The dark wizard

Горячая работа
NC-21
В процессе
10
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 322 страницы, 187 411 слов, 32 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник

Глава 8. Предложение

Настройки
Утро в башне Аурум Лентус началось для Лизаветы не так, как обычно, — она проснулась за секунду до того, как разбудил её внутренний голос, не будильник, не шум за окном, не шаги соседки по комнате, а какое-то странное, почти животное чутьё, которое подсказало ей, что этот день будет другим, особенным, не похожим на все предыдущие серые, холодные, бесконечные дни её никчемной жизни. Она просто распахнула глаза и уставилась в потолок, чувствуя, как всё тело вибрирует от переизбытка энергии, который некуда было деть, потому что в её комнате не было никого, кроме спящей Изи и старого, продавленного матраса, который давно требовал замены. Её сердце билось быстрее обычного, дыхание было прерывистым, а на губах застыла улыбка — такая широкая, что щёки болели от напряжения, но она не могла, не хотела, не собиралась её прятать, потому что внутри неё всё пело, всё смеялось, всё танцевало от радости от того, что было вчера. Он пришёл, сидел напротив неё в библиотеке. Он смотрел на неё своими чёрными глазами, которые иногда вспыхивали золотом, хотя она не знала, что это значит и боялась спрашивать. Он сказал: «Завтра. В это же время. Жди здесь». И она ждала, она будет ждать, она готова была ждать вечность, тысячу лет, всю оставшуюся жизнь, лишь бы снова увидеть его, лишь бы снова сидеть напротив, чувствовать его присутствие, слышать его низкий, спокойный голос, который не дарил тепла, но и не причинял боли. — Лиза? — раздался сонный голос Изи с соседней кровати, приглушённый подушкой, в которую она уткнулась лицом, спасаясь от утреннего света, который пробивался сквозь щели в шторах. — Ты чего так рано? Ещё даже солнце не встало, и птицы не поют, и нормальные люди спят, потому что за окном конец октября, а не первое мая. Лизавета повернула голову и посмотрела на подругу — Изи лежала на боку, подперев щёку рукой, и смотрела на неё сонными зелёными глазами, в которых отражалось недоумение, смешанное с легкой тревогой. Её русые волосы были растрёпаны, на щеке отпечаталась глубокая складка от подушки, и вся она выглядела такой домашней, тёплой, родной, что Лизавете захотелось обнять её, прижаться к ней и рассказать всё — про дракона, про сны, про библиотеку. — Не могу спать, — ответила Лизавета, стараясь, чтобы голос звучал ровно, спокойно, как будто ничего особенного не произошло, как будто её жизнь не разделилась на «до» и «после». Но ровно не получалось — в её голосе звенело что-то весеннее, лёгкое, почти пьянящее. — Выспалась. Изи прищурилась, и её глаза стали похожи на две узкие щёлки, сквозь которые она рассматривала подругу, как рассматривают под микроскопом редкий, неизвестный науке образец. Она знала Лизавету слишком хорошо, чтобы поверить в эту чушь — Лизавета никогда не высыпалась, потому что по ночам её мучили кошмары, в которых она бежала по бесконечным коридорам от невидимого врага, или стояла на краю пропасти, глядя вниз, на острые камни, или просто лежала в пустой комнате без окон и дверей, задыхаясь от одиночества. Лизавета всегда просыпалась с тенью усталости под глазами и выражением обречённости на лице, как будто мир снова доказал ей, что она никчёмна, бесполезна, не достойна даже жалости. А сегодня... сегодня она сияла, буквально сияла, как зажжённая свеча в тёмной комнате — её щёки порозовели, глаза блестели, а губы то и дело растягивались в улыбку, которую она тут же прятала, делая вид, что поправляет одеяло или отводит волосы с лица. — Что случилось? — Изи села на кровати, подтянув колени к груди и обхватив их руками, и её голос стал тише, почти шёпотом, как будто она боялась спугнуть то странное, незнакомое состояние, в котором находилась подруга. — Ты выглядишь... счастливой. Я никогда не видела тебя такой счастливой. Даже когда мы поступали в академию, и ты думала, что всё изменится, даже тогда ты не сияла так, как сейчас. Лизавета замерла, услышав слово «счастливая», и её сердце пропустило удар, потому что она не помнила, когда в последний раз чувствовала что-то подобное — может быть, никогда, в её жизни было так мало радости, так мало света, так мало моментов, которые стоило бы назвать счастливыми, что теперь, когда это чувство нахлынуло, она не знала, что с ним делать, куда его деть, как пережить его, не разбившись вдребезги. — Ничего не случилось, — сказала она, отводя взгляд и уставившись в окно, на серое утреннее небо, которое медленно светлело, наливаясь бледным, холодным светом. — Просто хорошее настроение. Бывает же у людей хорошее настроение без причины. — Просто хорошее настроение, — повторила Изи с таким недоверием, что это прозвучало как приговор. — Лиза, ты встаёшь по утрам с лицом человека, которого ведут на казнь, а сегодня ты