизни, без него, без надежды, без того единственного лучика света, который зажегся в ее душе, когда он впервые пришел к ней во сне и назвал своей избранницей.
Она боялась, что он не узнает ее. Что он пройдет мимо, даже не взглянув, потому что она — никто, пустое место, никчемная девчонка без магии, которая не заслуживает внимания великого дракона. Что он выберет Елену — сильную, красивую, уверенную, — потому что такая, как Елена, подходит ему больше, чем такая, как она. И от этого страха у нее сжималось сердце, перехватывало дыхание, и слезы текли быстрее, и она не могла остановить их, не могла успокоиться, не могла заставить себя думать о чем-то другом.
Изи дернула ее за рукав, пытаясь увести. Ее глаза были полны тревоги, на лбу залегла глубокая морщинка, а губы сжались в тонкую линию — она тоже слышала, она знала, как больно Лизавете, как эти слова режут, как они ранят, как они убивают что-то внутри нее каждый раз, когда Елена открывает рот. Она хотела увести подругу подальше, чтобы та не мучилась, не слушала эту грязь, не впитывала в себя эту боль, чтобы она могла выдохнуть, успокоиться, вспомнить, что она — не пустое место, что она — человек, что она заслуживает любви и счастья, даже если мир говорит обратное.
— Пойдем, — прошептала Изи, и ее голос дрожал от волнения и жалости. — Пойдем, Лиза. Не слушай их. Они того не стоят. Они говорят это, потому что им больше нечем заняться, потому что они пустые внутри. Потому что они не знают, что такое настоящая боль.
Но Лизавета не двигалась. Она стояла, прижавшись к холодной каменной стене, и слезы текли по ее щекам, и она вытирала их, потому что не хотела показывать, что ей больно, хотя и так было очевидно. Она слушала. Она хотела запомнить каждое слово, каждую интонацию, каждый смешок, каждое презрительное замечание, чтобы потом, когда придет время, она могла сказать себе: «Я слышала это. Я знала это. И я не позволила этому сломать меня». Но внутри нее, глубоко в груди, разгорался огонь — не тот огонь, который сжигает дотла, а тот, который согревает, который дает силы, который заставляет идти вперед, даже когда ноги подкашиваются от усталости.
— Ты уверена, что он вообще смотрит в твою сторону? — спросила Реджина, и в ее голосе прозвучало сомнение — не то сомнение, которое рождается из неуверенности, а то, которое призвано подколоть, задеть, унизить. — Я слышала, он не интересуется девушками. Вообще. Может, он предпочитает мальчиков? Может, ты зря тратишь время на того, кто никогда не посмотрит на тебя как на женщину?
— Все мужчины интересуются девушками, — сказала Елена с надменной улыбкой, которая не сходила с ее лица, как маска, приклеенная намертво. — Просто некоторые делают вид, что нет. Чтобы казаться неприступными. Это игра. И я умею в нее играть. Я умею играть в любые игры, потому что я всегда выигрываю.
— И что ты собираешься делать? — спросила Реджина, и в ее голосе загорелось любопытство — то самое любопытство, которое появляется у зрителей перед началом представления, когда они не знают, что увидят, но уже предвкушают зрелище.
— Я приглашу его на ужин, — сказала Елена, и в ее голосе зазвенела уверенность — та самая уверенность, которая появляется у охотника, который уже выследил добычу и знает, что она никуда не денется. — В закрытый зал. Только вдвоем. Свечи, вино, красивое платье, лучшие духи. Ни один мужчина не устоит перед этим. Даже дракон. Особенно дракон. Они же все одинаковые — им нужно только одно, и я знаю, как это дать, чтобы он думал, что это его идея.
Лизавета сжала кулаки так сильно, что ногти впились в ладони, оставляя маленькие полумесяцы, которые потом будут болеть и чесаться, напоминая ей об этом моменте. Она чувствовала только холод, тот самый холод, который разливался в груди каждый раз, когда Елена говорила о ней, и теперь к этому холоду примешивалось что-то еще, что-то горячее, упрямое, почти яростное, что заставляло ее хотеть выбежать из-за угла и закричать: «Он мой! Он мой дракончик! Он приходит ко мне во сне! Он называет меня своей избранницей! Ты не получишь его! Слышишь? Никогда!»