улыбаешься, не прячешь улыбку, не прикусываешь губу, чтобы не выдать себя, не делаешь вид, что тебе грустно, потому что так безопаснее. Ты просто... улыбаешься. Я не дура, Лиза. Что-то произошло. Что-то, о чём ты мне не говоришь. Лизавета сжала край одеяла так сильно, что костяшки побелели, и почувствовала, как её сердце колотится где-то в горле, как птица в клетке, которая пытается вырваться на свободу, но не может найти выхода. Ей хотелось прыгать, буквально прыгать по комнате, как маленькая девочка, которая получила в подарок то, о чём мечтала всю жизнь — куклу, или платье, как у принцессы, или щенка с влажным носом. Если она расскажет Изи, то она может случайно проболтаться — не со зла, а по неосторожности, потому что Изи была болтливой, как сорока, и не умела хранить секреты дольше трёх дней. А если родители узнают, что их никчемная дочь встречается с мужчиной, с драконом, с тем, кто опасен и непредсказуем, они не станут разбираться, не станут слушать, не станут задавать вопросы — они просто решат, что она нарушила правило, что она осмелилась думать о женихах без их разрешения, что она осмелилась привлечь чужое внимание, будучи никчемной, бесполезнойдевчонкой без магии — обузой. И тогда — монастырь, навсегда, без права на возвращение, без права на письма, без права на то, чтобы когда-нибудь увидеть его снова. — Просто приснился хороший сон, — сказала Лизавета, и её голос прозвучал почти убедительно, почти спокойно, почти как у нормального человека, который не врёт своей лучшей подруге. — Так бывает. Даже у меня. Даже у тех, кто никогда не видел хороших снов, однажды они приходят. Изи смотрела на неё долгим, пристальным взглядом, и её зелёные глаза сузились, губы сжались в тонкую линию, на лбу появилась глубокая морщинка — она думала, она решала, она взвешивала все за и против, пытаясь понять, стоит ли давить дальше или оставить подругу в покое, дать ей её маленькую тайну, её крошечный кусочек счастья, который, возможно, рассыплется в прах, если коснуться его слишком грубо. Лизавета молилась всем богам, которых знала, и тем, которых не знала, чтобы Изи выбрала второе. — Ладно, — сказала Изи наконец, и Лизавета мысленно выдохнула с таким облегчением, что у неё закружилась голова. — Не хочешь говорить — не говори. Но знай: я всё равно узнаю, рано или поздно. Я же твоя лучшая подруга, это моя работа — знать о тебе всё, даже то, что ты пытаешься спрятать. Лизавета улыбнулась, и на этот раз улыбка была искренней — тёплой, благодарной, немного грустной, потому что она знала, что Изи права, что секреты не живут долго в стенах академии, где стены имеют уши, а коридоры — языки. — Спасибо, — сказала она. — За то, что не лезешь. — Я лезу, — поправила Изи, падая обратно на подушку и натягивая одеяло до самого носа. — Просто аккуратно. Как кошка, которая крадётся к сметане, но не хочет, чтобы её заметили. Они замолчали, и через несколько минут дыхание Изи стало ровным и глубоким — она снова уснула, потому что её совесть была чиста, а тело требовало отдыха. Лизавета осталась лежать с открытыми глазами, глядя в потолок и считая минуты до вечера, до того момента, когда она сможет встать, одеться, взять книги и пойти в библиотеку, туда, где он ждал. Вечер наступил невыносимо медленно — день тянулся, как резина, как бесконечная серая лента, которую кто-то тянул и тянул, не желая отпускать. Лекции по истории магии, где преподавательница монотонным голосом рассказывала о древних королевствах, которые давно рассыпались в прах. Семинар по теории заклинаний, где Лизавета не понимала ни слова, потому что у неё не было магии, и эти сложные формулы, эти переплетения магических потоков, эти тонкие настройки резонанса были для неё пустым звуком. Обед в столовой, где Изи скармливала ей пирожные, а Джеймс рассказывал какие-то смешные истории про свой факультет — про то, как первокурсники перепутали зелья и у них выросла борода, или про то, как преподаватель по трансфигурации случайно превратил свой стол в козу. Лизавета кивала, улыбалась в нужных местах, даже смеялась пару раз, потому что так было надо, так было правильно, так было безопасно.  Она ждала — всю жизнь ждала, сама не зная чего, но сегодня ожидание было другим, не тягостным, не мучительным, не тем, от которого хочется выть и кусать локти от бессилия, а сладким, почти болезненным в своей остроте, как первый глоток горячего шоколада после долгой прогулки на морозе. Каждая минута казалась часом, каждый час — вечностью, каждая секунда — ударом колокола, который отсчитывал время до встречи. Она смотрела на часы в аудитории, на большие, круглые, с римскими цифрами, и считала секунды до того момента, когда можно будет встать, взять книги, попрощаться с Изи и пойти в библиотеку. Когда лекция наконец закончилась, и преподавательница закрыла свой старый, потрёпанный конспект, Лизавета собрала свои вещи с такой скоростью, что Изи даже не успела открыть рот, чтобы что-то сказать, — книги, перья, чернильница, всё полетело в сумку, как будто от этого зависела её жизнь. Она вылетела из аудитории, чуть не сбив с ног какого-то первокурсника, который стоял в дверях и мечтал о пирожных, и побежала по коридору — не пошла, не зашагала, а именно побежала, легко, быстро, почти не касаясь пола. Её сердце колотилось где-то в горле, дыхание сбивалось, но она не останавливалась, потому что боялась опоздать, боялась, что он уйдёт, не дождавшись, боялась, что это был всего лишь сон, который рассыплется, как только она перестанет в него верить. Она бежала по лестницам, мимо портретов древних магов, которые провожали её удивлёнными взглядами — никогда раньше тихая, незаметная Лизавета Марлер не носилась по коридорам с таким выражением на лице. Бежала через главный холл, где студенты расступались перед ней, не понимая, что случилось с девушкой, которая обычно передвигалась как тень. Бежала по длинному коридору, который вёл к библиотеке, и её шаги гулко отдавались в тишине, как удары сердца испуганной лани. Библиотека встретила её привычным запахом — запахом кожи, пергамента, времени и той особенной, ни с чем не сравнимой тишины, которая бывает только в местах, где хранятся знания. Лизавета влетела внутрь, чуть не споткнувшись о высокий порог, и остановилась на секунду, чтобы перевести дыхание — её грудь ходила ходуном, сердце билось где-то в ушах, заглушая все остальные звуки. Она огляделась: старый библиотекарь дремал в своём кресле, уронив седую голову на грудь, несколько студентов сидели за дальними столами, уткнувшись в книги, и никто из них не обращал на неё внимания, потому что у каждого были свои заботы, свои тайны, свои надежды. Она пошла в самый дальний угол — туда, где почти никто не ходил, потому что там было темно, холодно и пахло пылью, где стеллажи с книгами по древней истории создавали густые, чёрные тени, в которых можно было спрятаться от всего мира, от всех проблем, от самой себя. Туда, где он ждал. Он сидел за тем же столом, что и вчера, — его чёрная мантия была расстёгнута, под ней виднелась простая серая рубашка, такая же серая, как небо за окном, и тёмные брюки, которые не привлекали внимания, потому что он не любил привлекать внимание. Он держал в руках книгу — ту самую, что читал вчера, или другую, Лизавета не разглядела, да и не пыталась, потому что её взгляд был прикован к его лицу, к его чёрным волосам, которые были чуть влажными, как будто он только что вышел из душа, и падали на лоб короткими, неровными прядями. Он не поднял головы, когда она подошла, но она знала — он слышал её шаги, чувствовал её присутствие, знал, что она здесь, что она пришла. Лизавета села напротив, положила свои книги на стол — аккуратно, ровно, — и посмотрела на него, не в силах отвести взгляд. Она всё ещё тяжело дышала после бега, и её грудь вздымалась слишком часто, слишком заметно, чтобы это можно было скрыть, и она прикусила губу, пытаясь унять дыхание, но не получалось, потому что он был здесь, напротив, и это было важнее любого дыхания. — Ты бежала? — спросил он, не поднимая головы от книги, и его голос был ровным, спокойным, почти равнодушным, как будто он спрашивал о погоде или о том, который час. — Торопилась, — ответила Лизавета, и её голос дрожал — не от страха, а от волнения, от счастья, от того, что он здесь, что он говорит с ней, что он не исчез, как сон, как утренний туман, который тает под лучами солнца. — Боялась опоздать. Боялась, что ты уйдёшь, не дождавшись. Он ничего не ответил, только перевернул страницу книги, и этот простой жест — такой обычный, такой человеческий — заставил её сердце биться ещё быстрее. Она сидела напротив, смотрела на него, и улыбалась — не пряча улыбку, не прикусывая губу, не делая вид, что ей грустно. Она просто улыбалась, потому что не могла иначе. Они сидели в тишине — неловкой, но не тяжёлой, скорее похожей на паузу между двумя нотами в красивой мелодии, когда музыкант берёт дыхание перед следующим аккордом. Тишина была их языком, их способом быть рядом, не тратя слов на то, что можно выразить взглядом, движением, самим присутствием. Лизавета не знала, сколько времени прошло,но ей казалось, что этого мало, что нужно больше, что она готова сидеть здесь всю ночь, всю жизнь, лишь бы не уходить, лишь бы быть рядом. — Пойдём, — сказал вдруг Малахар, закрывая книгу и вставая, и его голос был таким же ровным, как и прежде, но в этом «пойдём» было что-то, что заставило её сердце пропустить удар. Лизавета подняла на него удивлённые глаза, и в её взгляде отразилось всё — и радость, и страх, и надежда, и то странное, почти болезненное чувство, которое она не умела называть. — Куда? — спросила она, и её голос был тихим, как шёпот, как дыхание ветра за окном. — На улицу, — ответил он, и это было не предложением, не просьбой, а утверждением, фактом, который не требовал обсуждения. — Подышим воздухом. Здесь душно. Она