Но она не выбежала, не закричала. Она стояла за углом, прижавшись к холодной каменной стене, и слезы текли по ее щекам, и она не могла остановить их, потому что внутри нее все сжималось от страха — страха, что дракон перепутает ее с Еленой, что он подойдет к сестре, увидит ее красоту и подумает, что это она, его избранница, потому что они были так похожи внешне.
Она не могла подойти к нему. Не могла просто взять и подойти, представиться, сказать: «Это я. Я твоя избранница. Ты приходил ко мне во сне. Ты называл меня дракончиком. Я ждала тебя». Она была слишком робкой, слишком неуверенной, слишком напуганной, чтобы сделать такой шаг. Она боялась, что он не поверит ей. Боялась, что он рассмеется ей в лицо. Боялась, что он скажет: «Ты? Ты — моя избранница? Ты, у которой нет магии?? Ты, которая даже слова не может сказать без дрожи в голосе? Не смеши меня».
И от этого страха ей хотелось плакать — не тихо, не скрываясь, а громко, навзрыд, как в детстве, когда она упала и разбила коленку.
— Пойдем, — сказала Лиза наконец, и ее голос был тихим, почти беззвучным, но в этом шепоте чувствовалась твердость, которой она не знала в себе раньше. — Пойдем, Изи. Я больше не хочу здесь стоять.
Изи с облегчением выдохнула — так сильно, что ее плечи опустились, а голова склонилась к груди — и пошла рядом, сжимая руку подруги, чтобы та чувствовала, что она не одна, что есть кто-то, кто поддержит ее, кто не даст упасть. Они свернули в другой коридор, подальше от Елены и Реджины, подальше от их ядовитых голосов, подальше от боли, которая разъедала душу, как кислота.
— Ты как? — спросила Изи, когда они отошли на безопасное расстояние, и ее голос дрожал от беспокойства. — Ты очень бледная. Даже губы побелели. Хочешь, я принесу тебе воды? Или сходим в столовую? Или, может, пропустим лекцию? Я могу сказать преподавателю, что тебе плохо.
— Нормально, — ответила Лизавета, но ее голос был каким-то чужим, пустым, как колодец, в котором никогда не было воды, и в этом голосе не было обычной грусти, обычной покорности, обычного желания исчезнуть, стать невидимкой. В нем появилось что-то новое — твердость, решимость, огонь, который она не знала в себе.
Они пошли дальше, к аудитории, где должна была начаться лекция по тактике магического боя — скучная, долгая, наполненная терминами и формулами, которые Лизавета не понимала, потому что у нее не было магии, и ей не нужно было знать, как строить магические построения. Лизавета шла и думала о нем, об Анхеле, о драконе с черными волосами. О том, как он стоял на арене, высокий, сильный, неприступный, и как его противники падали один за другим, не в силах противостоять его мастерству.
Она не знала, как найдет его. Не знала, что скажет, незнала, как посмотрит ему в глаза, не расплакавшись, не задрожав, не убежав.
Девушка вошла в аудиторию, села на свое место — в последнем ряду, у окна, где ее никто не видел и где она могла спрятаться от чужих взглядов, — достала книгу и открыла ее на нужной странице.
Малахар сидел на подоконнике в своей комнате, прижавшись спиной к холодному стеклу, которое уже начинало покрываться тонкой пленкой первого утреннего инея, и смотрел на серое небо, не видя в нем ничего, кроме пустоты и бесконечности. Он не ждал приглашения, не спрашивал разрешения, потому что разрешение было для тех, кто сомневается, а он не сомневался ни в чем, кроме одного — стоит ли ему вообще идти к директору или лучше продолжить поиски самому, полагаясь на свою драконью интуицию, которая до сих пор не подводила его в бою, в магии, но в деле поисков оказалась бесполезной, как сломанный компас в открытом море, как вырванный зуб, который не болит, но оставляет после себя дыру, которую ничем не заполнить.
Мужчина просто встал, оделся в свою темную форму, набросил на плечи мантию с золотой вышивкой Люциса, вышел из комнаты и направился к центральной башне, туда, где старый директор перебирал свои вечные бумаги и ждал того, кто должен был прийти, потому что старик всегда ждал — ждал, когда Малахар сделает следующий шаг, ждал, когда он оступится, ждал, когда проклятие убьет его или избранница спасет, и это ожидание было единственным, что связывало их сейчас, после десяти лет вражды, смерти и воскрешения, после того как Малахар вернулся из пустоты не человеком, а драконом, чья душа была выжжена дотла, но все еще помнила вкус мести.
Они заключили сделку — победа в обмен на информацию, кровь в обмен на кровь, слово в обмен на слово, — и Малахар сдержал свое обещание, потому что он всегда сдерживал, даже когда это было невыгодно, даже когда это шло вразрез с его планами, даже когда это заставляло его делать то, что он презирал, потому что слово, данное врагу, было единственным, что осталось от его человеческой чести, которую он не собирался терять даже после того, как стал чудовищем. Теперь очередь была за стариком, и Малахар не собирался ждать ни минуты дольше, чем требовалось, потому что время было не на его стороне, потому что проклятие разъедало его тело изнутри, как кислота разъедает металл, оставляя после себя дыры и язвы, которые не заживали даже после самых сильных зелий, которые он воровал из лазарета по ночам, рискуя быть пойманным и разоблаченным.
Дверь в кабинет была приоткрыта — щелка шириной в ладонь, из которой пробивался тусклый желтоватый свет магических светильников, — и Малахар толкнул ее и вошел, не дожидаясь ответа, потому что ответ был формальностью, а формальности были для тех, кто уважал чужие границы, а он не уважал ничьих границ, кроме своих собственных. Его шаги гулко отдавались в тишине, и этот звук, казалось, нарушал вековой покой этой комнаты, где время остановилось много лет назад, когда он был еще студентом, когда Леннарт был его другом, когда мир был проще, а боль — острее, когда он еще верил в справедливость и мечтал о власти не как о цели, а как о средстве сделать мир лучше, сильнее, чище.
Директор сидел за своим столом, склонившись над бумагами, и его белые глаза без зрачков смотрели на пергамент, который он держал в руках, но Малахар знал, что старик не читает — он ждет, он всегда ждал, и это ожидание было его единственным оружием против дракона, который не умел ждать, который привык брать то, что хотел, не оглядываясь на последствия, не думая о том, что его действия могут ранить кого-то, кроме него самого.
Малахар сел на стул напротив, не спрашивая разрешения, откинулся на спинку и скрестил руки на груди — поза человека, который не собирается задерживаться дольше, чем необходимо, и который не привык, чтобы его заставляли ждать, даже если тот, кто заставляет, — старик, который помнил его еще студентом, когда он был просто талантливым магом, а не чудовищем, чье имя запрещено произносить вслух. Его черные глаза смотрели на директора холодно, спокойно, без тени эмоций, как смотрят на стену или на пустоту, и в них не было золота — ни искры, ни мерцания, ни намека на драконью силу, только чернота, глубокая, бесконечная, пустая, как та самая пустота между мирами, где он провел десять лет, сходя с ума от одиночества.
Директор поднял голову, и его белые глаза встретились с черными глазами дракона, и в этой встрече не было ни вызова, ни страха, ни надежды, ни вражды — только понимание, то самое понимание, которое приходит между теми, кто слишком много знает друг о друге, чтобы враждовать, и слишком мало доверяет, чтобы дружить, потому что доверие — это роскошь, которую они не могли себе позволить, когда на кону стояли жизни тысяч студентов, а может быть, и всего мира.
Старик знал, зачем пришел Малахар, он ждал этого разговора с того самого момента, как дракон согласился участвовать в соревнованиях, и теперь, когда этот момент наступил, он не собирался тянуть время или играть в игры, потому что игры были для молодых, а он был стар, очень стар, и устал от игр больше, чем от всего остального, включая жизнь, которая давно потеряла для него всякий смысл, но которую он продолжал жить из привычки и из чувства долга перед академией, которую он строил и лелеял сто лет.
— Ты победил, — сказал директор, и его голос был спокойным, ровным, как поверхность озера в безветренный день, но в этом спокойствии чувствовалась та особая, старческая мудрость, которая не нуждается в громких словах и ярких эмоциях, потому что она видел столько смертей, столько предательств, столько разочарований, что уже ничему не удивлялась, но все еще надеялась на чудо, которое никогда не наступало.