хотела сказать, что в библиотеке не душно, что здесь всегда прохладно и пахнет приятно, что она любит этот запах и эту тишину, но не сказала, потому что он предложил пойти с ним, потому что он хотел, чтобы она была рядом, потому что каждая минута, проведённая с ним, была драгоценнее любых слов. — Хорошо, — сказала она, вставая и беря свои книги. Только когда они вышли из библиотеки и направились к главному выходу, Лизавета поняла, что совершила ошибку, глупую, непростительную ошибку, которая говорила о том, что её голова занята не тем, чем должна. На ней было только тонкое шерстяное платье — тёмно-синее, с длинными рукавами, красивое, но совершенно не предназначенное для осеннего вечера, — без накидки, без мантии, без плаща, без того тёплого шарфа, который связала ей бабушка перед смертью. Она так торопилась к нему, так боялась опоздать, что забыла всё на свете — забыла о накидке, о холоде, о том, что на улице октябрь, что ветер дует с северных болот, пронизывая до костей, что вечером температура опускается почти до нуля, и даже сильные маги кутаются в тёплые одежды. Но она не повернула назад, не попросила подождать, не призналась, что ей холодно, потому что боялась, что если она сейчас уйдёт, если потеряет его из виду хотя бы на минуту, он исчезнет, растает, как сон, который она видела каждую ночь, и она останется одна — в библиотеке, в академии, в этом мире, который никогда не был к ней добр, который всегда отнимал, а не давал. Они вышли на улицу, и ветер ударил в лицо — холодный, колючий, пропитанный запахом прелых листьев, сырой земли и той особенной, ни с чем не сравнимой свежести, которая бывает только поздней осенью, перед первыми заморозками. Лизавета вздрогнула всем телом, но не подала виду — она сжала зубы, выпрямила спину, заставила себя не дрожать, не стучать зубами, не показывать, что ей больно, что холод пробирает до самых костей, что пальцы немеют и отказываются слушаться. Малахар вёл её через двор академии, мимо шести башен, которые в сумерках казались чёрными свечами — высокими, тонкими, давно погасшими, но всё ещё хранящими память о том огне, который когда-то в них горел. Они прошли через главные ворота, вышли за пределы стен и направились к полю, что расстилалось за академией — широкому, пустому, поросшему жухлой травой, которая шелестела под ногами, как шёпот забытых богов. Здесь, вдали от зданий, ветер был ещё сильнее — он рвал волосы, хлестал по лицу, пробирал до костей, заставлял дышать с трудом. Лизавета начала дрожать — сначала мелко, почти незаметно, только плечи подрагивали, потом сильнее, крупной дрожью, которая сотрясала всё тело, от макушки до пяток. Зубы застучали, руки покрылись мурашками, дыхание стало прерывистым, и каждый выдох превращался в маленькое белое облачко, которое тут же уносил ветер. Она пыталась сдержаться, сжать губы, замедлить дыхание, заставить себя не дрожать, но тело не слушалось — холод был сильнее её воли, сильнее её желания казаться сильной, сильнее всего, что она могла себе приказать. Малахар заметил, потому что он замечал всё, что происходило вокруг, и особенно то, что касалось её. Он чувствовал её дрожь, слышал стук зубов, видел, как её пальцы сжимаются в кулаки, пытаясь унять эту предательскую, унизительную дрожь, и как её губы, посиневшие от холода, сжимаются в тонкую линию, чтобы не стучать. Он остановился, и она остановилась тоже, подняв на него глаза — большие, карие, полные той странной смеси страха и надежды, которая появляется у людей, когда они не знают, чего ждать от следующей секунды. — Где твоя накидка? — спросил он, и в его голосе не было упрёка, не было раздражения, не было даже той холодной насмешки, с которой он разговаривал с другими, — только ровная, спокойная констатация факта, как будто он спрашивал, который час. — Я торопилась, — ответила она, и её голос дрожал — от холода, от волнения, от его близости. — Забыла. Я так хотела увидеть тебя, что забыла ее вхять… Он смотрел на нее на пустом поле за академией, на холодном ветру, который трепал его чёрные волосы и развевал полы расстёгнутой мантии, и смотрел на эту девушку с пшеничными волосами, которая дрожала, но не жаловалась, которая мёрзла, но не просила вернуться, которая смотрела на него так, будто он был единственным источником тепла в этом холодном, враждебном мире. Он тяжело вздохнул и снял с себя мантию — чёрную, тяжёлую, подбитую тёплым мехом изнутри, ту самую, которую носил каждый день, которая была его защитой от холода и от чужих взглядов. Он держал её в руках секунду, глядя на ткань, на золотую вышивку Люциса, на свою нашивку, и чувствуя, как ветер пробирает его сквозь тонкую серую рубашку. Он накинул мантию ей на плечи, и она сразу почувствовала тепло — чужое тепло, его тепло, которое сохранилось в ткани, которое пахло чем-то горьким и далёким, как дым от костра в осеннем лесу. Он застегнул мантию спереди — медленно, аккуратно, как будто делал это всю жизнь, и его пальцы касались её плеч, её ключиц, её шеи, лёгкие, почти невесомые прикосновения, от которых по всему телу разбегались мурашки — не от холода, от чего-то другого, чего она не могла назвать. Мантия была ей велика — она доставала почти до пола, рукава свисали, закрывая пальцы. Ей было тепло, и это было главное. — Спасибо, — сказала она, и её голос был тихим, как шёпот, как дыхание ветра, который всё ещё пытался пробить её защиту, но не мог. Он не ответил — только отошёл на шаг, осмотрел её, оценивающе, холодно, как осматривают вещь, которую только что купили, и убедившись, что она не замёрзнет в ближайшее время, развернулся и пошёл дальше, не дожидаясь её, не оглядываясь, не проверяя, идёт ли она за ним. Она пошла следом, и её шаги стали увереннее — мантия грела, ветер больше не пробирал до костей, и даже холодное, серое небо над головой казалось не таким враждебным, как раньше. Она шла за ним, смотрела на его широкую спину, на его чёрные волосы, которые трепал ветер, на его руки, которые он держал в карманах брюк, и чувствовала, как сердце наполняется чем-то огромным, тёплым, почти болезненным — не любовью, она не знала, что такое любовь, не благодарностью, не надеждой, а просто... теплом, которое не требовало объяснений. Они дошли до конца поля, где земля обрывалась в небольшой овраг, поросший колючим кустарником, который уже давно сбросил свои листья и стоял голыми, черными ветвями, похожими на скрюченные пальцы старухи. Здесь ветер был не таким сильным — овраг создавал естественное укрытие, — и можно было остановиться, посмотреть на закат, который разливал по небу оранжевые и розовые краски, смешивая их с серыми тучами, которые медленно ползли к горизонт. Закат был красивым — настоящим, живым, без магии, без прикрас, таким, какой бывает только в конце октября, когда небо прощается с солнцем до следующего года, когда каждый луч кажется прощальным подарком, когда краски становятся ярче, потому что завтра их уже не будет. Лизавета смотрела на него, и её глаза блестели — не от слез, от того внутреннего света, который зажегся в ней сегодня утром и никак не хотел гаснуть. Она чувствовала себя счастливой — по-настоящему, впервые в жизни, без оглядки на родителей, на сестру, на никчемность, на отсутствие магии. Просто счастливой, потому что он был рядом, потому что он пришел, потому что он не исчез. — Спасибо, — сказала она снова, поворачиваясь к нему, и в её голосе было столько тепла, что оно, казалось, могло согреть этот холодный вечер. — За мантию. За то, что пришел. За то, что ты есть. Просто за то, что ты существуешь в этом мире. Малахар стоял рядом, скрестив руки на груди, и смотрел на закат, не поворачивая головы, не меняя выражения лица, которое оставалось непроницаемым, как каменная маска древнего воина, которого давно нет в живых, но чье изображение все еще пугает врагов. Его лицо было спокойным, почти равнодушным — черные глаза, бледная кожа, острые скулы, сжатые губы. Он думал о том, что должен сказать — о том, ради чего привел её сюда, под это холодное небо, на этот пустынный край поля, где никто не мог их услышать и никто не мог помешать. Время не ждало, проклятие не прощало, и каждый день, каждый час, каждая минута приближали его к той точке, за которой возврата не будет, за которой останутся только боль, агония и пустота.   — Лиза, — сказал он, и её имя прозвучало в его устах странно — непривычно, но не чуждо, как будто он звал её так всю жизнь, но только сейчас решился произнести вслух, потому что раньше не было нужды, а теперь — была. Она повернулась к нему, и в её карих глазах отражался закат — оранжевый, розовый, золотой, смешанный с тем глубоким, теплым оттенком, который появляется только у тех, кто умеет смотреть с любовью, даже если эта любовь не находит ответа.  — Ты знаешь, что такое избранница дракона? — спросил он, и его голос был ровным, спокойным, почти лекционным, как у преподавателя, который объясняет студентам сложную тему, не ожидая вопросов, потому что все ответы уже даны. — Немного, — ответила она, и её голос был тихим, но спокойным, потому что она не боялась его — никогда не боялась, даже в первую ночь, даже когда он появился из темноты, высокий и страшный, с черными глазами, которые, казалось, видели её насквозь. — Ты говорил во сне, но не всё. Ты всегда говорил мало. Как будто каждое слово стоило тебе усилий. — Избранница — это та, кого боги посылают дракону, чтобы он не был одинок, — сказал Малахар, и его голос стал жестче, потому что он не любил говорить о том, что зависело от богов, которых он презирал. — Без избранницы дракон умирает — не сразу, медленно, мучительно, так, что смерть кажется подарком, а не наказанием. Проклятие разрывает его тело изнутри: сначала кашель с кровью, потом боль в суставах, потом чешуя начинает слезать, крылья гнить, глаза вытекать. Смерть приходит через несколько месяцев, иногда через год, но