— Победил, — ответил Малахар, и его голос был таким же ровным, таким же спокойным, почти равнодушным, как будто речь шла не о грандиозной победе на соревнованиях, где он уничтожил всех противников, не оставив им ни единого шанса, а о скучной обязанности, которую он выполнил и теперь хотел забыть, как забывают о вымытых руках или о съеденном завтраке, который не оставил после себя ни вкуса, ни насыщения. — Ты обещал помочь. Я пришел за обещанным. Не за разговорами, не за чаем, не за воспоминаниями о том, как я был студентом. За информацией, которая нужна мне, чтобы жить. Или чтобы не умереть. Разницы нет.
Директор кивнул, и его белые глаза на секунду закрылись, как будто он хотел сказать что-то важное, но передумал в последний момент, потому что знал: Малахарне примет никаких советов, никаких предостережений, никаких напоминаний о том, что избранница — это не просто инструмент, а живой человек с чувствами и душой. Он не стал тянуть время, не стал задавать лишних вопросов, не стал напоминать о том, что Малахар должен быть благодарен, потому что он знал: темные маги не умеют благодарить, они берут то, что принадлежит им по праву, и не оглядываются, и любая попытка напомнить им о долге заканчивается плохо — для того, кто напоминает.
— Опиши ее мне снова, — сказал он, и его голос стал тише, как будто он боялся, что кто-то услышит их разговор, хотя они были одни в кабинете, и стены были такими толстыми, что даже самые мощные заклинания прослушивания не могли пробить их. — Ты видел ее во сне. Ты знаешь, как она выглядит. Расскажи мне. Каждая деталь важна. Даже те, которые кажутся тебе незначительными. Даже цвет ее волос. Даже оттенок глаз. Даже то, как она улыбается. Или не улыбается.
Малахар замолчал, и в этой тишине, которая повисла в кабинете, как тяжелое, бархатное покрывало, сотканное из пыли и вековой тоски.
— Ее зовут Лизавета, — сказал он, — У нее пшеничные волосы, как поле перед жатвой, когда солнце уже высушило колосья, но они еще не потеряли свой цвет. Они падают на плечи и светятся даже в темноте. Даже в этом дурацком сне, где нет ни окон, ни дверей, где нетисточников света, они светятся. Как будто у них есть своя собственная магия, хотя у нее нет магии. Совсем, ни даже той жалкой крупицы, которая есть у каждого второго крестьянина.
Директор кивнул, запоминая каждое слово, и его белые глаза прищурились, как будто он пытался представить ту, о ком говорил дракон, и в его взгляде мелькнуло что-то, похожее на сострадание — или на понимание, которое приходит только с годами, когда ты видел столько смертей, столько предательств, столько разочарований, что уже ничему не удивляешься, но все еще надеешься на чудо.
— Глаза темные, я не знаю точно какого они цвета, потому что туман скрывает ее лицо, — продолжил Малахар, и его голос стал ровнее, холоднее, как будто он взял себя в руки и заставил себя говорить о ней как о предмете, как о детали в большом, сложном механизме его планов, как о винтике, который нужно вкрутить в нужное место, чтобы машина заработала. — Рост средний, ниже меня на голову. Хрупкая, бледная, как будто ее никогда не кормили. Пальцы тонкие, как веточки, которые можно сломать одним движением. И руки всегда дрожат. Даже когда она держит книгу. Даже когда она просто сидит.
— Голос? — спросил директор, и его перо замерло над пергаментом, как будто он боялся пропустить что-то важное, что-то, что могло бы помочь дракону найти свою избранницу и спастись от проклятия, которое разъедало его тело изнутри с каждым днем все быстрее и быстрее.
— Тихий, — сказал Малахар, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на раздражение — не то раздражение, которое он чувствовал к Корвину или Елене, а другое, более глубокое, более личное. — С хрипотцой, как будто она много плачет по ночам. Она называет меня... — Он запнулся, и на его лице появилось выражение, которое трудно было описать — раздражение, смешанное с чем-то еще, что он не мог назвать, но что заставляло его сжимать кулаки и стискивать зубы. — Она называет меня дракончиком. Как будто я не дракон, не Малахар ванЛихтвэг, чье имя запрещено произносить вслух. Как будто я просто... ее дракончик.
Директор поднял бровь, и его белые глаза расширились на долю секунды, но он быстро взял себя в руки, потому что знал: Малахар не прощает насмешек, даже самых безобидных, даже тех, которые не были насмешками, а были просто удивлением от того, что самый жестокий человек этого тысячелетия позволяет какой-то девчонке без магии называть себя ласковым именем.