она всегда приходит, и её нельзя обмануть, нельзя отложить, нельзя купить. Лизавета слушала, и её лицо бледнело с каждым словом, потому что она не знала этого — он не говорил ей во сне, не рассказывал таких подробностей, не рисовал таких страшных картин. Он был другим в тех снах — более сдержанным, более холодным, более далеким, и она думала, что проклятие — это просто слова, просто угроза, просто повод для него искать её. — Ты... ты умираешь? — прошептала она, и её голос дрожал, потому что мысль о том, что он может исчезнуть, умереть, перестать существовать, была невыносима. — Да, — сказал Малахар, и его голос был таким же ровным, как будто речь шла не о его жизни, а о чем-то незначительном, не имеющем значения. — Если я не сделаю то, что должен. Он повернулся к ней, и его черные глаза смотрели прямо в её карие — без страха, без надежды, без той мольбы, которую она, возможно, ожидала увидеть. Только правда, холодная, страшная, неизбежная правда, которую он не собирался украшать красивыми словами или ложными обещаниями. — Я должен жениться на тебе, Лиза, — сказал он, и это прозвучало не как просьба, не как предложение, а как констатация факта, как приговор, который не подлежит обжалованию. — Это единственный способ спасти меня. Ритуал драконьего брака прост: мы обмениваемся кровью и произносим клятву на древнем языке, который не использовали сотни лет. После этого ты станешь моей избранницей навечно, и проклятие отступит. Если, конечно, ты согласишься.   Она смотрела на него широко раскрытыми глазами, в которых отражались и закат, и его черный силуэт, и та смесь страха и надежды, которая разрывала её изнутри. Её губы дрожали, сердце колотилось где-то в горле, руки сжимали края его мантии так сильно, что побелели костяшки, и она чувствовала, как ткань натягивается под её пальцами, но не могла ослабить хватку, потому что боялась упасть, боялась исчезнуть, боялась, что это сон. — Жениться? — переспросила она, и её голос был тихим, почти беззвучным, как шепот ветра в сухой траве. — Ты хочешь, чтобы я вышла за тебя замуж? — Не хочу, — сказал Малахар, и его честность была жестокой, как удар ножом, как приговор, который выносят не глядя. — Мне это не нужно — я не ищу любви, не ищу семьи, не ищу счастья, потому что не знаю, что это такое и зачем это нужно. Я ищу жизни — своей жизни, которую могу потерять в любой момент. И ты — единственная, кто может мне её дать. Не потому, что ты особенная, потому что боги тебя выбрали, потому что так сложилось, и у меня нет другого выхода. Она должна была обидеться, должна была развернуться и уйти, оставив его одного на этом поле, под этим закатом, с его проклятием и его холодной честностью, которая не оставляла места для иллюзий. Но она не ушла, потому что видела его глаза — не те, в которых иногда загоралось золото, а настоящие, черные, глубокие, в которых не было ни лжи, ни притворства, ни желания сделать ей больно. Он говорил правду — жестокую, неудобную, режущую слух, но правду, и это было дороже любых красивых слов, которые она слышала от других. — Я не могу, — сказала она, и в её голосе прозвучало отчаяние, которое она не могла скрыть, сколько ни старалась. — Я не могу решать без родителей — если они узнают, что я встречаюсь с мужчиной, что я собираюсь замуж без их разрешения, что я посмела думать о чем-то, кроме учебы и домашних обязанностей, они отправят меня в монастырь. Навсегда, без права на возвращение, без права на письма, без права на то, чтобы когда-нибудь увидеть тебя снова. Я никогда не выйду оттуда — даже ты не сможешь меня спасти, потому что монастыри защищены древней магией, которая не подчиняется драконам. Малахар смотрел на неё, и его лицо оставалось непроницаемым, но внутри него не было той бури, которая обычно поднималась, когда кто-то вставал на его пути. Он не чувствовал раздражения, не чувствовал злости, не чувствовал желания уничтожить препятствие — только холодное, спокойное понимание того, что её страх был настоящим, не придуманным, не преувеличенным, а тем, что въелось в её кровь с детства и отравляло каждую минуту её жизни. — Мне плевать на твоих родителей, — сказал он, и его голос стал жестче, потому что хотел, чтобы она поняла: его не волнуют чужие правила, чужие запреты, чужие страхи. — Я не собираюсь спрашивать у них разрешения — они не властны надо мной, не властны над тобой, не властны над тем, что решили боги. Ты — моя избранница, и это не обсуждается, не оспаривается, не отменяется чужим мнением. Боги уже решили за нас — осталось только провести ритуал, произнести слова, обменяться кровью.   Он сделал шаг к ней, потом еще один, и его шаги были тяжелыми, уверенными, как будто он шел на битву, а не к девушке, которая дрожала перед ним в его собственной мантии. Он опустился на одно колено — медленно, без лишней торжественности, без театральных жестов, просто потому, что так было надо, потому что ритуал требовал этого, потому что он не видел смысла делать это стоя. Лизавета замерла, глядя на него сверху вниз, и не верила своим глазам — высокий, сильный, опасный, он стоял перед ней на одном колене, как рыцарь из древних легенд, которые она читала в детстве, прячась от родителей в своей комнате. Только рыцари были добрыми и светлыми, а он был темным, холодным, пугающим, но от этого не менее прекрасным, потому что его сила была настоящей, не показной, не придуманной. — Лизавета Марлер, — сказал он, и её полное имя прозвучало в его устах как заклинание, как древнее слово, которое открывает двери между мирами. — Я прошу тебя стать моей женой —не потому что я люблю тебя, а потому что без тебя я умру, в прямом смысле, медленно, мучительно, страшно. Я не закончил свои дела, не отомстил, не построил то, что хотел построить, и не хочу умирать, потому что смерть — это проигрыш, а я не привык проигрывать. Поэтому я прошу тебя: спаси меня. Он смотрел на неё снизу вверх, и в его черных глазахбыло что-то, чего Лизавета никогда не видела раньше — не уязвимость, он не был уязвим, не отчаяние, он не отчаивался, а что-то другое, что она не могла назвать, но что заставляло её сердце биться быстрее. — Это нужно сделать как можно скорее, — добавил он, и его голос стал ровнее, спокойнее, как будто он просто констатировал факт. — Проклятие уже начало действовать — я кашляю кровью, и скоро станет хуже. Если мы не проведем ритуал в ближайшее время, меня уже ничто не спасет — ни магия, ни боги, ни ты. Лизавета смотрела на него, и в её груди боролись два чувства — страх перед родителями, перед монастырем, перед неизвестностью, и что-то другое, теплое, большое, почти болезненное, что заставляло её хотеть сказать «да», даже если это будет стоить ей всего. Она любила его — не за красоту, не за силу, не за то, что он дракон, а за то, что он был рядом, за то, что он пришел, за то, что он смотрел на неё своими черными глазами и говорил правду, даже когда эта правда была жестокой. — Да, — сказала она, и её голос дрожал. — Я выйду за тебя. Я сделаю это — не потому, что ты просишь, не потому что ты умираешь, а потому что я хочу быть с тобой. Потому что ты — единственный, кто смотрит на меня не как на пустое место. Слова вырвались сами, и она не жалела о них, потому что они были правдой, той самой правдой, которую она прятала от всех — от родителей, от сестры, от Изи, от самой себя. Малахар смотрел на неё снизу вверх, и его лицо оставалось непроницаемым — ни тени улыбки, ни намека на тепло, ни того золота в глазах, которое иногда появлялось, когда она касалась его. Он не чувствовал ничего — ни радости, ни облегчения, ни благодарности. Только холодное, спокойное удовлетворение от того, что дело сделано, что она согласилась, что он не умрет.   — Хорошо, — сказал он, поднимаясь с колена, и его голос был таким же ровным, как и прежде. — Ритуал нужно провести как можно скорее — я подготовлю все необходимое, найду место, выберу время, когда никто не помешает. Ты должна быть готова в любой момент. — Я готова, — сказала Лизавета, и её голос был тихим, но твердым. — Я боюсь — очень боюсь, родителей, Елены, монастыря, того, что будет, если нас увидят вместе. Но я готова, потому что ты — мое спасение, так же, как я — твое. Мы нужны друг другу, даже если ты не хочешь этого признавать. Девушка шагнула к нему и, не думая о последствиях, не спрашивая разрешения, не боясь, что он оттолкнет её, прижалась к его груди. Лиза была маленькой и хрупкой, и её голова едва доставала до его плеча, а руки обвили его талию, как будто она боялась, что он исчезнет, если она не будет держать его достаточно крепко. Она чувствовала, как бьется его сердце — медленно, тяжело, ровно, как маятник старых часов, чувствовала его тепло — чужое, но такое желанное, такое нужное. Она чувствовала, как его руки — не сразу, не уверенно, а медленно, как будто он не знал, что делать — легли на её плечи, не обнимая, не прижимая, а просто лежа. Малахар стоял, позволяя этой девушке с пшеничными волосами прижиматься к нему, обнимать его, касаться его, и не чувствовал ничего — ни отвращения, которого ждал, ни раздражения, которое привык испытывать, когда кто-то вторгался в его личное пространство. Он не понимал, почему позволяет ей это, почему не отталкивает, почему не делает шаг назад, не говорит, чтобы она отошла. Ему не было противно — это было единственное, что он знал наверняка. Не приятно, не тепло, не хорошо — просто не противно. Как будто её прикосновения были разрешены, допущены, включены в список того, что он мог терпеть, не испытывая желания убить. Она была теплой — это он тоже заметил. Теплой, живой, пахнущей цветами вишни и чем-то еще, чего он не мог определить, но что не вызывало у него желания отстраниться. Она обнимала его, как будто он был ей нужен, как будто он был чем-то важным, как будто без него она не могла дышать. И он позволял ей — потому что так было надо, потому