— Дракончиком? — переспросил он, и в его голосе не было насмешки — только любопытство, смешанное с легким, почти отеческим удивлением, потому что за сто лет своей жизни он видел многое, но чтобы Малахар ванЛихтвэг, позволял кому-то обращаться с собой как с домашним питомцем — такого он не видел никогда.
— Не смейся, — сказал Малахар, и его голос стал ледяным. — Я не для того пришел, чтобы ты развлекался. Если ты думаешь, что я буду сидеть здесь и слушать, как ты удивляешься моим проблемам, ты ошибаешься. Я пришел за информацией. Не за комментариями.
— Я не смеюсь, — ответил директор, и его голос был спокойным, но в уголках его губ, скрытых седой бородой, мелькнула легкая, почти незаметная улыбка — не насмешливая, не злая, а грустная, как осень, как увядающие листья, как последний луч солнца перед закатом. — Просто... это неожиданно. Ты — Малахар ван Лихтвэг, темный маг, человек, чье имя запрещено произносить вслух. И она называет тебя дракончиком. Как будто ты... просто человек.
— Она не знает, кто я, — сказал Малахар, и его голос стал жестче, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду, превратив в оружие, которое не гнется и не ломается. — Она видит во мне только дракона. Дракона, который приходит к ней во сне. Дракона, который называет ее своей избранницей. Дракона, который, как она думает, спасет ее от одиночества. Она не знает, что я — убийца. Что я уничтожал целые города, что я планировал истребить таких, как она — слабых, никчемных. Если бы она знала, она бы боялась, она бы ненавидела и она бы убежала и я бы умер. Но она не знает, и, надеюсь, не узнает никогда.
Директор смотрел на него долгим, пронзительным взглядом, и в его белых глазах отражалось что-то, похожее на сострадание — или на понимание, которое приходит только с годами, когда ты видел столько смертей, столько предательств, столько разочарований, что уже ничему не удивляешься, но все еще надеешься на чудо. Он знал, что Малахар всегда хотел власти — с самого момента, как тот переступил порог академии, с тех пор, как понял, что его талант позволяет ему подчинять других, управлять ими, использовать их для достижения своих целей.
Темный маг не интересовался романтическими отношениями, никогда, ни разу за все время, что директор знал его. У него не было любовниц, не было фавориток, не было даже мимолетных увлечений. Женщины для него были либо инструментами, либо препятствиями, либо жертвами. И это пугало старика больше, чем его магия, больше, чем его жестокость, больше, чем его планы по уничтожению всего, что он считал недостойным существования.
Но к Лизе — к этой хрупкой, беззащитной, никчемной девчонке без магии — Малахар относился иначе. Он не знал этого сам, не понимал, не осознавал, но директор видел: когда дракон говорил о ней, в его голосе появлялись нотки, которых не было, когда он говорил о ком-то другом. Не теплоты, не нежности, а чего-то другого, чего-то, что трудно было назвать, но что было похоже на... принятие. На то, что он все же считал ее пустым местом, недостойным его внимания, но она была единственная из всех, вызывала у него не раздражение, не презрение, не желание уничтожить, а что-то вроде... нейтралитета. Странного, почти пугающего нейтралитета, который был для Малахара высшей формой уважения.
— Она не боится, — сказал Малахар, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на недоумение, как будто он сам не понимал, почему эта девчонка, которая должна была дрожать при одном его приближении, смотрит на него с таким спокойствием, с таким доверием, с такой глупой, детской верой в то, что он не причинит ей вреда. — Это... раздражает. Она должна бояться, потому что я убивал таких, как она, сотнями. А она называет меня дракончиком, как будто я не опасен. Как будто я не могу раздавить ее одним пальцем. Как будто я... хороший.
— Твоя избранница, ее зовут Елизавета Марлер, — сказал директор, и его голос был мягким, как пух, которым набивают подушки, чтобы они были удобными и теплыми, чтобы в них можно было уткнуться лицом и плакать, когда никто не видит, когда боль становится невыносимой, а слезы — единственным спасением. — Может быть, она видит в тебе то, чего не видишь ты сам. Может быть, она чувствует, что под всей этой маской жестокости и власти скрывается кто-то, кто тоже когда-то был слабым и никчемным. Кто тоже знал, что такое быть отвергнутым, униженным, растоптанным теми, кто считал себя выше.
Малахар услышал полное имя — Елизавета Марлер — и мир вокруг него на секунду остановился, замер, застыл, как река в лютый мороз, когда вода превращается в лед, а время перестает течь, потому что слишком велико потрясение, чтобы осознать его в одно мгновение. Его пальцы, сжимавшие пергамент, дрогнули, и бумага едва не выскользнула из рук, но он успел перехватить ее в последний момент, потому что не мог позволить себе такой слабости — не перед стариком, который сидел напротив и смотрел на него своими белыми, пустыми глазами, в которых читалось все: и знание, и понимание, и та тихая, почти незаметная радость от того, что дракон наконец понял, в какую ловушку загнали его боги.
Марлер.
Эта фамилия ударила его, как удар кнута, как пощечина, как нож, который вонзается в спину неожиданно и без предупреждения — так же, как десять лет назад, когда Леннарт предал его, когда мир рухнул, когда он умер и возродился из пепла, чтобы отомстить. Он знал эту фамилию. Он помнил ее так хорошо, как помнил все, что было связано с его прошлым, с его падением, с его уничтожением. Марлер — трусливый магистр магии, который в те годы сидел в своем особняке, дрожал от страха, запер все двери и окна, поставил магические барьеры один на другой и молился всем богам, чтобы Малахар не пришел за ним. Он не сражался, не пытался защитить свои земли. Он просто спрятался, как крыса в норе, как червь в земле, как трус, который не заслуживает ни уважения, ни памяти, ни даже презрения — только забвения.
Малахар тогда не пошел за ним, потому что у него были дела поважнее — королевства, которые нужно было завоевать, армии, которые нужно было уничтожить, маги, которые осмеливались противостоять ему. Марлер был никем, пустым местом, ничтожеством, которое не стоило его времени, его сил, его гнева. Он оставил его в покое, позволил ему гнить в своем особняке, дрожать при каждом шорохе, бояться собственной тени. И теперь, спустя десять лет, оказалось, что его избранница — дочь этого труса, этого ничтожества, этого человека, который не посмел поднять на него меч, но который, возможно, проклинал его имя каждый вечер перед сном, молясь о том, чтобы темный маг никогда не вернулся.
— Марлер, — сказал Малахар, и его голос был тихим, почти беззвучным, но в этом шепоте слышалось столько всего — и удивление, и злость, и насмешка, и та странная, почти болезненная ирония, которую он не мог выразить словами, потому что слова были слишком слабы для того, что он чувствовал. — Елизавета Марлер. Дочь магистра Марлера. Того самого, который заперся в своем особняке, когда я шел по его землям. Того самого, который дрожал под одеялом и молился, чтобы я не заметил его. Того самого, который не посмел даже высунуть нос, когда его соседей сжигали заживо. Его дочь. Моя избранница.
Директор кивнул, и его белые глаза на секунду закрылись, как будто он хотел сказать что-то важное, но передумал в последний момент, потому что знал: Малахарусейчас не нужны утешения или советы — ему нужно время, чтобы переварить эту информацию, чтобы осознать, что боги, которые смеялись над ним, на этот раз превзошли сами себя в жестокости и изобретательности.
— Да, — сказал старик, и его голос был спокойным, ровным, как поверхность озера в безветренный день, но в этом спокойствии чувствовалась та особая, старческая мудрость, которая не нуждается в громких словах и ярких эмоциях. — Ее отец — Альберт Марлер, магистр магии, который во время твоего... завоевания... предпочел не вмешиваться. Он не сражался против тебя, но и не присоединился к Леннарту. Он просто спрятался и остался жив. В отличие от многих других. Может быть, именно поэтому его дочь стала твоей избранницей. Может быть, боги хотят, чтобы ты посмотрел на нее и понял, что не все, кто боялся тебя, были твоими врагами. Некоторые просто... боялись. Как и ты когда-то. Как и все мы.