что проклятие требовало, чтобы она была рядом, потому что если она заболеет от холода или упадет в обморок от страха, это помешает его планам. Лизавета чувствовала его руки на своих плечах — не обнимающие, не ласковые, а просто лежащие, как будто он не знал, что с ними делать, но не убирал их, потому что, возможно, не хотел обидеть её. Она знала, что он не чувствует к ней ничего — он сказал это прямо, безлицемерия, и она не ждала от него любви, не требовала, не надеялась. Но он позволял ей обнимать себя, позволял прижиматься, позволяла касаться, и это было для неё важнее любых слов. — Ты не оттолкнул меня, — сказала она тихо, уткнувшись носом в его грудь, и в её голосе слышалось удивление и радость. — Ты всегда отталкиваешь всех, кто пытается к тебе прикоснуться. Я видела что было с Еленой. А меня — нет. Почему?   — Не знаю, — ответил он, и его голос был таким же ровным, как и прежде. — Мне не противно. Этого достаточно. «Не противно» — не самое романтичное признание, но для Лизаветы оно было дороже любых комплиментов, потому что она знала, что Анхель не врал, не приукрашивал, не пытался сделать ей приятно. Он просто сказал правду — ту, которую чувствовал.  — Я рада, — сказала она. — Я очень тактильный человек — мне нужно кого-то обнимать, чувствовать тепло, слышать сердцебиение. Я всю жизнь мечтала о том, кто позволит мне просто быть рядом, просто касаться, просто чувствовать. И ты позволяешь. Спасибо. Темный маг не ответил, потому что не знал, что сказать. Спасибо за то, что ему не противно? Спасибо за то, что он не оттолкнул её? Это было странно, неправильно, не вписывалось в его картину мира, где люди не благодарили за то, что им не причиняли боль. Но он не стал спорить, не стал объяснять, не стал говорить, что её благодарность не имеет смысла. Он просто стоял, позволял ей обнимать себя, и ждал, когда она сама отпустит. Она не отпускала долго, просто стояла, прижавшись к его груди, и чувствовала, как ветер треплет её волосы, как его мантия греет её плечи, как его руки лежат на её плечах — неподвижно, но не холодно. Она не знала, что он чувствует — наверное, ничего, потому что он был драконом, но для неё это не имело значения. Важно было то, что он был рядом, что он не ушел, что позволил ей быть с ним. — Пойдём, — сказал он, когда она наконец отстранилась, и его голос был таким же ровным, как и прежде. — Становится холодно. Я провожу тебя до башни. — Хорошо, — ответила она, и её голос был счастливым, потому что он сказал «провожу», потому что он не оставил её одну, потому что он был рядом. Они пошли обратно к академии — рядом, почти касаясь плечами, но не касаясь, потому что он не любил прикосновений, а она не хотела нарушать его границы. Его мантия всё ещё была на ней, и он не попросил её вернуть, не сказал, что замёрз, не напомнил, что на нём только тонкая рубашка. Она шла, укутанная в его тепло, и улыбалась, не скрывая улыбки, не пряча её, как раньше, когда боялась, что кто-то увидит её счастливой и решит отнять это счастье. Они шли по полю, а закат догорал за их спинами, окрашивая небо в багровые и золотые тона, которые медленно тускнели, уступая место темноте. Ветер стих, и в наступившей тишине слышно было только их дыхание — её частое, взволнованное, его медленное, спокойное, как дыхание спящего зверя, который знает, что его никто не потревожит. — Завтра? — спросила она, когда они подошли к воротам академии. — Ты придешь завтра? — Да, — сказал он. — В это же время.  — Я буду ждать, — ответила она.  Она сняла его мантию и протянула ему, и он взял её, не сказав ни слова, не поблагодарив, не улыбнувшись. Он просто надел её, застегнул пуговицы и посмотрел на неё сверху вниз, черными глазами, в которых не было ничего — ни тепла, ни холода, ни обещания.   — Спокойной ночи, Лиза, — сказал он, и в его голосе не было нежности, но и той ледяной пустоты, с которой он разговаривал с другими, тоже не было. Просто спокойное, ровное «спокойной ночи», как будто она была кем-то, кто заслуживал этих слов. — Спокойной ночи, — ответила она, и её голос был теплым, как летний дождь, как первый луч солнца после долгой зимы. Она пошла к своей башне, а он остался стоять у ворот, смотреть ей вслед, пока её силуэт не скрылся за дверью. Он не чувствовал ничего — ни грусти, ни радости, ни облегчения. Только холодное, спокойное удовлетворение от того, что дело сделано, что она согласилась, что он не умрет. И еще — странное, почти незаметное ощущение, которое он не мог назвать, но которое заставляло его стоять здесь, на холодном ветру, и смотреть на дверь, за которой она исчезла. Он развернулся и пошел к своей башне, и его шаги были тяжелыми, уверенными, как всегда. Завтра будет новый день. Завтра он снова увидит её. Завтра он сделает следующий шаг. А сегодня — сегодня он позволил себе то, чего не позволял никому: он позволил ей обнять себя. И ему не было противно.
10 Нравится 1 Отзывы 9 В сборник