— Не приписывай мне чувств, которых у меня нет, — сказал он, и его голос стал холодным, как лед, как дыхание зимы, которая приходит внезапно и убивает все живое, не оставляя после себя ничего, кроме пустоты и холода. — Я не хочу быть с этой девчонкой. Я не хочу ее искать, не хочу с ней разговаривать, не хочу тратить на нее свое время, но у меня нет выбора. Проклятие не оставляет мне выбора. Если я не найду ее, если я не женюсь на ней, я умру. Мучительной, страшной, позорной смертью, которая разорвет мое тело изнутри и оставит после себя только горстку костей и мокрое пятно на полу. Так что да, я найду ее. Я сделаю то, что должен. Но не жди, что я буду счастлив. Не жди, что я полюблю ее. Не жди, что я стану другим человеком только потому, что какая-то девчонка назвала меня дракончиком.
Директор смотрел на него, и в его белых глазах не было ни страха, ни удивления, ни осуждения — только спокойствие, только мудрость, только та тихая, почти незаметная грусть, которая приходит, когда понимаешь, что человек перед тобой не изменится, сколько бы ты ни ждал, сколько бы ни надеялся, сколько бы ни молился тем богам, которые давно отвернулись от этого мира.
— Ты жесток, Малахар, — сказал он тихо, и его голос был ровным, как поверхность озера в безветренный день, но в этой ровности чувствовалась боль — та самая боль, которую он чувствовал всякий раз, когда смотрел на своего бывшего любимого студента и видел в нем не того мальчика, которого когда-то знал, а чудовище, которое он сам помог создать. — Ты жесток и холоден. Ты не умеешь чувствовать, или не хочешь, или разучился. Но к ней... к Лизе... ты относишься иначе. Ты сам этого не замечаешь, но я вижу. Ты не хочешь причинять ей боль. Ты не хочешь, чтобы она страдала. Ты не хочешь, чтобы она боялась тебя. И это... это пугает меня больше, чем твоя жестокость. Потому что это значит, что ты способен на что-то большее, чем разрушение. И я боюсь, что ты сам разрушишь это что-то, прежде чем успеешь понять, что оно у тебя есть.
Малахар смотрел на него долгим, тяжелым взглядом, и в его черных глазах мерцало золото — не яркое, не горячее, как пламя, а тусклое, как угли, которые тлеют под пеплом, как воспоминания о пожаре, который давно потух, но оставил после себя боль и пустоту, которую ничем не заполнить.
— Я не причиню ей вреда, — сказал он, и в его голосе прозвучало что-то, похожее на обещание, хотя он сам не знал, зачем дает его и кому — старику, сидящему напротив, или себе самому, или той девчонке с пшеничными волосами, которая спала сейчас в своей комнате и видела сны, в которых он был не чудовищем, а дракончиком. — Не потому, что я не хочу этого, а потому что проклятие убьет меня, если я сделаю ей больно. Я не хочу умирать, я хочужить и я хочу власти. Я хочу отомстить и уничтожить Леннарта и для этого мне нужна она. Живая, здоровая, невредимая. Поэтому да, я буду с ней осторожен. Я буду с ней... мягким. Насколько это вообще возможно для меня.
Директор кивнул, и его белые глаза на секунду закрылись.
— Она подходит под описание, — сказал он, возвращаясь к делу, и его голос стал деловым, спокойным, как у человека, который перебирает бумаги и не видит в них ничего, кроме слов и цифр. — Тех, кого ты хотел истребить. Нет магии. Никчемная, бесполезная, обременение для семьи, для общества, для мира. Ты убивал таких. Ты планировал уничтожить всех, у кого нет дара. Ты считал, что они занимают место, которое могли бы занять более достойные. Ты считал, что мир станет лучше без них, атеперь она — твое спасение.
— Я знаю, — сказал Малахар, и его голос был пустым, как колодец, в котором никогда не было воды, как комната, из которой вынесли всю мебель и забыли заколотить окна, оставив только пустоту и холод. — Я знаю и я ненавижу это. Я ненавижу ее за то, что она существует. Я ненавижу богов за то, что они выбрали именно ее. Я ненавижу себя за то, что не могу отвернуться и забыть о ней. Проклятие не позволяет. И я вынужден играть по их правилам. Вынужден искать ее, заботиться о ней, жениться на ней. Вынужден делать вид, что она мне небезразлична. Вынужден... притворяться.
Он встал, сжимая пергамент в руке так сильно, что бумага затрещала, и его лицо было непроницаемым, как каменная маска древнего бога, которого никто не видел, но все боялись, потому что верили, что он может уничтожить их одним взглядом. Но внутри него бушевала буря — ураган ярости, боли, ненависти и стыда, который он не признавал даже перед собой, но который разъедал его душу, как кислота разъедает металл, оставляя после себя дыры, которые не заживали, сколько бы времени ни проходило.
— Я найду ее, — сказал он, и его голос был твердым, как сталь, которую закалили в огне и опустили в ледяную воду, превратив в оружие, которое не гнется и не ломается, но в этой твердости чувствовалась усталость — глубокая, всепоглощающая, почти смертельная, та самая усталость, которая приходит, когда понимаешь, что вся твоя жизнь — это не твой выбор, а чья-то чужая воля, и ты просто пешка на доске, которую двигают туда-сюда, не спрашивая твоего согласия. — Я подойду к ней, сделаю то, что должен. Я заставлю ее полюбить меня, потому что проклятие не оставляет мне выбора. Но я не полюблю ее и не стану другим. Я не превращусь в героя из сказок, который спасает принцессу и живет с ней долго и счастливо. Я — тот, кто я есть. Убийца, маг, владеющий черной магией и никакая девчонка с пшеничными волосами не изменит этого.
Директор смотрел ему вслед, и на его губах, скрытых седой бородой, появилась легкая, почти незаметная улыбка — не насмешливая, не злая, а грустная, как осень, как увядающие листья, как последний луч солнца перед закатом, который освещает все вокруг теплым, золотистым светом, но уже не греет, потому что солнце уходит, и ночь неизбежна.
— Посмотрим, — сказал он тихо, когда дверь за Малахаром закрылась с глухим, почти ласковым стуком, как закрывается дверь в комнату, где кто-то умер, и никто не решается войти, но все знают, что тело все еще там, и запах смерти въелся в стены навсегда. — Посмотрим, как ты заговоришь, когда увидишь ее по-настоящему. Не во сне, где ты можешь контролировать каждое свое движение, каждое слово, каждый взгляд. А в реальности, где она будет стоять перед тобой, живая, настоящая, дышащая, и смотреть на тебя своими карими глазами, в которых нет страха. Посмотрим, устоит ли твоя стальная воля перед ее нежностью.
Малахар шел по коридору, сжимая пергамент в руке, и его шаги гулко отдавались в тишине, как удары колокола, который звонит по кому-то, кто уже мертв, но еще не знает об этом, и этот звон разносится по пустым залам, отражаясь от стен, множась, искажаясь, превращаясь в похоронный марш, который играют для того, кто еще дышит, но уже не живет. Он знал, где она. Он знал, как ее найти. Осталось только подойти, только заговорить. Но почему-то это казалось ему труднее, чем уничтожить целое королевство, чем сжечь дотла город, чем убить сотни магов, которые стояли на его пути, потому что королевства не смотрели на него с надеждой, города не называли его ласковыми именами, маги не улыбались ему сквозь слезы и не говорили: «Я верю тебе».
А она говорила. И он не знал, что с этим делать, потому что за всю свою жизнь он научился только одному — разрушать, убивать, уничтожать. А верить — не научился. И любить — не научился. И быть тем, кто заслуживает ее доверия — тем более.
Он остановился у окна, посмотрел на серое небо и на мгновение позволил себе закрыть глаза, чтобы представить ее лицо — то самое, которое он никогда не видел, но которое знал лучше, чем свое собственное. Пшеничные волосы, карие глаза, тихий голос, который называл его дракончиком. Он ненавидел ее за то, что она заставляла его чувствовать то, чего он не хотел чувствовать. Но он не мог отвернуться. Потому что проклятие было сильнее его воли, сильнее его ненависти, сильнее его желания уничтожить всех, кто стоял на его пути. И потому что, может быть, только может быть, где-то глубоко внутри, там, где он убил все, что могло чувствовать, теплилась маленькая, почти погасшая искра надежды — на то, что она сможет изменить его. На то, что он сможет измениться. На то, что он сможет стать тем, кого она видит во сне — не чудовищем, а дракончиком.
Он открыл глаза, и в его черных глазах мерцало золото — не яркое, не горячее, как пламя, а тусклое, как угли, которые тлеют под пеплом, как воспоминания о пожаре, который давно потух, но оставил после себя тепло, которое не исчезает даже спустя годы.